Фоби прилегла рядом и игриво спросила, как теперь, когда я повидала врага своего и полностью его оценила, все ли я страшусь его или, быть может, рискнула бы поближе сойтись с ним в поединке. На все на это от меня – ни словечка: я едва дышала. Она же овладела моей рукой и, подвернув свои юбки, силой повлекла ее к тем местам, где – это я уже успела узнать! – не сыскать мне было предмета собственных вожделений, даже тени того, что я желала, не найти там, где ничего, кроме плоскостей или впадин, нет. В ужасной досаде своей я едва не убрала руку, но испугалась разочаровать Фоби. Безвольно отданная в полное ее распоряжение, рука моя использовалась так, как Фоби находила нужным, вызывая скорее призрак, чем какое бы то ни было удовольствие во плоти. Что до меня, то я уже изнывала по более плотной пище и сама себе давала слово, что не стану долго играться в эти благоглупости между мужчиной и женщиной, даже если миссис Браун вскорости не утолит меня тем, чего отныне требовал мой аппетит. Короче, все во мне истомилось без моего лорда Б***, приезд которого ожидался со дня на день. Не его я ждала: помимо естественного интереса или сильного вожделения, очевидно, самое любовь овладела мною.
Два дня спустя после сцены, подсмотренной из чулана, я поднялась около шести утра и, оставив напарницу свою крепко спящей, тихо сошла вниз с единственной целью немного подышать свежим воздухом в маленьком садике, куда имелся выход из салона, от которого меня всегда держали подальше, когда в дом наезжали веселые компании. Теперь же все было охвачено сном и тишиной.
Открыв дверь салона, я удивилась, увидев у почти погасшего камина в кресле самой хозяйки молодого джентльмена: вытянув скрещенные ноги, он крепко спал, брошенный своими беззаботными собутыльниками, которые упоили его и (каждый со своей любовницей) разъехались, товарища же оставили на милость нашей матроны, зная, что та не посмеет побеспокоить его или выпроводить в таком состоянии в час ночи, а свободных кроватей в доме, скорее всего, не было ни одной. Стол все еще украшали посудина с пуншем и стаканы, разбросанные в обычном беспорядке, какой случается после доброй попойки.
Я подошла поближе взглянуть на спящего, и тут… отец небесный! что это был за вид! Нет! ни годы прошедшие, ни извивы судьбы не смогли изгладить из памяти то мгновенное, будто молнией меня пронзившее впечатление от увиденного мною. Да! драгоценнейший предмет самой первой страсти моей, я вовеки храню воспоминание о первом твоем появлении перед очарованными глазами моими. И сейчас, вот, я обращаюсь к тебе, ты – рядом, я и сейчас вижу тебя!
Представьте себе, Мадам, светлого юношу лет восемнадцати-девятнадцати, голова которого склонилась набок, а взлохмаченные волосы отбрасывали неровные тени на лицо, весь цвет юности и все мужские добродетели которого словно сговорились полонить мой взор и самое мое сердце. Даже некоторая вялость и бледность этого лица, на котором после излишеств ночи лилия временно одолела розу, придавали невыразимую прелесть чертам, краше каких не сыскать, глаза его, смеженные сном, красиво осеняли длинные ресницы, а над ними… Никаким карандашом не навести две эти дуги, украшавшие его лоб – благородный, высокий, совершенно белый и гладкий. А вот и пара пунцовых губ, пухлых и вздувшихся, словно их только что пчела ужалила: они будили искушение сразу же и всерьез взяться за прелестного этого соню, однако скромность и уважение, у обоих полов неотделимые от настоящего чувства, сдерживали мои порывы.
Все же, разглядывая в вырезе его расстегнутого воротника белоснежную грудь, не могла не поддаться я прелести головокружительных мечтаний и тут же, однако, прервала их, предвидя опасность для его здоровья, которое уже становилось заботой моей жизни. Любовь, сделавшая меня застенчивой, научила быть и заботливой. Трепеща, коснулась я своей рукой его руки и, стараясь сделать это как можно бережнее, разбудила его. Он вздрогнул, оглянулся поначалу несколько диковато и произнес голосом, звучная гармония которого проникла мне в самое сердце:
– Дитя мое, скажи, будь добра, который теперь час?
