Бета-самец - Денис Гуцко 2 стр.


– Тоша, Тоша, – кряхтела Елена Витальевна. – Как же…

– Мам, – все так же прохладно и сдержанно отозвался Антон. – Поверь, мне сейчас очень… нехорошо… Тут ты еще, ма!

Елена Витальевна расплакалась, но как будто через силу. Плач, похожий на кашель.

– Я пойду, мам, извини. Оксану прислать?

– Не надо.

Навстречу появившемуся в дверях Антону наперегонки бросились дети.

– Па-ап! – заголосил Вова. – Ты научить обещал! Управлять! Она у меня падает все время.

– Папа, – кричала Маша. – Он со мной не играет!

Мячик вывалился у нее из рук. Антон поднял мяч, отдал дочке.

– Она не умеет! Как с ней играть?

– Сам не умеешь.

– Я умею!

– За забор все время выбивает. Люда сколько раз за ним ходила.

– Неправда, не «сколько»! Три раза всего!

Антон стоял, скрестив руки на груди, сдвинув брови. Дети поняли и умолкли.

– Идите к маме, – сказал он, отводя взгляд. – Я пока занят. Занят, понятно? И нечего орать. Вас же просили.

Вова с Машей ушли, переглядываясь: обычно отец не прогонял их от себя.

– Говорила, не надо, – отчитывала Маша брата, пока они спускались по лестнице.

– Я тоже говорил, – огрызался Вова. – Не ходи за мной. А ты?

– Будешь играть? В последний раз спрашиваю.

Антон прошел к двери, ведущей в зал, позвал Топилина жестом. Прихватив с соседнего кресла пиджак и на ходу его надевая, Топилин последовал за Антоном.

Шел в нескольких шагах позади, разглядывал бритую голову. Случалось – засматривался. Великолепный черепок: фактуристый, мясистый.

Пересекли серебристый зал с витражами, завернули за каменный выступ, на котором висела плазма размером с половину теннисного стола, и по узкому коридорчику прошли в небольшой кабинет с окнами на рощу. Вдоль опушки неспешно прогуливался человек в плаще. «Гуляет, – подумал про него Топилин. – Воздухом дышит».

Устроился на угловом диване перед журнальным столиком.

Антон предложил кофе, Топилин отказался. Антон, подумав, и сам не стал. Сел напротив, напустил на лоб морщин.

Настроение у Топилина портилось, приходило в соответствие с обстоятельствами. Гипнотический уют Литвиновского дома больше не действовал.

Все эти нелепые дни, последовавшие за нелепой гибелью нелепого человека, который разгуливал с фотоаппаратом в темноте посреди проезжей части, были тем нелепей и тем невыносимей, что Топилину перепала роль похоронного распорядителя. Антон попросил.

Он оплатил похороны по высшему разряду, лучший квартал на кладбище – правда, на отшибе, в самом дальнем краю, еще не обжитом покойниками. Подальше от прокуроров и бизнесменов. Дабы не умножать нелепость смерти нелепым кладбищенским соседством.

Предстать лично перед вдовой и родственниками Антон не решился. «Ты же понимаешь… Зачем людей травмировать?» Топилин понимал. Как понимал и хорошо помнил другое: достатком своим, статусом второго лица в компании, кроющей плиткой тротуары в Любореченске, а также все дальше и дальше за его пределами, он всецело обязан Антону. На старом армейском приятеле и держится его нынешнее благополучие. Зыбкое весьма благополучие, дареное.

Хотелось отказать. Очень. И слова подходящие на языке вертелись: «Прости, не смогу. Найми лучше адвоката». Справился, сдержался.

Откажи он Антону – настал бы конец их дружескому партнерству. И не оттого, что Антон обидится. Может, он и не обиделся бы вовсе – если б удалось поговорить по душам. Но доверять ему перестанут. А утративший доверие выбывает из игры. В узком кругу здешних избранных, куда Топилин когда-то так счастливо втиснулся, доверие может быть только абсолютным. Оно не возобновляется завтра, если закончилось вчера, – как абонемент в бассейн.

Но отказать хотелось.

– Да, такие вот дела, Саша, – проговорил Антон, глядя в окно – быть может, на того же человека в плаще, прогуливающегося вдоль деревьев, которого только что рассматривал Топилин.

– Да.

