Ненависть - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 7 стр.


– И уже пожалуйста, барышня, и мои подарочки под елку положьте, только так, чтобы не слишком приметно было, – говорила она, любуясь на ладные пакетики.

В церкви было празднично, людно, но чинно и без толкотни. Впереди стройной черной колонной стали гимназисты, маленькие впереди, большие сзади… Прихожане – все больше родители и родственники учащихся – стали за решеткой и наполнили всю церковь, заняли узкий притвор и бывший за ним физический кабинет. Большой гимназический хор был разделен на два и стал на обоих клиросах. Ольга и Марья Петровны стояли впереди, сейчас же за решеткой, на почетных местах, рядом с ними красивой шеренгой стали барышни, одна краше другой. И когда вдруг вспыхнули по всей церкви высокие люстры и хоры стали ликующими праздничными голосами перекликаться «Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума…» Ольга Петровна оглянулась счастливыми маслянистыми глазами на своего Матвея Трофимовича. Очень он ей показался молодым и красивым в новом темно-синем вицмундире, с орденом на шее, едва прикрытым редкой седеющей бородою. Рядом, высокий и статный, худощавый, стоял Борис Николаевич в длинном черном сюртуке, Ольга Петровна улыбнулась и подмигнула мужу на дочь и племянниц. Тот сановито подтянулся.

«Да, есть, есть что-то особенное, – подумала Ольга Петровна и стала смотреть на барышень. – Поймут ли они, запомнят ли, унесут ли в череду лет это священное волнение и познают ли всю сладость веры». Она перекрестилась и снова стала отдаваться веселому пению хора, где и голос ее Гурочки, казалось ей, был слышен.

Барышни стояли чинно и спокойно. Шура опустила голову, Женя подняла свою, и огни люстр отразились звездными сверканиями в ее темных голубых глазах. Прекрасной показалась она матери. Ольга Петровна опять вздохнула. Красота и талант, вдруг открывшийся в дочери, казалось, ее испугали. Сама скромная и простая, она подумала: «Нелегка будет ей жизнь» – и еще горячее стала молиться.

Когда шли домой, снег под ногами хрустел. Во многих домах уже позажигали елки, и где не были опущены шторы, они весело горели множеством огней, где они были за шторами – казались еще заманчивее, еще таинственнее. В морозном воздухе крепко пахло снегом, елочной хвоей, пахло Рождеством…

* * *

Елку зажигали Гурочка и Ваня. Барышни стояли кругом и следили, чтобы не было забытых свечей. В их ясных блестящих глазах отражались елочные огоньки и играли, придавая им несказанную прелесть. Еще моложе, юнее, невиннее и прекраснее стали они.

– Ваня, вон, смотри, над орехом…

– Гурий, не видишь?.. Красная, под самой звездою…

– Я тебе говорил, в сто крат лучше было бы пороховой нитью окрутить – враз бы зажглось.

– Стиль не тот, – мечтательно сказала Шура. – Именно в этом и есть елка, когда она постепенно освещается и как бы оживает. Есть люди, которые елку электрическими лампочками освещают… Так разве это будет елка?

Все лампы в гостиной были погашены, и в ней стоял теплый желтоватый свет множества елочных свечей. В этом чуть дрожащем свете совсем по-новому выглядела гостиная, стала уютнее и приятнее. Вдруг пахнёт горелой хвоей, задымит белым дымком загоревшаяся ветка, и кто-нибудь подбежит и погасит ее. Все примолкли и смотрели на елку. Блеснет от разгоревшейся свечи золотой край бонбоньерки, станет виден сверкающий орех, притаившийся в самой гуще ветвей, и снова спрячутся, исчезнут. Было в этой игре елочных огней совсем особое очарование, и никому не хотелось говорить. Но постепенно, точно ни к кому не обращаясь, стали делиться мыслями, воспоминаниями, все о ней же, о елке.

– Я помню мою первую елку, – музыкальным голосом, точно произнося мелодекламацию, сказала Женя. – Это было на Сергиевской у дедушки. Он тогда был в Петербурге. Мы его очень долго дожидались, он служил в соборе.

И опять долго молчали.

– Я помню тоже, – сказала Шура. – Бабушка еще была жива.

– Вот я уже скоро и старик, – сказал Матвей Трофимович, – а люблю-таки елку. Все нет у меня времени заняться живописью как следует. Да вот, как выйду в отставку, на пенсию, вот тогда уже держитесь – напишу елку, да какую – во весь рост!.. И дети кругом. Огоньки горят. А по углам этакий прозрачный сумрак, в рембрандтовском стиле…

– А что же, дядя, красивая картина вышла бы! И как интересно передать эту игру огоньков в тени ветвей, – сказала Шура.

