На первом дыхании (сборник) - Маканин Владимир Семенович 7 стр.


– Прошла успешно, – ответил он.

– И это уже определенно? – Я спросил еще раз, получалось несколько назойливо, но мне плевать.

Усач улыбнулся. Очень скромен. Скромняга. Ей-богу, лет тридцать. Не больше.

– Определенно – будет завтра. Или послезавтра, – сказал он.

Я спустился вниз.

В вестибюле гудел народ. Никого не пускали. Сегодня было здесь что-то особенное. Я вдруг увидел мужа Гальки.

– Привет.

– Привет.

Это у нас обоих вырвалось, от неожиданности. И тут же оба осеклись – сообразили, что к чему. И стояли оба подчеркнуто спокойные. Каренин и Вронский. А она – в опасности. Только наоборот: красив был, пожалуй, Каренин. А Вронский был в белом больничном халате и держал свернутый в трубочку лист бумаги (этот лист я брал с собой для пущей представительности).

– Операция закончилась. Кажется, успешно, – сообщил я.

– Знаю, – кивнул он.

У меня не лежала душа с ним контачить. Если б не такой день, я б и разговаривать с ним не стал.

– Откуда у тебя халат? – спросил он.

– Какая разница!

– Разницы никакой. Просто спросил. Теперь и в халате не пускают.

– Почему же?

И тут выяснилось, что в больнице объявлен карантин. Что по Москве прокатился грипп. Сезонный.

– Ты не знал? Ты где живешь? В безвоздушном пространстве? – И Еремеев мягко улыбнулся.

Он потопал к появившейся нянечке. От Гальки записки быть не могло, но он все-таки потопал. Нянечку обступили, как знаменитость, спустившуюся с самолетного трапа. Шум. Гвалт. Нянечка выдавала ответные записки. Карантин. И у дверей стояли два быка в белых халатах. Скрестили руки.

Я уже собирался уйти из этого шума и гама, но вдруг отыскался еще знакомец.

Он тронул меня за плечо. Рожа как рожа. И сначала я подумал, что он ошибся адресом. Не в ту степь. Потом я подумал, что видел его, пожалуй, во сне – в одном из кошмаров, когда я ночевал на вокзале.

– Узнаешь, друг? – спросил он.

И только тут я узнал. Это был он – непросыхавший. Сосед коми. Тот, который двинул меня в челюсть.

Он сказал, как выдохнул горе:

– Жена у меня тут. (Звучало так: жана).

– Что с ней?

– Руку сломала.

– Как же так?

Он замялся.

– Упала? – спросил я.

– Упала.

– С твоей помощью?

Он насупился. Вздохнул. Еще раз вздохнул. Думал какую-то думу.

– Проведи меня внутрь, – попросил он.

– Я?

– Посмотреть на нее очень хочу. У тебя ж халат. В халате пустят. Дай мне его.

– Шутишь…

– Почему «шутишь»?

– Да потому, что не стану я рисковать халатом.

– Я ж только спросил… Нет – значит нет.

– Мне самому сюда ходить месяц, а то и два. А то и больше. Не могу рисковать.

Он молчал. Опять думал. Опять выдал вздох с самого дна колодца.

– Понимаешь… Как бы тебе сказать…

– Ну?

– Она ласковая. А я как выпью, мне этот Шариков мерещится.

– Кто это?

– Да так. Мужичонка… Мерещится по пьянке. А кулачищи у меня видишь какие и машут сами собой. Мы ведь врачам ничего не сказали. Сказали, что упала.

Он был прост. Он не лгал и не вилял. Он был немного пьян и здорово сражен горем.

– Дай, – он опять просил мой белый халат. – Дай…

Я молчал.

– Дай…

– Бог подаст.

Я вышел и на углу больничного здания вытащил из водосточной трубы плащ и беретку. Плащ надел прямо на халат. Мимо шла женщина. Смотрела, как я отряхиваюсь.

Я шел не разбирая дороги.

Район был незнакомый. Дом, и еще дом, и снова дом. Я видел Гальку – она лежала на каталке с белым как мел и грубым лицом. Баба. И закрытые глаза. Узенькие щели синевы под веками.

Не хнычь, говорил я себе. Это любовь. Это и есть любовь. Поэтому у тебя и руки трясутся, и в глазах поэтому. Вот именно. Живи и тихо-тихо жди. А если не хватает терпения, можешь пойти на Крымский мост и прыгнуть вниз.

* * *

В некоторых своих деталях жизнь стала однообразной. Утром – базар, потом – больница. Икру и красную рыбу я доставал в ресторане. Забегал туда на пять минут. Ну, на десять. Официант не желал отпускать оптом. Так и приходилось – соскребать икру с бутербродов, а рыбу брать порезанную ломтями.

