Невеселая компания эта сама сильно скучала, поэтому то и дело возникали ссоры – так время дотягивалось до обеда. «После обеда, – пишет Екатерина, – я возвращалась в мою комнату к моим книгам».
Она любила читать, сидя у окна. Однажды в Петергофе, где жизнь была несколько свободней, к ее окну подошли граф Кирилл Разумовский, брат фаворита, и князь Репнин, они поговорили несколько минут, и тут в ее комнату «влетела, как фурия» приставленная к ней статс-дама, устроила скандал и заявила, что доложит о происшедшем императрице. Разумовский ответил ей, что не видит тут никакого происшествия и ничего дурного, что разговор был самый невинный и «что придраться к нему могут лишь те, которые всюду, где бы они ни находились, любят устраивать Тайную канцелярию», – формулировка достаточно резкая и очень точная. Но даже такой влиятельный вельможа, брат могущественного фаворита, не посмел ссориться с этой статс-дамой, а предпочел, чтобы задобрить ее, идти играть с ней в карты.
Екатерина и в самом деле была чем-то вроде политзаключенной, с которой запрещено было даже разговаривать.
Конечно, правление Елизаветы Петровны никак нельзя свести к тому ничтожному мелочному существованию, какое описывает автор Записок. При этой императрице шла жизнь огромного государства, по инициативе Ломоносова был создан Московский университет, стараниями фаворита Елизаветы И. И. Шувалова возникла Академия художеств, развилась литература, разгорались литературные споры, возникали новые театры, да мало ли что еще – все это шло мимо пленной великой княгини, ее жизнь проходила даже не при дворе, а в еще более узком мирке, и не ее вина, что она говорит о мелких подробностях жизни. Впрочем, мы должны быть ей тут благодарны, потому что порой именно такие подробности дают нам почувствовать жизнь в ее неповторимой реальности.
Когда двор выезжал в летние резиденции – особенно если Елизавета Петровна была в Царском Селе или Петергофе, а великокняжеская чета в Ораниенбауме, владениях великого князя, – внимание тюремщиков сильно ослабевало. Петр был занят любимым делом – своими собаками, а Екатерина с ружьем на плече в сопровождении егеря или пажа шагала по полям и лесам. В этих походах она крепла – «и загорала, как черт». Тут она могла предаться страсти, второй в ее жизни после чтения, – верховой езде. Екатерина пишет о ней много и с мельчайшими подробностями, тем более что и тут она встречала препятствия. К примеру, Елизавета Петровна запретила ей ездить в мужском седле, а дамское седло великую княгиню не устраивало. «Я придумала себе седла, – пишет она, – на которых можно было сидеть как угодно, они были с английским крючком, и можно было перекидывать ногу, чтобы сидеть по-мужски; кроме того, крючок отвинчивался и другое стремя спускалось и поднималось». Когда по велению императрицы у берейторов спрашивали, в каком седле ездит великая княгиня, те отвечали: «На дамском седле, согласно воле императрицы».
В том-то и дело, что возле Екатерины теперь уже были люди, которые ее не выдавали, и уже не только берейторы старались ей угодить. Намерение великой княгини «нравиться народу» мало-помалу осуществлялось – пока еще на малом жизненном поле. А впрочем, дадим ей возможность похвастаться своими успехами в верховой езде.
Однажды в Екатериенгофе Елизавета приказала ей пригласить на прогулку верхом жену австрийского посла г-жу Арним, которая утверждала, будто она прекрасная наездница. Явилась Арним в мужском костюме алого сукна, расшитого золотом. А Екатерина, зная, что ей ездить по-мужски запрещено, надела амазонку, голубую с серебром, отделанную хрустальными пуговицами, а черная шапочка ее была украшена бриллиантами. Сама Елизавета Петровна, которая знала толк в этом деле, вышла, чтобы посмотреть, как они поедут.
