Я постепенно узнавала его. Во мне и в своем творчестве он был уверен стопроцентно, но бесконечно беспокоился, что будет с нами дальше, откуда взять денег, как мы выживем. Я же считала, что такие заботы нам пока не по возрасту – мы же молодые. Была счастлива уже потому, что свободна. А Роберта обескураживала наша бытовая неустроенность, хотя я как умела старалась его успокоить.
Он искал себя – и сознательно и подсознательно. Вступил в новую фазу метаморфозы. Сбросил с себя кожу студента вместе с мундиром будущего офицера-резервиста, а заодно отшвырнул и стипендию, и шансы на карьеру дизайнера, и отцовские надежды. Когда-то семнадцатилетний Роберт помешался на престижном имидже “Стрелков Першинга”[27]: их медных пуговицах, надраенных ботинках, позументах и эполетах. Его заворожила форма, и только форма – как раньше сутана алтарника позвала прислуживать в церкви.
Но он служил искусству, а не стране или церкви. Фенечки, джинсы и овчинная жилетка были для него не маскарадом, а символами свободы.
После работы я встречалась с ним на Нижнем Манхэттене, и мы гуляли под желтым фильтрованным светом Ист-Виллидж, прохаживались мимо “Филмор-Ист”[28] и “Электрик серкус” – по местам нашей первой совместной прогулки.
Как здорово было просто постоять у священных дверей “Бердленда”, где витала благодать Колтрейна, или у “Файв спот” на Сент-Марк-плейс, где когда-то пела Билли Холидей, где Эрик Дольфи и Орнетт Коулмен, точно два живых молотка, разбили раковину, в которой джаз прятался от мира, впустили в нее вольный воздух.
В клубы мы попасть не могли – не было денег. А вот в музеи иногда ходили. Поодиночке – два билета были для нас немыслимой роскошью. Я шла на выставку, смотрела и потом пересказывала все Роберту. Или он шел, смотрел и пересказывал мне.
Однажды мы отправились в Музей Уитни на Аппер-Ист-Сайд – он совсем недавно появился. Очередь была моя, и я неохотно переступила порог. Что там экспонировалось, я давно уже позабыла, зато отлично помню, как выглядывала в окно музея – оригинальное, в форме трапеции – и видела на той стороне улицы Роберта: он стоял и курил, прислонившись к счетчику на автостоянке.
Он дождался меня, а когда мы возвращались к метро, сказал:
– Однажды мы войдем туда вместе и работы там будут висеть наши.
Через несколько дней Роберт сделал мне сюрприз – впервые повел меня в кино. Кто-то из сослуживцев подарил ему две проходки на пресс-показ фильма Ричарда Лестера “Как я выиграл войну”, где одну из главных ролей – солдата Грипвида – сыграл Леннон. Я восторженно смотрела на Леннона, но Роберт весь фильм проспал, уткнувшись в мое плечо. Его мало занимал кинематограф. Впрочем, любимый фильм у него был – “Великолепие в траве”[29].
В тот год мы были в кино лишь дважды, второй раз – на “Бонни и Клайде”. Роберту понравилась аннотация на афише: “Они молоды, влюблены и грабят банки”. На этом фильме он не заснул. Зато прослезился. Когда мы возвращались домой, он как-то необычно притих и смотрел на меня так, словно пытался без слов излить все свои чувства. В этом фильме он разглядел что-то о нас двоих, но что именно, я не понимала. “Внутри него целая вселенная, которую мне только предстоит узнать”, – сказала я себе.
Четвертого ноября Роберту исполнился двадцать один год. Я подарила ему тяжелый серебряный браслет с пластиной для группы крови, который отыскала в ломбарде на Сорок второй улице. На пластине заказала гравировку “Роберт Патти синяя звезда”. Синяя звезда нашей судьбы.
Вечер мы провели тихо, перелистывая альбомы по искусству. В моей коллекции были Де Кунинг, Дюбюффе, Диего Ривера, монография о Поллоке и небольшая стопка журналов “Арт интернейшнл”. У Роберта имелись огромные подарочные альбомы из “Брентано”: “Искусство тантрического буддизма”, “Микеланджело”, “Сюрреализм”, “Эротика в искустве”. Мы вместе обогатили библиотеку каталогами выставок Джона Грэхема[30], Аршиля Горки[31], Джозефа Корнелла[32] и Рона Б. Китая[33] – купили их в букинистическом, вся стопка обошлась в доллар.