– Спасибо, что помог с похоронами, – нахмурился, вспоминая имя. – Сергея… Царство ему небесное.

Нелегко дается Антону ситуация. Никак не поймет, как держаться, какое лицо делать, сидеть как, что говорить. Оно и понятно. Не приспособлен Антон к тому, чтобы сокрушаться. Как обуздать эти мощные жесты? Чем одолеть избыточность, из-за которой чувствуешь себя с Антоном как в соседстве с крупным животным? Да и нужно ли? Ради чего?

«Козел, откуда ты взялся?!» – вспомнил Топилин.

– Исповедался вчера, – сказал Антон. – Два часа с батюшкой провел.

Топилин непроизвольно поискал взглядом икону – нашел на стене возле дальней полки. Они тут по всем комнатам, и везде разные, со смыслом. В детской один святой – детский заступник. На входе – другой. Кажется, отвечает за достаток… или от дурного глаза… Топилину объясняли, он никак не запомнит.

Человек в плаще, гуляющий на опушке, вскинул руки кверху, потянулся. Принялся делать зарядку. Как был, в плаще.

Нелепо все. Не нужно.

Странный тип с фотокамерой убился о только что купленную Топилиным машину, за рулем которой оказался Антон. Прокатился напоследок. Приспичило. Получалось, Антону перепала роль убийцы, предназначавшаяся на самом деле Топилину. Почему бы – получалось – Топилину из чувства благодарности не согласиться на роль похоронщика?

– Кофе хочешь?

– Нет, спасибо.

– А… я уже спрашивал.

С дебютом похоронного распорядителя Топилин справился. Было гаденько, но в целом сносно. Не смертельно. Вот только вдова не выходила у него из головы. Хотя не было для того никаких видимых причин. Все с ней прошло гладко. Но вспоминалась постоянно, по делу и без. Торчала черной занозой. Покалывала.

– Держи, – Антон положил на стол автостраховку. – Теперь все как надо.

Важная формальность: в момент наезда Антон мог управлять «Лексусом» только по доверенности – плюс страховка Топилина должна была распространяться на Антона Литвинова либо на неограниченное количество лиц. Доверенность успели накатать прямо на трассе, дожидаясь приезда гаишников. Антон взялся переоформить страховку задним числом. Мент звонил Топилину дважды, ворчал: его просили придержать дело, обещали представить правильную страховку, он все сделал – а страховки нет, а он не может больше тянуть, с него спросят.

– Отвезешь? – полувопросительно произнес Антон.

Фигура вежливости. Что мог ответить Топилин? Нет, вези сам? Страховка-то его. И следователь, в общем, его ждет.

– Позвонишь следаку? – попросил Топилин. – А то задергал.

– Обязательно. Ты завтра планируешь, с утра?

– Он сказал: срочно.

– Часов в девять позвоню ему.

Помолчали еще немного.

– Машину я, само собой, отремонтирую. Но тебе, может, она уже не нужна такая?

– А ты можешь обратно забрать?

– Давай тогда так. Я отремонтирую, продам – и верну тебе всю сумму. Нормально?

– Отлично.

Во время похорон тщательно держал дистанцию. Старался не смешиваться с родней. Его тошнило от мысли, что кто-то из этих, натужно скорбящих, пустится с ним в рассуждения о превратностях жизни и смерти. Встанет рядом, кивнет, помолчит ради приличия. Потом наклонится поближе: «Вот ведь как вышло. Жить бы и жить. А оно вон как. Раз – и нет человека. Дааа, вон как оно…» С каждой фразой будет напирать, подступать глаза в глаза, заскорузлыми пальцами трогать за руку, возбуждаясь от того, что может беспрепятственно говорить свои благопошлости. А вокруг стоят такие же, подперли плечами. Дожидаются своей очереди. И никак от них не улизнуть.

Прощание проходило в коммуналке. Топилин накануне похорон обговорил все с Анной подробно. Приехал к ней с листком, отвел в тамбур, в сторонку от покойника, от угрюмых черных матрон, высаженных ровной грядкой вдоль гроба. Зачитал по пунктам, во сколько автобусы придут, как поедут, где отпевание, где поминки. В день похорон примчался к дому на Нижнебульварном загодя, но внутрь не пошел. Припарковал «Тигуан» на углу, встал возле машины. Ветер со вчерашнего дня поутих, но иногда наваливался, тормошил устало за лацкан. Крышкой гроба подперли одну створку двери, вторую придерживал забулдыга из местных. Стоял, как часовой на посту. Даже как будто приосанивался, когда кто-нибудь входил-выходил. Надеялся, что позовут с собой, на кладбище, а потом и за стол. Кажется, не позвали.