«Так как я была тогда очень ловка и очень привычна к верховой езде, – пишет Екатерина, – то как только я подошла к лошади, так на нее и вскочила; юбку, которая у меня была разрезана, я спустила по бокам лошади». Елизавета была поражена ее проворством и сказала: «Можно поклясться, что она на мужском седле». Появилась и г-жа Арним, жена посла. Она велела привести свою собственную лошадь, «то была старая вороная кляча, – мстительно пишет Екатерина, – очень большая, тяжелая и, как уверяли наши придворные, упряжная из ее кареты. Ей понадобилась лесенка, чтоб влезть. Все это сопровождалось разными церемониями, и наконец с помощью нескольких лиц она уселась на свою клячу, которая пошла не вполне ровной рысью, так что порядком трясла даму, которая не была тверда ни в седле, ни в стременах и которая держалась рукой за луку» (как всякому понятно – величайший позор для наездника). «Г-жу Арним, терявшую то шляпу, то стремена, подобрала и доставила в Екатериенгоф чья-то карета», – эпизод построен по законам комедии (и даже кинокомедии, особенно когда, возвращаясь во дворец уже пешком, г-жа Арним, стараясь поспеть за Екатериной, «попала в лужу, поскользнулась и растянулась во весь рост»).
Между тем как раз в это время относительной свободы и развлечений однажды утром Екатерине пришли сообщить, что императрица уволила преданного ей камердинера Тимофея Евреинова, и это был для нее очень сильный удар, – она говорит, самый сильный за все время ее пребывания при елизаветинском дворе. Преданность Тимофея Евреинова не раз помогала ей в трудный час, кстати, ведь он когда-то помог Екатерине найти Андрея Чернышева, когда тот вдруг исчез в Тайной канцелярии.
И все же со временем ее «тюремный режим» ослабел, она становилась все более самостоятельной и в развлечениях принимала большее участие. Мы можем увидеть юную Екатерину на балу.
В то время соперничество дам при дворе достигало невероятного накала и требовало огромных усилий и затрат – три раза на день переодеться, да еще так, чтобы каждый наряд был великолепнее предыдущего! А у Екатерины средств не было, и она решила отличиться в самом трудном – в простоте. «Я придумала надеть гродетуровый белый корсаж (у меня была тогда очень тонкая талия) и такую же юбку на очень маленьких фижмах; я велела убрать волосы спереди как можно лучше, а сзади сделать локоны из волос, которые были у меня очень длинные, очень густые и очень красивые; я велела их завязать белой лентой сзади в виде лисьего хвоста и приколола к ним всего одну розу с бутоном и листьями, которые неотличимо походили на настоящие; другую я приколола к корсажу; я надела на шею брыжжи из очень белого газу и отправилась на бал. В ту минуту, когда я вошла, я легко заметила, что привлекаю к себе все взоры». Придворные были изумлены. И не понимали, почему вдруг великая княгиня оделась так странно. А ведь это им явилось само будущее.
Екатерина, с ее чуткостью и тонким вкусом, уже почуяла веяние новых времен, уже почувствовала, что елизаветинское барокко с его огромными фижмами, сверканием золота и драгоценных камней, яркими красками, когда парики были снежно-белыми, щеки ярко-красными, а брови угольно-черными (так раскрашивались тогда дамы), все это уже выглядит назойливо и грубо. Глазу хотелось строгости и простоты, а телу – большей естественности и свободы.
Мы можем представить себе, какой была она тогда, в двадцать с небольшим, когда шла дворцовой галереей, чувствуя на себе взгляды двора. Легкая, тонкая, в узком белом платье, никаких украшений, только роскошные локоны, отогнанные назад (красота ее волос засвидетельствована современниками), две розы (совсем как живые!) – одна в волосах, другая у корсажа. Вот и все – естественность самой природы – идеал эпохи Просвещения. Главной ее прелестью было то, что дала ей природа: изящество фигуры, нежные краски лица, сочетание роскошных каштановых волос с голубыми глазами и, наконец, главное – улыбка (о ней знал и Пушкин: «голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую»), впоследствии знаменитая не только в России.