Я ответила, прибавив, что ему грозит простуда, если он и дальше станет спать с открытой грудью на утренней прохладе. Он поблагодарил меня в ответ с изяществом, какое во всем подходило к его чертам и глазам, уже широко открытым и не без охоты рассматривавшим меня: искры сверкавшего в его взоре огня падали мне прямо на сердце.
Наверное, выпив слишком много еще до того, как отправиться повесничать со своими приятелями, он не имел сил участвовать в сражениях до конца и увенчать ночь добычей-любовницей, поэтому, увидев меня, полуодетую, тут же решил, что я одна из прелестниц дома, которую послали, чтобы он смог наверстать упущенное. Только, хотя как раз это он себе и вообразил, чего и не думал скрывать, не колеблясь скажу: фигура ли моя показалась ему не совсем обычной, в крови ли у него была вежливость, но обращение его ко мне было весьма далеко от грубого, правда, поддавшись нраву, обычному для завсегдатаев дома, он поцеловал меня – первый в моей жизни поцелуй, которым усладил меня мужчина! – и спросил, не окажу ли я ему честь своей компанией, уверив, что все сделает, лишь бы я о том не пожалела. Но даже если бы любовь – этот мастер обращать вожделение в изящество – и не противилась такой поспешности, одного страха вызвать недовольство в доме вполне достало бы, чтобы воспрепятствовать моей уступчивости.
Тогда я ответила ему тоном, избранным самой любовью, что по причине, объяснять которую у меня нет времени, я не могу с ним оставаться, что вообще, возможно, больше никогда его не увижу, – печальный вздох вырвался при этих словах из самой глубины души моей. Покоритель мой позже признался, что был поражен моей внешностью, что я понравилась ему настолько, насколько только могла понравиться девушка того образа жизни, какой он во мне предполагал, поэтому он тут же спросил, не соглашусь ли я перейти к нему, если он освободит меня от обязательств, какие, по его мнению, у меня были перед домом. Поспешное, внезапное, необдуманное и даже опасное предложение! Да и исходило оно от совершенного незнакомца, а незнакомец – совершенное дитя… Но любовь, меня поразившая, окрасила его голос таким очарованием, что не стало сил противиться, не нашлось сил возразить. В тот момент я могла бы умереть за него, сами посудите, могла ли я отвергнуть предложение жить с ним! И сердце мое, бешено заколотившееся в ответ предложению, продиктовало мой ответ, лишь на минуту задержавшийся: я принимаю предложение юного джентльмена и убегу к нему, как только он того захочет, отдаю себя в полное его распоряжение, будь оно добро, будь оно дурно. С тех пор я часто думала: такая величайшая легкость не покоробила и не отвратила его, не продешевила меня в его глазах. Судьбе было так угодно, что, страшась всяких напастей столичных, он уже некоторое время подыскивал себе содержанку, когда моя персона затронула его воображение. Одно из чудес, творимых любовью: мы мгновенно пришли к согласию и скрепили его поцелуями, которыми – в надежде на более беспрепятственное удовольствие – ему и пришлось довольствоваться.
Никогда, наверное, чудесная юность не воплощала себя в облике более подходящем для того, чтобы вскружить девушке голову и заставить ее, забыв про все и всяческие последствия, следовать за кавалером. Ведь, помимо всех совершенств мужской красоты, были в облике опрятность, благородство, какое-то изящество в посадке и повороте головы, еще более выделявшие его в толпе, живые глаза наполняли мысль и понимание, взор его ласкал и повелевал в одно время, цвет лица превосходил распустившуюся бутоном любви розу, а неизбывный румянец спасал лицо от примет разгульной жизни или от рыхлости и желтизны, обычных у людей таких слишком светлых.