Родня покойного, съехавшаяся на похороны из полуживых шахтерских городков – одетая в китайское, сама на вид такая же фальшивая, казалась Топилину свежесобранной киношной массовкой, не понимающей, как вести себя в кадре. Горе изображали неубедительно. Скорее, силились вспомнить, как оно должно выглядеть. Выглядело так: «Ехали. Далеко. Стоим, хороним». Бригадир землекопов руководил процессом: «Кто-нибудь из родных, близких скажет последнее слово? Нет? Отходим в сторонку. Опускаем. Прощаемся, бросаем по горсти земли. Нужно говорить: “Пусть земля будет пухом”. Цветы позже. Позже цветы, женщина!» Они делали, как велено, и, отойдя от могилы, облегченно закуривали, расправляли затекшие члены.

Эта равноудаленность от обоих полюсов: толком грамоте не обучены, десятка книг не прочитали – так еще и свое позабыли, исконно-посконное, все эти ритуалы темные, пахнущие сквозняком из земляной глуби, – эта никчемная равноудаленность в так называемом простом народе всегда раздражала Топилина. Но в этот раз как-то особенно.

Неприятно взволновал шепот, подслушанный, когда возлагал венок от имени Антона с надписью на ленте «Прости и покойся с миром».

– Прости, вишь? Прости. Это от кого? Че, сам явился?

– С них станется.

Даже несмотря на то что его приняли в какой-то момент за Антона, все прошло тихо-мирно. Он-то готовился к ненавидящим взглядам. Старательно прятал до поры до времени ленты на венке. Не исключал и опасности рукоприкладства. Прихватил на этот случай травматический пистолет «Стример». Зря мандражировал. Даже не заговорил никто. Пялились, конечно, но и только.

Сын покойного Влад, мрачный шестнадцатилетний подросток, которого Топилин поначалу опасался больше остальных, простоял столбом. То буравил глазами землю, то облака рассматривал. Топилину показалось: парень с матерью не в ладах. Ни разу не заговорил с ней, она ни разу его не коснулась.

Бывшие коллеги покойного – в темных добротных костюмах, в перепачканных остроносых ботиночках – выглядели еще несуразней пролетарской родни. Один все стаптывал с подошв клейкий любореченский суглинок.

Когда Топилин собрался уходить с кладбища, тесть покойного схватил его за руку, испуганно уточнил: «А поминки?» – и Топилин указал ему на водителя кладбищенского автобуса: «Вон, он отвезет. Не волнуйтесь. Все будет в лучшем виде».

С Анной, вдовой, простился издали, коротким кивком. Она кивнула в ответ.

Что-то выталкивало ее из общей похоронной массы. Эта ее сдержанность, наверное. Нету в ней безутешного горя. И напускным не прикрывается.

Технолог пищевой промышленности. Топилин, когда узнал, сразу подумал: на хлебопекарне. И не угадал. Консервный заводик «Марфа» – овощные закуски и соки. Собственность страховой группы «Мир». Наверное, возится целыми днями с пробирками: «Кто-кто в нашем лечо живет?» Заходит в белом халате в цех. Наполнитель, загуститель, консервант. Ароматизатор, идентичный натуральному.

Оглянувшись мимоходом на повороте кладбищенской аллеи, Топилин подумал с грустью: «Не похороны, порнография какая-то…»

6

К религии мама относилась прохладно, к себе и к людям – с максимализмом фанатика. Такое раздвоение не могло не рвануть.

Если бы церкви в эсэсэре было дозволено, как сейчас, успокаивать и вдохновлять – Зинаиды в нашей жизни могло и не случиться. Горячечное, максималистское отношение к жизни, скорей всего, направило бы маму в храм. Где ее нравственную лихорадку уврачевал бы какой-нибудь здравомыслящий батюшка. Собственно, не в этом ли состоит одна из важнейших функций церкви – приводить нравственный пыл к общему знаменателю: не в меру страстных охлаждать компромиссом, чересчур безучастных разогревать проповедью. Но в Стране Советов церкви была отведена роль полулегального швейцара, встречающего людей на входе, провожающего на выходе. Это был не мамин уровень.