– Видишь, как приходится выкручиваться, – корил я официанта, сгребая икру ножом.

– Ничего не знаю. Не положено.

Я с ним не спорил – я сгребал. Деньги нужны. И тогда все будет положено и уложено. И завернуто. Деньги – а вот денег-то у меня мало.

А к вечеру я вдруг встретил Игоря Петрова.

– Привет! – заорал симпатичный коми. На нас оглядывались. А он шумел и совал мне какие-то листы. – Я здорово продвинулся. Станок будет чудо!

– Пошел ты со своим вонючим станком! (У меня и так голова болела.)

– Но ты хоть глянь, что я сделал.

– И не подумаю.

Мало того – я еще поперся к нему домой. И мы болтали до глубокой ночи. А за стенкой без конца жаловался сам себе на жизнь непросыхавший.

– Вы прекрасно сработались, – иронизировала Вика Журавлева.

Она была тут как тут – вдруг появилась ближе к ночи. Она жарила нам яичницу и держалась полноправной хозяйкой. Она не смущалась меня ничуть. Держалась спокойно. А если б я заикнулся о кой-каких ее студенческих похождениях, она просто проломила бы мне голову сковородкой. Уважаю таких. Женщина. Она накормила нас отменным ужином, а в два ночи, когда мы уже явно засиделись, выставила меня вон.

Мне до тоски зеленой не хотелось тащиться куда-то в ночь. Не хотелось быть в одиночестве.

– Знаешь, я, пожалуй, переночую у вас, – сказал я.

– Нет-нет, – сказала Вика.

– А что такого? Я постелю на полу. Я неприхотлив.

– Зато я прихотлива.

И она выразительно посмотрела на меня. Не желала спать втроем в одной комнате. Ее серые глаза были как сталь. Как закаленная сталь. Я сделал вид, что не понял. Я как раз бросил свой плащишко на пол. Вот, дескать, и постель. Она подняла плащ, встряхнула и надела мне на плечи. Уважаю таких.

* * *

Я шел ночными улицами, и на душе была какая-то собачья тоска. Ни фонари ночные не трогали. Ни небо. Ни высокие дома. Я шел выжатый как лимон. И никому не нужный.

Ну-ну, говорил я себе. Это на тебя не похоже.

* * *

В этот раз мне повезло. Фрукты были великолепные. Груши как закат. Золотисто-багровые, они таяли от взглядов. Оглядывались на них все, у кого были глаза.

Прошел в больницу я просто лихо. У Сынули, в ящиках, я нашел случайно рентгеновский снимок его нижней челюсти. Снимок довольно крупный – и вот несколько чистых листов, свернутых в трубочку, а сверху этот снимок, тоже в трубочку. И все это в моей руке. И сам я в белом халате. Мелочь. Мазок. А какое внушает доверие!

В послеоперационную мне, конечно, проникнуть не удалось. Но я побывал в той палате, где Галька лежала накануне. Одна из женщин этой палаты уже навещала Гальку – и теперь я допытывался:

– Ну и как она?

– Слабенькая.

– Пьет? Ест что-нибудь?

– Сама не пьет – ее поят. Руки у нее слабые. Давят сок и поят ее.

– Но хоть немножко лучше?

– Лучше. И говорить стала. Шепотом, а все-таки говорит.

И она мне улыбнулась. Гора с плеч. Я не удержался – поцеловал ее и помчался прочь. И слышал, как она засмеялась вслед.

В вестибюле опять был невообразимый галдеж, потому что опять никого не пускали. Ко мне подошел Еремеев. Муж Гальки.

– Здравствуй, – очень солидно сказал он. – Спасибо тебе.

– За что?

– За фрукты.

– Разве Галя половину их посылает тебе? Я об этом не знал.

– Не хами.

– А ты забери свое «спасибо». Спрячь, откуда взял.

Он отвернулся. Я тоже. Я не хотел лояльности, от которой так или иначе за километр несло бы фальшью. Я ему не мил дружок. Я не мог бы стоять с ним рядом и обсуждать («Правда, хорошие груши?» – «Чудесные». – «Рынок есть рынок. Но какие цены ужасные!») – не мог я обсуждать и даже покупать с ним вместе не мог.

Вернулась старуха с корзинкой, в которой разносила передачи. Записки не было ни Еремееву, ни мне. Надо сказать, Галька вообще не писала записок. Ушла в себя. И за это я тоже ее любил.

Дома я кое-как перекусил и отправился продавать проигрыватель Сынули. Все-таки родич. Может, и поймет… В комиссионном магазине не взяли – там было полно этого добра, к тому же лучших марок. В тихом соседнем ателье техник предложил мне за него две красненьких.

