«Тогда в секретном совещании, устроенном сопляками по этому поводу», пишет Екатерина, было решено, что Сергей Салтыков и Лев Нарышкин притворятся, будто боятся Чоглокова, и поедут к себе домой недели на три-четыре. (Захар Чернышев вскоре был тяжко ранен на дуэли, которая произошла у него из-за карточной игры в доме графа Воронцова.)
Молодые люди уехали, а Екатерина без сожаления переоделась в женское платье – мужское теперь было ей не нужно. Она снова была взаперти.
Между тем императрица велела им, Петру и Екатерине, немедленно приехать к ней в Кронштадт, на открытие канала, строительство которого было начато еще Петром. Ночь была бурной, «императрица подумала, – пишет Екатерина, – что мы во время этой бури находимся в море; она очень беспокоилась всю ночь, и ей казалось, что какое-то судно, которое ей было видно из окон и которое билось в море, могло быть той яхтой, на которой мы должны были переехать по морю». Бедная Елизавета Петровна схватила святые мощи, «которые всегда находились рядом с ее постелью. Она поднесла их к окну и делала ими движения, обратные тем, которые делало боровшееся с бурей судно. Она не раз вскрикивала, что мы наверное погибнем, что это будет ее вина, потому что она недавно посылала нам выговор и что мы, вероятно, для засвидетельствования большей готовности, поехали тотчас по прибытии яхты» (на самом деле они отправились морем на следующий день).
И вот тут Чоглокова завела с великой княгиней странный разговор. Она долго говорила о супружеских узах и обязанностях, а потом вдруг заявила, что «бывают иногда положения высшего порядка, которые вынуждают делать исключения из правил». Екатерина не могла понять, куда та клонит, и думала, нет ли тут какой-нибудь ловушки. Тогда статс-дама высказалась яснее: она, Чоглокова, любит свое отечество и предлагает ей, Екатерине, выбрать между двоими, Львом Нарышкиным и Сергеем Салтыковым. «Вы увидите, – прибавила она, – что помехой вам буду не я». Тут Екатерина, по ее словам, наконец, поняла, но прикинулась настолько наивной, что Чоглокова долго не могла ей этого простить.
Всякие препятствия для безоблачной жизни влюбленных были устранены – кроме одного. «Мне показалось, – пишет Екатерина, – что Сергей Салтыков стал меньше за мной ухаживать, что он становится невнимательным, меня это сердило, я говорила ему об этом, он приводил неубедительные доводы и уверял, что я не понимаю всей ловкости его поведения». Однако молодой человек был обольстителен, ему не стоило большого труда убедить влюбленную женщину в своей привязанности – и он продолжал исчезать, иногда подолгу.
Впрочем, для пользы отечества и проблемы престолонаследия это уже никакого значения не имело.
Между тем расположение Елизаветы к великокняжеской чете, которое возникло той бурной ночью и было вызвано тревогой за их судьбу, исчезло бесследно, напротив, вскоре последовали жесткие репрессии, опять из окружения Екатерины изгнали преданных людей и объявили, что к ней назначают новую статс-даму М. А. Румянцеву. Это было для Екатерины так страшно, что она бурно запротестовала – в итоге Румянцеву не назначили, зато в качестве надзирателя к Екатерине был приставлен не кто иной, как Александр Иванович Шувалов, начальник Тайной канцелярии, перед которым дрожали двор, город и вся империя. «Его занятия, как говорили, вызвали у него род судороги, которая делалась у него на всей правой стороне лица, от глаза до подбородка… Если правительство думало о наследнике престола, то странно, как могли к женщине, которая ждет ребенка, приставить столь уродливую фигуру. Если бы у меня родился ребенок с таким несчастным тиком, – прибавляет Екатерина, – я думаю, что императрица была бы этим очень разгневана; между тем это могло бы случиться, так как я видела его постоянно и большею частью с чувством невольного отвращения». К Екатерине опять не допускали никого, в том числе и Салтыкова. Она была в черной тоске.