Наш маленький план был таков: на следующее утро, часов в семь, я должна выйти из дома (это я могла обещать с уверенностью, поскольку знала, где найти ключ от входной двери), а он будет ждать меня в конце улицы в карете, чтобы сразу и умчать. После этого он пошлет выплатить все долги за мое пребывание в доме миссис Браун, которая, как ему казалось, может и не проявить желания расставаться с той, кто, на его взгляд, способна была привлекать клиентуру в дом.
Тогда я лишь попросила его не упоминать, что в доме ему на глаза попалась такая персона, как я, причины этого обещала объяснить попозже, в более подходящей и спокойной обстановке. Тут же, боясь оплошки из-за того, что нас могут увидеть вместе, с болью в сердце оторвала я себя от него и тихонечко прокралась в свою комнату, где Фоби все еще крепко спала. Торопливо сбросив то немногое, что было на мне надето, я легла с нею рядом, охваченная смешанным чувством ликования и беспокойства, которое, наверное, легче представить, чем выразить.
Волнения из-за того, что миссис Браун прознает про мой замысел, разочарование, тоска, пагуба – все исчезло во вновь вспыхнувшем пламени. Видеть его, касаться, быть рядом с ним, хотя бы и на одну ночь, но с ним, с кумиром моего любящего девичьего сердца, – таким представлялось мне счастье, что дороже свободы или жизни. Он может и надругаться надо мною – пусть! Он хозяин, властелин души моей: счастье, слишком огромное счастье даже смерть принять от руки столь дорогой.
Таким рассуждениям предавалась я целый день, каждая минута которого казалась мне маленькой вечностью. Как часто обращалась я к часам! Как хотелось мне передвинуть стрелки, будто вместе с ними могла я сдвинуть самое время! Будь обитательницы дома чуточку внимательнее, они без труда заметили бы, что со мной происходит нечто необычное, ибо нетерпение, странности проскальзывали в каждом моем движении, в каждом жесте, особенно когда за обедом был упомянут премиленький юноша, бывший тут и остававшийся завтракать. «Ах, какой красавец!.. Умереть можно, что за прелесть!.. Они за него волосья друг другу повыдергивают!..» – эти и им подобные глупости подливали, однако, масла в огонь, пламя которого сжигало меня.
Все эти рассуждения и буйство воображения за целый день имели одно доброе следствие: из-за переутомления я вполне сносно проспала до пяти часов утра, после чего встала, оделась и, терзаясь двойной пыткой страха и нетерпения, стала дожидаться назначенного часа. Наконец он настал. Драгоценный, решающий, опасный час наступил, и вот уже, поддерживаемая только решимостью, взятой взаймы у любви, я сумела спуститься на цыпочках вниз. Сундучок свой я оставила в комнате, дабы не давать повода для лишней тревоги, если вдруг кто-то заметит, что я выхожу с ним из дома. Я подошла к входной двери. Ключ от нее всегда лежал на кресле возле нашей кровати – под присмотром Фоби, у которой не возникло ни малейшего подозрения в отношении моего намерения сбежать (мне и самой такое в голову не приходило всего день тому назад), а потому она и не предпринимала никаких предосторожностей и не прятала ключ от меня. С великой осторожностью и легкостью открыла я дверь; придающая смелости любовь и тут хранила меня. Оказавшись на улице, я сразу увидела своего нового ангела-хранителя, поджидавшего у распахнутой двери кареты. Как добралась до него, не помню, мне чудится, будто летела по воздуху, – только в миг единый оказалась я в карете, а он рядом со мною, обвил меня руками и приветствовал поцелуем. Кучеру было сказано, куда править, и он тронул.
Слезами все время переполнялись глаза мои, но слезами сладчайшего восторга: очутиться в объятиях этого прекрасного юноши – вот восторг, в котором купалось мое сердечко. Прошлое, будущее равно утратили значение для меня. Настоящее – вот лишь что доставало у меня жизненных сил выдержать и не лишиться сознания. Были и нежнейшие объятия, трогательнейшие уверения в любви ко мне, в том, что он никогда не позволит себе дать мне повод пожалеть об отчаянном шаге, какой я сделала, доверившись целиком его чести и щедрости. Только – увы! – не было в том никакой моей доблести, ведь всего-то поддалась я напору страсти, слишком сильному, чтобы ему противиться: то, что я сделала, я сделала потому, что не могла этого не сделать.
