Но когда она поинтересовалась, как подействовало на меня увиденное, я, не жеманясь и не скрывая, поведала ей, что вообще чувства, вызванные этой сценой, мне были приятны, но одна вещь поразила меня – и очень.
– Ну-ну! – воскликнула Фоби. – И что же это за вещь?
– Как же, – ответила я, – любопытствуя, я внимательно сравнила размеры того огромного механизма, который (так, во всяком случае, мне в испуге показалось) был не тоньше моего запястья да в длину не меньше трех моих ладоней, с размерами той нежной малости у меня, что для его приема предназначена. И я не могу постичь, как это можно впустить эдакую махину и при этом не умереть от, наверное, ужаснейшей боли, ведь вы же знаете, что даже палец, просунутый туда, вызывает у меня боль нестерпимую… Скажем, у хозяйки или у вас – другое дело, тут разницу между вами и мной я различаю ясно и на ощупь, и по виду… Короче говоря, удовольствие, может, будет и немалое, только я страшно боюсь, что при первом испытании мне станет очень и очень больно.
Фоби при этих словах чуть не пополам сложилась от смеха, хотя я-то ждала от нее серьезного ответа на свои опасения и дурные предчувствия. Всего и смогла она мне сказать, что лично ей не приходилось слышать, чтобы в то самое место хоть когда-то была нанесена смертельная рана оружием, так меня испугавшим, что она знавала девиц и помладше, и сложением потоньше, чем я, которые пережили эту операцию. Самое худшее, добавила она, что может случиться, это боль и немало убийственной тягости – это правда. Что до размеров, то сама природа позаботилась об огромном разнообразии, а тут еще и беременности да частые растяжения безжалостными ихними механизмами… однако в определенном возрасте и при определенном сложении тела даже самые искушенные в таких делах не могут точно отличить девушку от женщины, даже если не применяются никакие хитрости и все обстоит естественным путем. Тут Фоби сказала, что, раз уж случаю было угодно представить мне один вид, она познакомит меня и с другим, который порадует мой взор своей утонченностью и во многом избавит от страхов перед воображаемыми несоответствиями.
Знаю ли я Полли Филипс, спросила она.
– Разумеется, – ответила я, – такая беленькая, она была очень заботлива ко мне, когда я болела, вы еще говорили, что она в доме всего два месяца.
– Она самая, – подтвердила Фоби. – Знай же, что ее содержит один молодой торговец из Генуи, которого дядя, жутко богатый и любящий племянника как сына, отправил вместе со своим приятелем, английским торговцем, за море под предлогом, что надо навести порядок в некоторых расчетах, а на самом-то деле – просто дабы ублажить страсть молодого человека к путешествиям, дать ему на мир поглядеть. Раз в компании он встретил эту Полли, она ему приглянулась, и он решил, что будет лучше, если она станет принадлежать ему всецело. Он приходит сюда к ней два-три раза в неделю, она принимает его на маленькой веранде, где он предается наслаждениям по своему, весьма своеобразному вкусу, а может, и в соответствии с причудами его родной страны. Больше я ничего не скажу: завтра его день, и ты увидишь, что происходит между ними, там есть рядом одно местечко, о котором знают только твоя хозяйка да я.
Можете не сомневаться: при том направлении, в каком работал мой разум, у меня и мысли не возникло отвергнуть ее предложение, напротив, я изо всех сил радовалась предстоявшему развлечению.
На следующий день, в пять часов вечера, Фоби, верная своему слову, зашла в комнату, где я сидела одна, и велела следовать за нею.
Очень тихо пробрались мы на черный ход и спустились в чулан, где хранились старая мебель и ящики с вином. Фоби втащила меня туда и закрыла за нами дверь. В чулане было темно, свет пробивался лишь через щель в перегородке, отделявшей веранду, где предстояло развернуться действу. Сидя на низких ящиках, мы могли свободно и отчетливо видеть всех действующих лиц (сами оставаясь незримыми) – стоило лишь припасть глазами к щели в перегородке.