В сентябре 1754 года около полудня она родила сына. «Как только его спеленали, – пишет она, – императрица ввела своего духовника, который дал ребенку имя Павел, после чего она тотчас же велела акушерке взять ребенка и следовать за ней. Я осталась на родильной постели. Как только удалилась императрица, великий князь тоже пошел к себе, а также и Шуваловы, муж и жена, и я никого не видела ровно до трех часов». Екатерина просила камеристку сменить ей белье и уложить ее в кровать, та ответила, что не смеет. Она просила пить, но получила тот же ответ. После того как ее все же перенесли на кровать, она опять осталась одна. В городе шло бурное веселье по случаю рождения наследника, били пушки и звонили колокола, а она лежала и плакала.
На третий день пришли от императрицы – наконец-то справиться о здоровье? Нет, оказалось, что Елизавета Петровна оставила у нее в комнате мантилью из голубого атласа (в комнате, где рожала Екатерина, было очень холодно). Мантилью нашли, на том все и кончилось.
На крестинах она не присутствовала из-за болезни, в этот день к ней явилась Елизавета Петровна и на золотом блюде принесла указ кабинету министров: выдать Екатерине сто тысяч рублей (что ее очень обрадовало, так как она была вся в долгах). Но тут Петр Федорович поднял громкий скандал, возмущенный тем, что ему по случаю рождения сына ничего не дали, после чего из императорского кабинета к Екатерине пришли просить, чтобы она одолжила им только что данные ей сто тысяч – как потом оказалось, их отдали разбушевавшемуся великому князю, который был убежден, что они ему причитаются по праву.
Вот какова была женская доля Екатерины в лучшую пору ее молодости. Муж (или не муж?), инфантильный едва ли не до слабоумия. Первая любовь – красавец бес, для которого роман с великой княгиней был не больше, чем развлечение. Она ждет ребенка, она в тревоге, ей, как любой женщине в подобном состоянии, нужно, чтобы рядом был кто-то из самых близких, кто успокоил бы ее и заботился о ней, но к ней приставили неврастеника палача с дергающейся физиономией.
А ребенка, лишь только он появился на свет, унесли, даже не показав матери. В первый раз разрешили посмотреть на него, когда прошло сорок дней, – его принесли в ее комнату и унесли, как только кончилась молитва. В очень редкие посещения она с ужасом видела: в жарко натопленной комнате, запеленутый и уложенный в колыбель, подбитую чернобурками (а сверху клали еще атласные одеяла и еще одно, подбитое чернобуркой), обливаясь потом, лежал ее сын.
Елизавета завладела мальчиком всецело и со страстью. По ночам его колыбель стояла в ее спальне.
Сергея Салтыкова послали в Швецию – отвезти шведскому двору известие о рождении нового великого князя (очевидно, тут было не без чьей-то злобной шутки).
Екатерина тогда много плакала.
Остров в устье Невы, ветер и шторм. Рождение и потеря сына. И вот она опять одна со своей собачкой, своим попугаем – и своими книгами.
Глава вторая
Все мрачнее и мглистей становилась жизнь при дворе, здоровье Елизаветы Петровны внушало все большую тревогу, и, хотя это тщательно скрывалось, все понимали: возможна близкая смена власти, а с тем росло и напряжение, шла тихая угрюмая «борьба под ковром».
А в жизни Екатерины произошло невероятное событие.
Лев Нарышкин, человек легкомысленный и веселый, докладывал о себе под дверью ее комнаты кошачьим мяуканьем. И вот однажды он так доложился и пригласил ее в гости к своей невестке Анне Никитичне Нарышкиной. Екатерина была изумлена.
– Вы же знаете, мне этого никогда не разрешат.
Он сказал, что без спроса сам отвезет ее туда.
– Вас за это посадят в крепость, – сказала она, – а со мной вообще неизвестно что будет.