Мгновение спустя (ибо время во мне уже перестало существовать) оказались мы в гостинице в Челси, гостеприимном пристанище для ищущих утех парочек, где на завтрак нам был подан шоколад.
Содержавший гостиницу бывалый весельчак, превосходно понимавший, что к чему в жизни, завтракал с нами, лукаво и плотоядно поглядывая на меня. Он забавлял нас обоих уверениями, какая мы удачная пара, – «уж мне-то поверьте!» – гостиницей его пользуются многие джентльмены и леди, но пары приятней ему видеть не доводилось… Он уверен, что я розанчик свеженький… Вид у меня такой деревенский, такой неиспорченный! Что ж, супруг мой счастливчик!.. Вся эта обычная для хозяев болтовня не только льстила мне, не только успокаивала, но и помогала избавиться от смущения быть рядом с новым моим повелителем, с кем (а миг такой уже приближался) я начинала опасаться оставаться наедине: у подлинной любви застенчивость появляется даже чаще, чем у девственной стыдливости.
Ослепленная любовью, я готова была умереть ради него, но, сама не знаю почему, до жути страшилась того момента, какой был предметом самых жгучих моих желаний, сердце мое замирало от страха – и в то же время бешено билось от буйных вожделений. Такая борьба страстей, эта стычка между целомудрием и любовным томлением вновь исторгла из меня поток слез; он же принял их, как то и прежде делал, всего лишь за остатки беспокойства и озабоченности, связанных с внезапностью перемены моего положения, с тем, что я полностью отдала себя под его опеку. Думая так, он делал и говорил все как положено, дабы наилучшим образом вселить в меня уверенность и спокойствие.
После завтрака Чарльз (драгоценное знакомое имя, которым я отныне осмелюсь называть моего Адониса) с многозначительной улыбкой легко взял меня за руку и сказал: «Пойдем, моя дорогая, я покажу тебе комнату, откуда открывается великолепный вид на парки». И, не дожидаясь ответа (чем доставил мне большое облегчение), он повлек меня в покои, полные воздуха и света, где вопрос любования какими-то там видами отпадал сам собой – если не считать вида на постель, которая и создавала требуемую обстановку.
Чарльз, едва задвинув задвижку на двери, подлетел, подхватил меня на руки, прижался губами к моим губам и понес меня, трепещущую, задыхающуюся, обмирающую, полную мелких страхов и нежных желаний, к кровати, где нетерпение мешало ему раздеть меня, лишь застежки на платье распустил и корсет расшнуровал да шейный платок развязал.
Грудь моя обнажилась. Вздымаясь, она позволяла ему и видеть и чувствовать тугую упругость двух возвышений, какие можно представить у девушки, не достигшей шестнадцати лет, только-только из деревни и никем еще не троганной, но даже их краса, белизна, форма, упругое сопротивление ласкам не могли надолго привлечь его беспокойные руки: вскоре нижние юбки и рубашка моя были подняты, и пущенные на волю руки устремились к более притягательному центру, открытому для их ласкающего вторжения. Страхи мои, однако, давали о себе знать: чисто машинально я сдвинула ноги, но при первом же прикосновении руки его, пробиравшейся меж ними, ноги раскрылись сами собою и открыли путь к главной цели.
Все это время, почти вся открытая для взора его и рук, я лежала тихо и не оказывала никакого сопротивления, что убеждало его во мнении, которое еще раньше сложилось, будто мне эти занятия не в диковинку, ведь взята я была из обычного публичного дома, а сама заранее ни словечка не обронила о своей девственности. Да если бы я и сказала такое, то он скорее решил бы, что я принимаю его за глупца, какой способен проглотить подобную небылицу, чем поверил бы в то, что я до сей поры обладаю драгоценным сокровищем, потаенной жилкой, какую столь истово отыскивают мужчины, а найдя, никогда не ублажают, но – рушат и уничтожают.