– Тетя, – сказала Женя, – правда, что вы один раз устроили елку прямо в саду, не выкапывая ее?

– И зажгли? – спросил Ваня.

– Да правда же… В Гатчине. Мы совсем молодыми были. Детей никого еще не было. Очаровательная была елочка, в нашем саду среди деревьев в инее.

– Она еще и сейчас цела, – сказал Борис Николаевич, – большая только стала.

В прихожей как-то застенчиво робко зазвонил звонок. Параша, стоявшая с Авдотьей у дверей, сказала Ольге Петровне:

– Барыня, навряд ли это Владимир Матвеевич, не их это звонок. Если чужой кто, что прикажете сказать?..

– Да кто же чужой-то? Ох, не телеграмма ли? Боюсь я телеграмм.

Дверь в прихожую притворили, и все примолкли, прислушиваясь к тому, что там делается. Послышался стук чего-то тяжелого и сдержанный мужской голос.

Муся на носочках подошла к двери и смотрела в щелку.

– Тетя, там офицер или юнкер, – шепотом сказала она.

– Какие глупости ты говоришь, – тихо сказала Ольга Петровна.

Гурочка, за ним Ваня прокрались к двери.

И точно – в прихожей Параша с каким-то офицером, в пальто и фуражке, распаковывали, освобождая от рогож, какой-то большой деревянный ящик. Офицер вынул из ножен шашку и ею прорезывал рогожу по швам. Параша с Авдотьей поворачивали, видимо, очень тяжелый ящик.

– Я думаю, что это от дяди Димы, – тихо сказал Гурочка.

– Офицер?.. Правда?..

Гурочка кивнул головой.

– Я думаю, его надо все-таки пригласить, – сказала Ольга Петровна.

– Да… да, конечно, – шепотом сказал Матвей Трофимович, – я пойду.

– Постой, это я должна сделать… Хозяйка…

– Как знаешь.

Ольга Петровна посмотрела на цветник барышень. Ей вдруг стало страшно. Ее щеки покрылись румянцем волнения. «Офицер?.. Кто его знает, какой он?.. Все-таки – офицер… Не пошлет же к ним дядя Дима кого-нибудь?..»

Торопливыми шагами пошла она в прихожую. Офицер продолжал орудовать шашкой. Он освободил уже от рогож ящик и теперь, просунув лезвие под верхние доски, отдирал его крышку.

– Простите, – сказал он, выпрямляясь и держа шашку в руке. – Имею от штабс-капитана Тегиляева приказ вскрыть у вас этот ящик и содержимое под елку положить. Да, кажется, припоздал маленько. Елку у вас зажгли уже.

– Дмитрий Петрович Тегиляев мой родной брат, – сказала, улыбаясь, Ольга Петровна. – Он опять что-нибудь для нас придумал, чтобы побаловать нас. Пожалуйте к нам. Будьте нам гостем.

Офицер еще осанистее выпрямился и представился:

– Сотник Гурдин.

– Вы из Пржевальска?..

– Почти что. Мой полк стоит в Джаркенте. А сейчас я вот уже скоро год в командировке в Петербурге.

– Так пожалуйте же к нам, – протягивая руку Гурдину, сказала Ольга Петровна.

Офицер положил шашку на деревянный табурет, снял фуражку и почтительно поцеловал руку Ольге Петровне.

– Благодарствую, – сказал он. – Дмитрий Петрович писал – только передать и сейчас же уйти.

Лукавые искорки загорелись в глазах Гурдина. Он не сказал, что в письме еще написано было: «Лучше даже и не входи… Так, в щелочку на елочку посмотри. А то, брат казак, мои племянницы бедовые девицы. Не дай бог влюбишься, потеряешь в Питере казачье свое сердце»…

Эти «бедовые девицы», казалось, ощущались за дверями прихожей.

Ольга Петровна смутилась еще больше.

– Нет уж, пожалуйста, – как-то строго и настойчиво сказала она. – Нельзя же так и уйти. Брат рассердится. Мы вас как родного просим.

Она прямо в лицо посмотрела офицеру. Очень хорош!.. Румяное от мороза и возни с ящиком лицо было круглое и в меру полное. Черные волосы были припомажены на пробор. Серые глаза смотрели смело и зорко. Хитрый, должно быть, казак… И опять испугалась за барышень. Очень показались ей хороши маленькие усики, точно кисточки легкие над верхней губою. Но, испугавшись, она еще решительнее сказала:

– Нет… нет. Никак это невозможно. Елочку нашу поглядите. У вас, поди, никого и близкого здесь нет.

– Да никого и нет, – простодушно сказал офицер.

– Ну вот и пожалуйте.

– Что же, вынимать, что ли? – сказала Параша, развертывавшая бумагу. – Страсти-то какие! И где это такого зверюгу Дмитрий Петрович только достали?