Но он настаивал, и ей это головокружительное предложение с каждой минутой казалось все соблазнительней.
У нее были мужские костюмы, была привычка их носить и умение так убирать волосы, чтобы они не выбивались из-под треуголки.
В назначенный час Нарышкин промяукал под дверью, они ускользнули, никем не замеченные, и, очутившись в карете, хохотали, как сумасшедшие. А в доме Нарышкиных ей представили графа Понятовского, очень красивого, влюбленного и бесстрашного. После нескольких лет заточения – в обществе собаки, попугая и злого дурака, каким был ее номинальный супруг, – то был неожиданный прорыв к счастью. Целых полтора часа свободы! Эти полтора часа прошли «в самом сумасшедшем веселье, какое только можно себе вообразить». Во дворец она вернулась столь же незамеченной, но уже совсем другой – счастливой.
На следующее утро на куртаге по случаю именин императрицы и вечером, на балу, все, бывшие в секрете, не могли смотреть друг на друга, чтобы не расхохотаться при воспоминании о вчерашнем. А Лев Нарышкин и вовсе обнаглел, предложив, чтобы следующее свидание было в комнате самой Екатерины. И это было осуществлено столь же удачно.
«Мы находили необыкновенное удовольствие в этих свиданиях украдкой. Не проходило недели, чтобы не было хоть одной, двух и до трех встреч то у одних, то у других, и когда кто-нибудь из компании бывал болен, то непременно у него-то и собирались». Однажды Петру Шувалову, генерал-фельд-цейхмейстеру, пришло в голову посоветоваться с великой княгиней относительно праздничного фейерверка, а у великой княгини в комнате в это время веселилась компания.
Когда Шувалов зашел, комната была пуста, хозяйка терла глаза спросонья, компания за занавесом затаила дыхание. Зато какое веселье поднялось, когда опасный гость ушел! Екатерина заказала ужин, велела служителям поставить его у ее постели, а самих отпустила. Голодная молодежь набросилась на еду, «веселье увеличивало аппетит. Признаюсь, этот вечер был одним из самых шальных и самых веселых, какие я провела в своей жизни. Когда проглотили ужин, я велела унести остатки так же, как мне его принесли. Я думаю, что моя прислуга была немного удивлена моим аппетитом». Компания потихоньку разошлась. «Граф Понятовский для выхода брал обыкновенно с собой белокурый парик и плащ, и когда часовой спрашивал его: «Кто идет?» – он называл себя: «Музыкант великого князя». Этот парик очень нас смешил в тот вечер». Их все тогда смешило, они были молоды. В это время слуги Екатерины ее уже не выдавали и ее камер-фрау за ней не шпионили. Надо думать, отчасти потому, что с болезнью императрицы гнет стал уменьшаться, а может быть, потому, что возрастало обаяние молодой великой княгини.
Так начался для нее 1756 год. Год смертельной опасности.
Их потайная жизнь сильно занимала Екатерину. «Мы находили необыкновенное удовольствие в этих свиданиях украдкой. Не проходило недели, чтобы не было одной, двух встреч то у одних, то у других… Иногда во время представления, не говоря друг с другом, а известными условными знаками, хотя бы мы находились в разных ложах, а некоторые в креслах, но все мигом узнавали, где встретиться, и никогда не случалось у нас ошибки, только два раза мне пришлось возвращаться домой пешком, что было прогулкой», то есть еще одним удовольствием. Она достигла поразительной степени свободы, и от этой свободы у нее, кажется, стала немного кружиться голова.