– Двадцать пять, – попробовал я лед.

– Двадцать.

Я согласился. Я был совсем на мели. Еще раз мне попадутся груши, похожие на закат, и я пойду хромать с протянутой шапкой по электричкам.

* * *

– Проходите, – сказал я.

И они сразу устремились к шкафу в углу. Старинная работа. Вещь что надо. Их было двое – мужчина (так себе, больше суетился) и женщина. У женщины и глаз, и ум, и хватка. Даже многовато было для одной женщины.

Понятие о ценах на старинные шкафы я имел самое отдаленное. Я попросил, чтобы она сама назвала цену. Она попросила назвать меня. И пошло, поехало. Я честно боролся, но, ясное дело, этот пират в юбке меня облапошил. Я попытался к ее цене набавить сотнягу. А она вдруг сказала:

– Ладно. Грех пополам.

– Не понял.

– Не сто, а полста набавлю.

И тут же крикнула своему мужичку:

– Иди найди машину.

– Ладно. – Он побежал.

– И чтоб шофер согласился помочь! – крикнула она вдогонку.

Я спросил, не купит ли она еще что-нибудь. Она прошлась по комнате. Потом прошлась по кухне. Вернулась.

– Нет. И вообще у вас больше никто ничего не купит.

Я невольно поежился под ее взглядом – вот это глаз. Мне казалось, она видит даже чернильные пятнышки на моей майке: под рубашкой, со стороны спины.

– Никто не купит?

– Все это есть в магазинах. Полным-полно. И новенькое. Может быть, купят у вас кухонные колонки. Но это не обязательно.

– Скажите, – спросил я, – если придут за колонками, за сколько их можно продать?

Она сказала. А я сказал ей спасибо. Я всегда благодарен людям за ясность.

Управдом не попался ни на лестничных клетках, ни во дворе. Все прошло гладко. И машину они подогнали не какую-нибудь, а мебельную. Перевозка мебели населению. То самое, что надо. Шкаф уехал в неизвестность, как и положено уезжать проданным шкафам. Деньги лежали в кармане.

К вечеру купили кухонные колонки. Больше ничего не купили. Спасибо на том.

Я подумал, не сорвать ли теперь мои объявления на столбах. «Продается мебель (разная) в хорошем состоянии». Объявления я развешивал самолично. Писал тоже сам. Бродить от столба к столбу и срывать эти белые бумажки я не стал. Столбы стояли мокрые, начал падать снег, и я решил, что мокрый снег свое дело сделает. Доделает ветер.

А затем со снегом и ветром я стал накоротке. А они со мной. Я где-то ночевал. Где-то ел. Все перепуталось. Время утратило свойство последовательности и стало прыгать, как разыгравшийся кот, – туда-сюда. И я не помню, что шло за чем. Но помню, что везде был ветер. И везде был снег. Зима.

В бродячем и бездомном существовании очень хорошо понимается, что жизнь слишком коротка и такой она была задумана с самого начала. Прекрасно была задумана. Без иллюзий. И доходит это до твоей души само собой. Особенно если мерзнут ноги. Это не шутка.

Однажды замерзшие ноги привели меня к нашему институту. Так и есть. Никаких перемен. И справа – корпус общежития. Альма-матер. Место, где я жил и учился.

– О господи! – вырвалось у меня.

Глава 8

Проходная общежития, как и всякая проходная, складывалась из двух движений – туда и обратно. На повышенных скоростях.

Я стоял и курил. Около.

– Эй, привет! – Я увидел знакомое лицо.

Он приостановился. Еле-еле узнал меня. Когда я был на пятом, он был на первом. Нет, на втором. Играли в баскетбол в одной команде. Или Витя, или Митя.

Оказалось – Олег. Как и я. В команде его звали Олег-два.

– Да постой, – удержал его я, – не беги. Проведи-ка меня в общежитие.

– Идем. – Он пожал плечами. Лицо его радости не выразило. Ничего не выразило.

Вдвоем легче пройти мимо вахтера, в студенческом общежитии это знает каждый. Привет – привет. Вахтер новый. Доска объявлений новая. Я надеялся, что хоть жизнь старая. Ан нет – жизнь, видно, тоже переменилась, потому что Олег-два очень уж доходчиво и современно сказал:

– Что-то у тебя вид голодный.

Он повторил и при этом не оглядывал меня с головы до ног. Он успел оглядеть меня раньше.

– Что-то у тебя вид голодный.

– И холодный тоже, – сказал я. – Я ведь иду погреться. Буду у тебя ночевать.