– Позвольте я сам. Там еще внизу ящички лежат для барышень.

Из вороха бумаг, древесных стружек и опилок показалось чучело громадной головы кабана, укрепленной на дубовом щите. Желтоватые клыки торчали кверху, при свете лампы стеклянные глаза злобно поблескивали.

Офицер передал чучело кабана Параше и сказал:

– Только крепче держите, в ней полтора пуда веса.

– Господи!.. Какое страшилище, – повторила Параша, обеими руками принимая чучело.

Гурдин порылся в соломе, достал из нее два длинных ящичка, завернутых в тонкую китайскую бумагу, и подал их Ольге Петровне:

– Это, – сказал он, – Дмитрий Петрович просил передать его старшим племянницам. Это перья белой цапли, то, что называется «эспри», тоже его охоты.

– Ну а теперь прошу вас, – сказала Ольга Петровна.

Двери точно сами собою распахнулись. Впереди всех пошла в зал Параша с кабаньей головой, за нею Ольга Петровна и Гурдин.

В праздничном, золотистом, точно таинственном свете елочных огней Гурдин прежде всего увидал двух барышень в светло-кремовых платьях, одну повыше, блондинку, с голубым бантом на поясе, другую шатенку, с розовым, потом заметил еще двух девочек-гимназисток, в форменных коричневых платьях, еще было два гимназиста, и из-за стола с дивана навстречу ему поднялись два пожилых человека и высокая красивая дама.

– Это вот старшая моя, – сказала Ольга Петровна, показывая на красивую шатенку, – Евгения Матвеевна.

«Евгения Матвеевна», кажется, ее первый раз так официально назвали, точно загорелась, вся запунцовела от непонятного смущения и нагнулась в церемонном книксене, изученном в гимназическом танцклассе. Гурдин тоже как будто очень смутился и растерялся, но к нему подошел высокий человек в черном сюртуке и овладел гостем.

– Что долго и церемонно так представлять, – сказал он, беря Гурдина под локоть, – это моя Шура, прелестный мой дружок, а то мои младшие… Жена моя, а это, простите, ваше имя и отчество?..

– Геннадий Петрович.

– Так-то, батюшка мой, Геннадий Петрович. Хорошо вы к нам попали, в наше женское царство. И в какой прекрасный праздник!.. Где же вы такого редкого зверя ухлопали?.. Как давний преподаватель естественных наук могу уверить вас – редчайший по величине и красоте экземпляр.

– Это дядя Дима убил или вы? – краснея, ломающимся от смущения голосом спросил Гурдина Гурочка.

– Можно сказать – оба вместе. Моя пуля ему в заднюю ногу попала – бег его задержала, а Дмитрий Петрович в шею потрафил, в самое то место, где край доски.

– Удивительно сделано чучело – сказал Антонский, – неужели это в Туркестане работали?

– Это делал наш делопроизводитель по хозяйственной части. Он когда-то сопровождал самого Пржевальского в его путешествиях и делал для него чучела.

– Удивительная работа. Хотя бы и в столичный музей. Садитесь к столу. Кушайте елочные сласти. Так уж, говорят, полагается на елке.

Борис Николаевич пододвинул Гурдину свою тарелку с пряниками и мандаринами.

* * *

Только Шура заметила, как смутилась Женя, когда ее знакомили с офицером, и как точно всмотрелся в лицо девушки тот и тоже сильно смутился. И Шура искала случая спросить что-то у своей двоюродной сестры.

Елочные свечи догорали. То тут, то там взвивался голубоватой ленточкой сладко пахнущий дымок. В гостиной темнее становилось.

– Вот теперь и наступает самое время страшные рассказы рассказывать, – сказал Антонский. – Ну-ка, молодежь, кто что знаете? Выкладывай свои знания из чемоданов своего ума…

– Только надо, дядя, такие, – строго сказал Гурочка, – чтобы не придуманные, а чтобы и взаправду так и было. Дядя, уж вы, пожалуйста, и расскажите. Вы всегда что-нибудь знаете.

Ольга Петровна хотела пустить электричество.

– Мама… Не зажигай огня!.. Не разгоняй мечты! – продекламировала нежным голосом Женя.

В наступившей темноте Шура неслышными шагами подошла к Жене и взяла ее за руку.

– Женя, – чуть слышно сказала она, глазами показывая на Гурдина, – это?.. фиалки?..

Женя молча кивнула головой. В надвинувшемся сумраке Шура рассмотрела: как-то вдруг очень похорошела ее двоюродная сестра. Точно теплый ветерок ранним утром дунул на розовый бутон, брызнуло на него яркими лучами солнце – и он раскрылся в очаровательную юную розу. Нежные лепестки полураскрылись, и несказанно красиво блестит внутри капля алмазной росы. Таким алмазом вдруг заблистала набежавшая на синеву глаз Жени слеза волнения и счастья.