Первым я увидела молодого джентльмена, который сидел ко мне спиной и рассматривал какую-то картинку. Полли еще не было, но не прошло и минуты, как дверь отворилась и вошла она. Звук открывшейся двери заставил джентльмена обернуться, и он тут же бросился навстречу девушке, не скрывая своей радости и удовольствия.
Поприветствовав, он отвел ее к кушетке (стоявшей прямо против нас), где они и расположились. Молодой генуэзец подал ей на подносе бокал вина с неаполитанским печеньем, задал несколько вопросов на ломаном английском языке, они обменялись поцелуями, после чего он расстегнулся и разделся до сорочки.
Это словно бы послужило для обоих сигналом сбросить с себя всю одежду, чему летняя жара весьма способствовала. Полли занялась булавками и заколками, а поскольку корсета на ней не было и нечего было расшнуровывать (она была в подвязках), то с дружеской помощью кавалера она быстро разделась, оставив на себе лишь рубашку. Не желая отставать, он тут же развязал пояс бриджей и ленты под коленками, отчего штаны сразу спали с его ног, отстегнул он и воротник у сорочки. Затем, с воодушевлением поцеловав Полли, он снял с нее рубашку, к чему девушка, думаю, была приучена и привычна: если она и вспыхнула, то куда меньше, чем я при виде ее, оставшейся теперь совершенно голой, как раз такой, какой она вышла из рук чистой природы; черные волосы ее рассыпались по ослепительно-белой шее и плечам, щеки заалели, как маков цвет, румянец постепенно сходил на нет и сливался с цветом сверкающего снега – таково было смешение красок на блестящей ее коже.
Девушке было не больше восемнадцати лет. Черты лица у нее были правильными и приятными, фигура – превосходная, и, уж конечно же, я не могла не позавидовать ее созревшей обворожительной груди, полушария которой, столь прелестно наполненные плотью, вдобавок были так округлы и так туги, что держались сами по себе безо всякой поддержки; сосцы смотрели в разные стороны, обозначая приятное раздвоение грудей, ниже которых раскинулось изумительное поле живота, завершавшееся прожилкой или расселиной едва различимой, которую целомудрие, казалось, упрятывало внизу, в убежище между двумя полноватыми бедрами; вьющиеся волосы покрыли это место очаровательным собольим мехом, роскошнее которого не было во всем свете. Говоря коротко, девушка явно принадлежала к тем грациям, о коих мечтают художники, разыскивающие образцы женской красоты, – во всей ее природной гордости и великолепии наготы.
Молодой итальянец, все еще в сорочке, стоял, очарованный видом прелестей, какие способны были воспламенить и умирающего отшельника, взор его жадно впитывал всю эту красоту, которую она выставляла в разных позах, по его усмотрению. Руки его тоже не миновали высоких радостей своих – они рыскали, охотясь за наслаждением, по всему телу, ни единого его дюйма не пропуская, столь умелые в способах утонченных утех.
Между тем стало заметно, как выпуклость впереди его сорочки резко вздулась, давая представление о том, что творилось за опущенным занавесом. Вскоре он был поднят – вместе со снятой через голову сорочкой. Теперь, если иметь в виду степень наготы, у любовников не могло быть претензий друг к другу.
Молодому джентльмену, считала Фоби, было года двадцать два. Высок и крепок. Тело его было ладно скроено и мощно сшито: широкие плечи, обширная грудь. Лицо ничем особым не отличалось, если бы не римский нос, большие, черные и блестящие глаза да румянец на щеках, тем более привлекательный, что кожа у генуэзца была смуглой, однако вовсе не того мышисто-коричневатого цвета, какой убивает самое представление о свежести, а того ясного оливкового оттенка, блеск коего светится жизнью, который ослепляет, возможно, меньше, чем бледность, но зато уж если радует, то радует куда больше. Волосы его, слишком короткие, чтобы их перевязывать, спадали не ниже шеи крупными легкими кольцами, побеги их видны были и вокруг сосков – украшение груди, свидетельствующее о силе и мужественности. Мужское отличие, казалось, вырывалось из густых зарослей вьющихся волос, которые, покрыв самое основание, разошлись по бедрам и поднялись по животу до самого пупка; на вид оно было крепко и прямо, но размеры меня прямо-таки испугали, до того я прониклась сочувствием к той нежной малости, что уже открылась моему взору, ибо, стянув с себя сорочку, молодой человек мягко уложил девушку на кушетку, которая благодарно приняла на себя желанное нападение. Ноги девушки были разведены на всю ширину и открывали примету ее пола, рубец плоти ярко-красный по центру, края которого, изнутри пунцовые, обозначали на сладостной миниатюре маленькую рубиновую линию; даже Гвидо с его чувством колорита не смог бы выразить в красках ей подобную жизнь и утонченную мягкость.