Она, не останавливаясь, прошла через всю галерею и вошла в покои императрицы.
– Боже мой, какая простота! Как! – воскликнула Елизавета Петровна. – И даже ни одной мушки?
Екатерина рассмеялась и ответила, что это для того, чтобы быть легче одетой.
Императрица вынула из кармана коробочку с мушками, выбрала одну и прилепила ее на лицо Екатерине, но той уже не нужны были мушки. Тем не менее она вернулась в галерею, показала мушку всем, кому могла. Ей было очень весело, и в этот вечер она танцевала больше обычного. «Не помню, – говорит она, – чтобы когда-либо в жизни я получала столько от всех похвал, как в тот день. Говорили, что я прекрасна, как день, и поразительно хороша; правду сказать, я никогда не считала себя красивой, но я нравилась и полагаю, что в том и была моя сила». На это ее женское очарование, конечно, не могла не откликнуться молодежь елизаветинского двора.
В то время Екатерина читала Монтескье «О духе законов» – уже тогда тема справедливости, правосудия, законодательства сильно ее волновала – и уже тогда она обнаружила понимание проблемы: «Не знаю, мне кажется, что всю мою жизнь я буду чувствовать отвращение к чрезвычайным судебным комиссиям, особенно секретным» – актуально звучит, не так ли?
В чтении она была упорна – знаменитый «Исторический и критический словарь» Бейля читала два года, отведя по полгода на каждый том. А читала особо – с жаром! Было у нее обыкновение: как бы от избытка чувств тут же, на полях, а порой и прямо между строк делать свои замечания. Так, ее сильно взволновала книга Струбе де Пирмонта, который осмелился грубо нападать на ее кумира Монтескье, упрекая его в непонимании и легкомыслии.
«Удобно называть легкомысленным то, что не легко поддается пониманию, – иронизирует она, – чтобы вам верили, вам надо бы сравняться гениальностью с Монтескье». Негодование: «Как сметь спорить со столь великим человеком!» Время от времени она теряет терпение. «Вот так выводы! – пишет она. – Все это одна болтовня». И даже грубее: «Совсем заврался!» Но для нас наиболее интересен, разумеется, самый предмет спора. Автор книги открыто защищает общественный строй, основанный на рабстве, и с этих позиций нападает на Монтескье: «Крепостной, это его (Монтескье. – О. Ч.) слова, – пишет де Пирмонт, – не может ничего делать по добродетели; а господин приобретает с рабами своими разного рода дурные привычки и нечувствительно привыкает к пренебрежению всеми нравственными качествами». «Однако это совершенно справедливо», – замечает на полях Екатерина. «Возросло ли в Риме число знаменитых мужей, – развертывает свою аргументацию де Пирмонт, – с тех пор, как было уничтожено рабство, больше ли их стало, чем в то время, когда этот удивительный город кишел рабами». «Знаменитый и добродетельный не синонимы, – резонно возражает Екатерина и прибавляет: – Страх может убить преступление, но он также убивает добродетель. Кто не смеет думать, смеет лишь пресмыкаться».
Де Пирмонт: «Свобода или рабство черного люда сами по себе обществу безразличны, все зависит от нравов и законов, могущих сделать их полезными или вредными». «Черт возьми! И почему же автор не продаст в рабство самого себя?» – это Екатерина на полях.
* * *
Остров в устье Невы, ветер, к вечеру он разыграется в шторм. Охота в разгаре, псы гонят зайца, двое охотников придержали коней и остановились – разгоряченные кони вертятся, не стоят на месте. Всадники одни, и встреча эта опасна.
Он – Сергей Салтыков, камергер великого князя Петра Федоровича, один из самых красивых кавалеров елизаветинского двора. Ей двадцать три, она в сапогах, в мужском костюме (Елизавета далеко), ее волосы выбились из-под треуголки и вьются на ветру.