Последняя свечка в самом низу елки, последней ее зажгли, последней она и догорела – погасла, и в зале стало темно. Только в щели двери столовой пробивался свет. Там накрывали ужинать. В углу кто-то невидимый щелкал щипцами для орехов, и с легким звоном на блюдце падала скорлупа. Вдруг сильнее пахнуло мандаринами – Марья Петровна чистила свой за столом.

– Дядя Боря, уж пожалуйста, мы ждем, – просил Гурочка.

– Дядя Боря, – приставал Ваня.

– Папа, непременно, – раздался тоненький Нинин голосок от самой елки.

– Ну что же – vox populi – vox Dei…[2] – сказал Матвей Трофимович. – Приходится, Борис Николаевич, идти молодежи на расправу.

– Только, ради бога, не сочинять, – сказал Гурочка.

– Да что же?.. Я не отказываюсь… Так вот… Было мне тогда лет двенадцать. Ту зиму я проводил в имении моих родных в Псковской губернии. Как полагается, и у нас была елка. Ну, понаехали соседи. Из города приехали гимназисты, барышни, девочки. Весело было. Мы танцевали, пели, играли в разные игры и очень что-то долго засиделись под елкой. Погасли давно огни. Стало темно, на деревне стихли голоса и лай собак, как-то взгрустнулось, и вот тогда пошли те страшные разговоры о таинственном и непонятном, о колдовстве, о вурдалаках, о колдунах, о чертях, о привидениях. Тогда у нас было много этого таинственного, хоть отбавляй, это теперь все изучено, все известно, все отрицается. Тогда мы ничего не отрицали и очень многого побаивались. Тогда у нас и привидения водились, теперь они что-то перевелись, как перевелись, скажем, белые слоны и зубры. Мы знали, что в деревенской церкви на погосте стоял покойник. И покойник этот был не совсем обыкновенный. Это был деревенский кузнец, черный и страшный мужик, про которого говорили, что он с самим нечистым водится, что он когда-то был конокрадом, занимался душегубством, – словом, покойник был такой, что молчать про него в эти часы мы не могли. Каждый из нас еще так недавно зачитывался «Вием» и «Страшной местью» Гоголя и потому, когда заговорили о том, какой страшный покойник лежит в гробу в церкви еще неотпетый, все пришли в волнение и волна страха пронеслась по темной зале, где так же, как и у нас теперь, стояла догоревшая елка. Девочки ахали и вскрикивали, молодые люди бодрились и подкручивали несуществующие усы. Был среди нас один гимназист. Лет шестнадцать, должно быть, ему было. Звали его Ерданов. Он был то, что тогда называли, – «нигилист». Ни во что не верил, огорашивал нас презрением ко всему и своим неверием и насмешкой над самой верой в Бога. И стал он смеяться над нашими страхами. «Вздор, – говорит, – и никаких испанцев!.. Какой там покойник! Пять пудов тухлого мяса – вот и весь ваш покойник. Бояться его – какая чепуха!.. Никакой чистой там или нечистой силы нет. Церковь – пустой сарай с иконами. Лампады горят. А святости или там страха никакого нет, хоть там было бы двадцать, хоть сто покойников!» Кто-то из нас возьми и скажи ему: «Так-то оно так, Ерданов, однако ты со всею своею храбростью, со всем своим неверием и пренебрежением ко всему святому и таинственному не пойдешь в нашу церковь вот сейчас». «Кто? – говорит Ерданов. – Я-то? Да почему нет?» – и засмеялся нехорошим, искусственным таким смехом. – «А вот не пойдешь?» – «Пойду»… Тут наши барышни разахались. – «Скажите, какой отчаянный». – «Да нет, это невозможно, я бы, кажется, жизни лишилась, а не пошла бы теперь в церковь»… – «Ужас какой». – «Господа, не пускайте его»… Ерданов совсем взвинтился. Надел пальто и шапку, повязал шею шерстяным шарфом. «Иду», – говорит. – «Один?» – «Ну, натурально, что без нянюшки…». – «А чем ты докажешь, что действительно ты будешь в церкви, где покойник?» – «Вы, – говорит, – мой нож знаете?» А был у него и верно всем нам известный перочинный нож о пяти лезвиях, в роговой оправе, коричневой в белых пупырышках. – Так вот, я этот мой нож в край гроба покойника и воткну, вы потом придете и проверите». Барышни опять хором: «Как это можно!.. Человек ума решился!.. Какой отчаянный». Ерданов еще раз показал нам свой нож и быстро вышел из дома. Как раз в это время часы на церковной колокольне стали бить двенадцать…

Назад Дальше