Тут Фоби легонько подтолкнула меня и шепотом спросила, не думаю ли я, что моя девственная малость намного меньше. Только внимание мое было слишком поглощено, слишком занято тем, что происходило перед глазами моими, чтобы я способна была дать хоть какой-нибудь ответ.
К этому времени молодой джентльмен изменил положение Полли: теперь она уже лежала не поперек, а вдоль кушетки, но ноги ее по-прежнему были так же широко разведены и цель все так же ясно различима. Он опустился на колени между ее ног, и нам сбоку был виден его неистово напряженный механизм, грозивший прямо-таки рассечь, не меньше, нежную свою жертву, которая лежала, улыбаясь занесенному над ней оружию, и не думала от него уклоняться. Сам генуэзец удовлетворенно оглядел свой меч и (после предварительных выпадов, которым Полли, как могла, помогла) твердой рукой направил его в распахнутую полость, погрузив почти наполовину. Тут случилась заминка, как я полагаю, из-за непомерной толщины тарана; юноша вытащил его, смочил слюной, после чего вновь ввел, с легкостью продвинув до самого основания, вызвав у Полли судорожный вздох, только не от боли, а от чего-то иного. Она поднималась навстречу его выпадам: вначале темп был осторожным и неторопливым, но вскоре стал таким стремительным, что выдерживать какой бы то ни было порядок или меру стало невозможно. Движения сделались слишком быстры, жгучие поцелуи сочились страстью, никакому естеству не под силу выдерживать такой пыл, любовники наши казались не в себе, очи их метали огонь.
– О!.. О-о!.. Мне не вынести… Это слишком… Погибель моя… Нет больше сил… – такими словами выражала Полли свой экстаз.
Его восторги были более сдержанны, но вот и у него дыхание стало перебиваться невнятным бормотанием и вздохами, от которых заходилось сердце; наконец завершающий удар: будто сила неведомая подняла его тело над нею – и впало оно в томную неподвижность каждым членом своим. Все говорило о том, что момент конца для него настал, видно было, что и она делит его с ним: раскинув скованные страстью руки, закрыв глаза и бурно дыша, Полли, казалось, уносилась в небытие в агонии блаженства.
Закончив, он оставил ее, она же по-прежнему лежала – покойная, недвижимая, бездыханная и, судя по всему, удовлетворенная. Ей недоставало сил сидеть, и он вновь положил ее поперек кушетки; меж раздвинутыми ногами девушки я заметила что-то белое, похожее на пену, свисающую над краями недавно отверстой раны, которая горела теперь темно-красным огнем. Через некоторое время Полли поднялась, обвила возлюбленного руками; по виду ее никак нельзя было сказать, что испытание, им устроенное, не доставило ей восторга, во всяком случае, о том красноречиво свидетельствовала нежность, с какой она смотрела на него и приникла к нему.
Что до меня… Не стану притворяться, будто смогу поведать о том, что всем телом своим чувствовала во время этой сцены. Только с той минуты – прощайте всяческие страхи перед тем, что уготовано мне мужчиной; страхи перед неведомым обратились теперь в такие жгучие желания, такие неодолимые стремления, что я готова была первого попавшегося из противоположного пола схватить за рукав и предложить ему ту безделицу, потеря которой, как я отныне понимала, обернется обретением для меня и которую сама я долго уберечь не смогу.