Он улыбнулся куда-то в четырехмерное пространство:

– Может быть, будешь. А может быть, не будешь.

И, подержав паузу в воздухе, добавил:

– Как ребята посмотрят.

Ваньку валяет. Не верю. И ни за что не поверю. Первейшая мысль: а почему, собственно, я ДОЛЖЕН тебя приютить? Обыватель особенно нажимает на это ДОЛЖЕН. У него аж сердце щекотится от этого словца. Я таких очень хорошо запоминаю. А они меня.

Когда мы в свое время встречали «старичка», мы не рассуждали. Мы просто вели его в общагу, а там говорили. Так, мол, и так. Ребятишки, придется вам потесниться. Ребятишки чертыхались. И теснились… Конечно, если б я приволок с собой ящик пива, меня и сейчас бы приняли веселее. Если бы.

– Ты откуда?

– Удрал. Строили полигон. А я не выдержал.

– Удрал со строительства полигона? – Он даже присвистнул.

Мы поднимались на этаж. Так и надо – красиво солгать. Я прямо-таки вырос в его глазах.

Теперь моя потрепанность была не в укор. Была в плюс, а не в минус.

Мы вошли.

– Ребята, он кончал наш институт – помните его? – Ребята что-то промычали и потеснились. Их было четверо в комнате. Как и нас когда-то.

Вечером я им рассказывал, как строятся полигоны. Мне постелили на полу. Я лежал на спине, глядел в потолок и рассказывал; было чуть дымно – в темноте двигались их руки с огоньками сигарет.

– А как оклад? – Весь этот треп их очень интересовал. Потому что выпускники. Им вот-вот предстояло распределение. Более того: распределение, оказывается, уже началось. И слово «оклад» они произносили не просто так.

– Началось? – удивился я. – У нас распределение начиналось только в апреле.

– А у нас заранее.

С утра они ушли учиться. К обеду я заскучал и пошел бродить по общежитию. Общага не переменилась. Те же ковровые дорожки. Те же огнетушители. Та же дежурная по этажу с единственным карим глазом. Она мне улыбнулась. Сказала, что помнит меня. Как же, как же. Сказала, что помнит и меня, и моих товарищей. Сказала, что отлично помнит. Но так и не вспомнила.

Я увидел кактусы. Тут мы сиживали с Галькой. Ладно, сказал я себе, не вздумай хандрить. Если тебе хочется скулить, то каково тем, кто кончил вуз десять, а то и двадцать лет назад. Тогда им волком выть. Или в окно выпрыгнуть. Как Колька Канавин. Был такой: бедолагу застукала дежурная у девчонки в комнате – и тарабанила в дверь. Колька полез в окошко: он думал, что у него вырастут крылья. От большой любви. И он не грохнется с седьмого этажа, а спланирует на газон с желтыми головками одуванчиков. Этих одуванчиков было тогда видимо-невидимо. Была весна.

В столовой я обедал и специально вглядывался в лица. Но знакомых не было.

Вечером я спросил у ребят:

– Слушайте. А где ваш Чиусов? (Я долго вспоминал его фамилию, когда обедал, – и вспомнил.)

– А-а, – небрежно сказал Олег-два, – болтун этот. Его давно выгнали.

* * *

А Чиусов был болтун интересный. Не просто так. Худющий и хлипкий парень с запущенными пшеничными волосами. Мазал их зачем-то бриолином, от которого со временем шла вонь.

Он был первокурсник, а мы уже кончали. И конечно же, ему было трудно в спорах с нами. Первокурсники вообще к нам носа не совали. А он лез. Не мог без этого. Таким и запомнился. Ничего не скажешь, боец был, отчаянный был спорщик. Ему, может, грамма какого-то не хватило, чтобы прослыть пророком.

Помню, он утверждал, что мы должны бросить науку и уйти из нее. Ни больше ни меньше. Уйти из науки.

– Выпей воды, – говорили ему. – Выпей водицы.

И все смеялись.

А Чиусов (по прозвищу «чушка», он и правда был грязноват) не смущался, гнул свое. Наука, говорил он, была хороша во времена Галилея. Когда ее преследовали. Тогда это были гении. Это были личности. Человеки. А сейчас их нет в науке. Разумеется, они славословят друг друга. Возвеличивают. Поют дифирамбы. Но все равно личностей там нет. Стандартно обученная, безликая, однообразная и продажная толпа. Вот что такое наука сегодня. Так он говорил.

И люди в этом не очень виноваты, пояснял Чиусов.

Просто наука свое сделала. Снесла яйцо. И больше в науке настоящей личности делать нечего.

– Куда же нам, бедняжкам, теперь деваться? – спрашивал кто-нибудь.

Назад Дальше