Ее религиозное чувство научилось обходиться без церковной пищи. Своим катехизисом она сделала русскую литературу, где без труда отыскала все необходимые фанатику компоненты: запредельность моральных требований, жизнеописания праведников, поэтику испепеляющего подвига. Самодельная мамина религиозность, не получившая смягчающей церковной огранки, была смертельным оружием… Но откуда мне было знать? Вначале было счастье: мама, папа, я. Потом мама пожалела Зинаиду, случайную папину любовницу.


Попробую по порядку.

До Зинаиды было много чего. Куда больше, чем после.


Сколько помню себя ребенком, во мне всегда жило ощущение, что меня готовят к чему-то небывалому. Как готовят спортсменов или солдат. Или наследных принцев. То есть родители не говорили мне: тебе надлежит стремиться, ты должен добиться, ты обязан стать… смотри, сынок, не подкачай, мы на тебя рассчитываем… Я так и не успел понять, кем они хотели меня увидеть во взрослой жизни. Наверное, полагали, что достаточно плыть по этой реке, чтобы приплыть в правильное место.

До моего рождения мама преподавала литературу в школе. После устроилась на должность библиотекаря – чтобы, освободившись от продленок и проверок домашних заданий, сосредоточиться на моем воспитании.

Отец в моей жизни всегда был как бы на десерт, как будто проездом. Папа работал в лор-отделении Первой городской, а свободное от работы время почти без остатка отдавал театру самодеятельности ДК «Кирпичник» – «Кирпичику», как называли его в городе. Папа значился здесь вторым режиссером, но все вокруг знали, что именно он подбирает репертуар и ставит спектакли: старенький Шумейко, заслуженный партиец и лирический графоман, нужен лишь для прикрытия. В обеих своих ипостасях – врача и режиссера – отец трудился много (хотя и с разным запалом). За что и расплачивался глубокой, «потусторонней», по выражению мамы, усталостью. Об отцовской любви я главным образом догадывался: по ласковой медлительности ладони, коснувшейся моего плеча, по тому, как вдруг обмякнет его голос, когда он попросит: «Посиди со мной». Я садился, отец спрашивал, что у меня нового. Я принимался рассказывать: про школу, про Кроляндию – страну ученых кроликов, которую мы с мамой придумали совершенно случайно, пройдя мимо чучела в витрине охотничьего магазина. Отец частенько задремывал под мои рассказы, улыбаясь и поддакивая сквозь сон.

Отец был – праздник. Кипучее закулисье «Кирпичика» было полно подарков: черное чугунное колесо с деревянной ручкой, тянувшее канат, раздвигавший занавес; слепящие зеркалами гримерки; разноголосые скрипы, обитавшие в досках коридора, ведущего к сцене… я помню каждый… только по-настоящему свой, посвященный, мог во время спектакля пробраться по коридору, безошибочно наступая на «немые» доски; реквизитор баба Женя, ковыляющая с охапкой парчи и рубищ; и неприметная общага через дорогу от театра, обитатели которой постоянно обсуждали чьи-нибудь чувства: свои, своих друзей, персонажей… Каждому из отцовского окружения, кто в силу собственного обаяния – или обаяния обстоятельств – западал в мою прожорливую детскую душу, находилось место и в грядущем мире, где мне уготована была судьба таинственная, но неизбежно яркая. Я запросто переселял туда любого. Формовщика Степана Петровича, бессменно игравшего тень отца Гамлета, отправлял лет на десять вперед, встречать меня в рядах восторженных поклонников в Любореченском аэропорту, куда я возвращался после триумфальной выставки в Париже. Зеленоглазая и огненно рыжая красавица Полина Лопухова – в «Кирпичике» Джульетта, в реальной жизни продавщица бакалеи, которая росчерком моей фантазии вдруг назначалась художником в театр кукол, консультировалась со мной относительно цветовой гаммы будущего спектакля. Баба Женя почетной гостьей восседала на моих встречах со зрителем – это если я решал стать кинорежиссером. Ну и так далее. Мечталось мне раздольно.

Назад Дальше