Для Фоби с ее опытом видеть подобное было не в новинку, но и она была тронута пылкостью сцены. Осторожно, чтобы не услышали, она сделала мне знак подняться и поставила меня, покорную любому ее сигналу, вплотную к двери. Ни присесть, ни прилечь тут места не было, так что, поставив меня так, что я спиной упиралась в дверь, Фоби подняла мне юбки и проворными пальцами своими прошлась по местам, где ныне жар и зуд жгли столь непереносимо, что мне плохо делалось и я едва не умирала от желания. Простое касание ее пальца к этому средоточию пылкой страсти произвело то же действие, что и вспышка огня в топке двигателя: опытной и чуткой рукой своей Фоби мгновенно почувствовала, до какой степени я распалена и размягчена тем, что я – с ее помощью – увидела. Удовлетворенная своим успехом и тем, что ей все же удалось несколько сбить жар, который иначе не позволил бы мне полюбоваться на продолжение свидания нашей любовной парочки, она вновь подвела меня к щели, столь благосклонной к нашему любопытству.
Лишь несколько мгновений мы были оторваны от нее, и все же к нашему возвращению все было готово к тому, чтобы любовники возобновили свой поединок.
Молодой чужестранец сидел на кушетке лицом к нам, Полли пристроилась у него на коленях, обняв руками за шею; завораживающая белизна ее кожи прелестно оттенялась гладкой оливковой смуглостью возлюбленного.
Кто сумел бы вести счет бесчисленным жгучим поцелуям, которыми они обменивались? И даже не обменивались: я часто замечала, как уста их становились единым целым, как заполнялись они бархатными касаниями двух языков, как радовались они такому взаимопроникновению, доставлявшему величайшее удовольствие и наслаждение.
Между тем красношлемый воитель его, что, казалось, сбежал с поля сражения, ослабленный и сконфуженный, уже оправился, вновь предстал во всеоружии, вскинулся и вознесся у Полли между ног. Да и она не просто дожидалась, а приводила его в хорошее настроение своими поглаживаниями, вот даже, склонив голову, прихватила его бархатистый кончик губами совсем не того рта, какому он предназначался природой, не знаю, делала она это для собственного какого-то особенного удовольствия или для того, чтобы придать ему побольше бойкости и облегчить проникновение, только, судя по заблиставшим глазам молодого джентльмена и воспламененному страстью выражению его лица, такая ласка доставила ему огромное наслаждение. Он поднялся, держа Полли на руках, и, обнимая, что-то сказал ей, так тихо, что я не расслышала, затем поднес к краю кушетки, доставляя себе удовольствие тем, что шлепал ее по бедрам и ягодицам тугой своей плотью с размаху; это не причиняло никакой боли, видно было, что ей по нутру такие шалости, как и ему.
Вообразите, однако, мое удивление, когда этот молодой ленивец улегся на спину и бережно потянул на себя Полли, которая, поддаваясь его настрою, уселась, как в седло, и, руками направляя незрячего любимца своего куда надо, двинулась прямо на пламенеющий кончик этого оружия утех, каковое сама себе вонзила и всей тяжестью тела заскользила по нему до самого поросшего волосами основания. Замерев на несколько мгновений в сладостном положении наездницы, она позволила ему поиграть своей распаляющей страсть грудью, а затем наклонилась, чтобы осыпать поцелуями лицо и шею начавшего бег иноходца. Очень скоро наслаждение чувственной скачки пришпорило их дикие движения – и поднялась настоящая буря, когда наездницу словно подбрасывало шедшей снизу силой. Он обнял ее, руками и всем телом помогая этим выпадам наоборот, когда наковальня наносила удары по молоту, стремясь к кульминации, которой – по всем признакам (а мы всякий раз ясно различали, в какой точке слитного блаженства находятся любовники) – они достигли одновременно.
Видеть это я была больше не в силах, второй акт пьесы так воспламенил меня и так расслабил, что, изнывая от невыносимого безумия, я обхватила Фоби, вцепилась в нее, как будто от нее могло исходить мое облегчение. Та была довольна состоянием, в какое (она это чувствовала) я впала, и все же сострадательно жалела меня, а потому подвела к двери и тихонечко ее открыла. Обе мы незамеченными проскользнули в мою комнату, где, не в силах более от возбуждения держаться на ногах, я тут же рухнула на кровать и замерла, словно убаюканная на каких-то волнах… и – одновременно – стыдясь того, что чувствовала.