Разговор их горячий, о любви. Салтыков давно уже ходил за ней по пятам, преследовал своими пылкими признаниями – она уклонялась, отшучивалась, спрашивала, а как же быть с его женой, на которой он недавно по страстной любви женился? Он ничего не хочет слышать о молодой жене, не желает принимать никаких резонов – влюблен без памяти.
И вот теперь они вдвоем, охота далеко, разговор получается долгий – собственно, говорит он один, она не произносит ни слова. Он говорит о том, что надо сделать, чтобы их счастье осталось тайной. Екатерина молчит. Салтыков просит разрешить ему надеяться и признать хотя бы ту малость, что она к нему неравнодушна. Тут она отвечает, что не может помешать игре его воображения. Салтыков начинает убеждать ее: он куда лучше остальных придворных и потому заслуживает предпочтения. Она смеется в ответ, но про себя не может не признать его правоты.
– Я прошу вас отъехать от меня, – говорит она, – разговор наш затянулся. Это может показаться подозрительным.
Салтыков ей нравился, и очень, но в условиях слежки и доносов одна подобная встреча может стать роковой.
«Он возразил, что не уедет, пока я не скажу, что я к нему неравнодушна, – пишет Екатерина. – Я ответила: «Да, да, но только убирайтесь», а он: «Я это запомню» – и пришпорил коня; я крикнула ему вслед: «Нет, нет», а он повторил: «Да, да». Так мы и расстались».
А когда охотники вернулись в дом, с моря катили огромные валы, залило весь остров, вода уже билась у крыльца. Компания оказалась в плену, приходилось ждать утра.
– Небо благоприятствует мне сегодня, – сказал Салтыков. – Дает время любоваться вами.
Он уже считал себя счастливым. А ее мучили «тысячи опасений». Думала она и о том, сможет ли управлять двумя головами, его и своей, и понимала, что это будет трудно, если не невозможно.
«Он был прекрасен, как день, – пишет Екатерина, – и, конечно, никто не мог с ним сравниться, ни при большом дворе, ни тем более при нашем. У него не было недостатка ни в уме, ни в том складе познаний, манер и приемов, какой дают большой свет и особенно двор. Ему было 26; вообще и по рождению, и по многим другим качествам это был кавалер выдающийся». Он был темноволос и говорил о себе, что в придворном костюме – белое с серебром – выглядит, как муха в молоке.
Оказалось, что «по части интриг он настоящий бес», втерся в доверие всех тех, кто должен был сторожить великую княгиню, усыпил бдительность ее врагов, казалось бы, влюбленным ничего не мешало, но Екатерина никак не могла преодолеть своего ужаса перед тем, что может произойти, если их роман откроется.
И вдруг события развернулись самым неожиданным образом.
К тому времени вокруг Екатерины уже сложилась некая группа поклонников; кроме Салтыкова, это Лев Нарышкин («одна из самых странных личностей, каких я когда-либо знала, – пишет о нем Екатерина, – и никто не заставлял меня так смеяться, как он. Это был прирожденный арлекин, и если бы он не был знатного рода, к которому принадлежал, он мог бы иметь кусок хлеба и много зарабатывать своим действительно комическим талантом»); Захар Чернышев (который в правление Екатерины займет очень высокие посты), все они находили способы встречаться в обществе великой княгини. Их увлечение ею было искренним, их вряд ли можно заподозрить в какой бы то ни было корысти, поскольку Екатерина была опальна и дружба с ней ничего, кроме неприятностей, принести не могла.
Между тем Елизавета Петровна сильно гневалась по поводу того, что у великокняжеской четы до сих пор нет детей. Она вызвала к себе Чоглокову и в крайнем раздражении заявила ей, что детей у Екатерины нет, потому что та ездит в мужском седле. На это статс-дама возразила, что у великой княгини детей и быть не может, потому что нет тому причины, хотя их императорские высочества живут в браке с 1745 года. Елизавета разгневалась еще пуще и сказала, что и сама Чоглокова, и ее муж, приставленный к Петру Федоровичу, не выполняют свои обязанности, особенно ее муж – «колпак, который позволяет водить себя за нос соплякам».