Между тем в Европе уже шла война (которую потом назовут Семилетней) между Францией и Австрией, с одной стороны, и Англией и Пруссией – с другой. Каждая из сторон хотела, чтобы Россия присоединилась к ней. Екатерина живо интересовалась придворной борьбой, которая с началом войны резко обострилась. Шуваловы были на стороне франко-австрийского союза, канцлер Бестужев стремился заключить договор с Англией. Мы не станем вникать в суть этой борьбы и проверять утверждения Екатерины, будто вице-канцлер Воронцов был на стороне французов, потому что Людовик XV меблировал его новый дом, только что выстроенный им в Петербурге (старой мебелью, которая надоела маркизе Помпадур), а Петр Шувалов «мечтал получить монополию на продажу табака в России, чтобы продавать его во Франции», и т. д. Нас интересует то, что произошло тогда с Екатериной.
Она ненавидела эту войну и считала, что Россия не только в ней не заинтересована, но что ее туда завлекают ради чуждых интересов. А если говорить о борьбе «партий», то симпатии Екатерины были на стороне английского посла, тем более что именно в его свите приехал в Россию граф Понятовский.
В декабре 1756-го война против Англии и Пруссии была объявлена. «Наконец весною мы узнали, что фельдмаршал Апраксин отправляется командовать армией, которая должна была вступить в Пруссию». Никто не знал, что стоит за этими ее простыми словами.
Между тем здоровье Елизаветы становилось все хуже. У нее начались сильные конвульсии, после которых она на три-четыре дня как бы впадала в летаргию. Болезнь ее тщательно скрывали, но однажды в Царском Селе осенью, в день Рождества Богородицы, императрица пошла в одну из приходских церквей. Почувствовав себя нехорошо, она вышла незаметно для своей свиты (это случилось, вернее всего, потому, что свита привыкла к непрестанным перемещениям Елизаветы Петровны с места на место даже и в церкви). Она спустилась с церковного крыльца, дошла до угла церкви – и упала на траву. Приближенные «нашли ее без движения и без сознания среди народа, который смотрел на нее и не смел подойти». Открыв глаза, она никого не узнала и плохо владела речью.
Такое событие скрыть было невозможно.
А Екатерина жила в Ораниенбауме, где решила всерьез заняться верховой ездой «по всем правилам». Обучал ее Циммерман – один из лучших берейторов России, и он бывал так растроган успехами Екатерины, что время от времени целовал ее сапог. Она вставала в шесть утра, одевалась по-мужски и шла в сад на площадку, ставшую ее манежем. К осени Циммерман выписал для нее скаковую лошадь и по всем манежным правилам вручил награду – серебряные шпоры. Летом Понятовский съездил в Польшу и вернулся ее аккредитованным послом. Перед отъездом он приехал в Ораниенбаум проститься, приехал не один, а с неким шведским графом. В кабинете Екатерины ее болонка с лаем набросилась на гостя и выразила бурную радость при виде Понятовского. «Друг мой, – сказал ему граф Горн, – нет ничего более предательского, чем маленькие болонки», – единственный случай, когда Екатерина намекает на ее отношения с Понятовским. Когда тот уехал, английский посол кавалер Уильямс сообщил ей, что канцлер Бестужев всячески интригует, чтобы Понятовский был аккредитован в России, а он, Уильямс, этому способствует – это один из немногих случаев, когда она упоминает в своих Записках об английском после Уильямсе (который, впрочем, осенью уехал в Англию). «В июле месяце мы узнали, – пишет она, – что Мемель добровольно сдался русским войскам 24 июля. А в августе получили известие о сражении при Гросс-Егерсдорфе, выигранном русской армией 19 августа. В день молебствия я дала большой обед в моем саду великому князю и всему, что только было наиболее значительного в Ораниенбауме».
Русские войска побеждали, а командующий ими фельдмаршал Апраксин повел себя странно: вместо того чтобы развить наступление, стал отступать «с такой поспешностью, что это стало походить на бегство», «сжигал свой экипаж и заклепывал пушки». По просьбе канцлера Екатерина написала Апраксину письмо, убеждая его прекратить бегство, которое его позорит, и продолжать наступление. Вскоре Апраксин был отстранен от должности, арестован и умер в ходе следствия.