Главным нашим сокровищем были книги Блейка. У меня было очень красивое репринтное издание “Песен невинности и опыта”, и я часто читала его Роберту вслух на сон грядущий. Еще у меня были избранные сочинения Блейка, отпечатанные на пергаментной бумаге, а у Роберта – “Мильтон” Блейка в издании “Трианон-пресс”. Мы оба любовались портретом рано умершего Роберта Блейка, брата Уильяма, – он был изображен со звездой у ног. Мы заимствовали для своих работ колорит Блейка: розовый, мшисто-зеленый, кадмий желтый и кадмий красный – тона, которые словно бы светились.
Как-то раз в конце ноября Роберт вернулся с работы сам не свой. В его отделе “Брентано” продавались гравюры, в том числе оттиск с подлинной доски из книги Блейка “Америка: пророчество”. Оттиск был на листе с водяным знаком в виде монограммы Блейка.
В тот день Роберт вынул этот лист из папки и спрятал на себе – засунул под брюки. Вообще-то Роберт обычно ничего не воровал – просто не мог, нервы у него были слишком слабые. Но эту гравюру присвоил, поддавшись какому-то внезапному порыву, – во имя нашей общей любви к Блейку. Под конец рабочего дня Роберт запаниковал: ему мерещилось, что кражу уже заметили и он разоблачен. Он шмыгнул в туалет, достал гравюру, изорвал в клочья и спустил в унитаз. Когда он рассказывал мне об этом, руки у него заметно дрожали. Он промок под дождем, с густых кудрей капала вода, белая рубашка облепила тело. Роберт был никудышным вором – совсем как Жан Жене, который погорел на краже рулона шелка и редких изданий Пруста[34]. Да уж, два вора-эстета. Я легко могла себе представить, какой ужас, смешанный с чувством триумфа, испытал Роберт, когда обрывки Блейка, покачиваясь на волнах, уплыли в нью-йоркскую канализацию.
Мы взглянули на свои руки – руки, сцепленные вместе. Глубоко вздохнули в унисон, смиряясь с тем, что сделались соучастниками не просто кражи (это бы еще туда-сюда), но уничтожения шедевра.
– И все-таки хорошо, что он не достался им, – сказал Роберт.
– Кому – “им”?
– Всем, кроме нас с тобой.
Из “Брентано” Роберта уволили. Оставшись без работы, он убивал время, неустанно преображая наше жилище. Когда он покрасил стены на кухне, я так обрадовалась, что приготовила нам особенное угощение. Сварила кускус с анчоусами и изюмом и свой коронный суп из салата латука. Этот деликатес представлял собой всего лишь куриный бульон, украшенный листами салата.
Но вскоре уволили и меня. Я не взяла с покупателя-китайца налог с продажи очень дорогой статуи Будды.
– Я не американский гражданин, почему я должен платить налог? – вопрошал китаец.
Я не знала, что ответить, и продала ему Будду без налога. Это решение стоило мне рабочего места, но я не огорчилась. Лучшее, что дал мне “Брентано”, – это персидское ожерелье и знакомство с Робертом. А Роберт сдержал слово – никому не подарил ожерелье, приберег для меня. В нашу первую ночь вдвоем на Холл-стрит он вручил мне эту бесценную вещь, завернутую в лиловую салфетку и перевязанную черной атласной лентой.
* * *
Шли годы, и ожерелье кочевало – от меня к Роберту и обратно. Кому оно было нужнее, тот им и владел. Наши отношения регулировались неписаным кодексом со множеством правил. Это была как бы игра, но игра всерьез. Самое непреложное правило называлось “Посменное дежурство”. И означало оно, что в любой день и момент кто-то один из нас всегда должен держать ухо востро, оберегать другого. Если Роберт принимал наркотики, я должна была при этом присутствовать и бодрствовать. Если меня брала тоска, Роберту не разрешалось падать духом. Если кто-то заболевал, другой оставался на ногах. Главное – чтобы мы никогда не потворствовали своим капризам одновременно.
Первое время именно я пребывала в мрачном настроении, но Роберт всегда подставлял мне плечо: обнимал, говорил что-нибудь подбадривающее, уговаривал не зацикливаться на переживаниях и поработать. Но он знал: если ему понадобится на меня опереться, я тоже не подведу.
Роберт нашел работу на полную ставку – стал оформителем витрин в “Эф. Эй. Оу. Шварц”. На праздничный сезон туда брали временных работников, и я тоже устроилась кассиршей. Приближалось Рождество, но за кулисами этого знаменитого магазина игрушек никаким волшебством и не пахло: зарплата нищенская, рабочий день – долгий. Атмосфера была удручающая: сотрудникам не разрешали ни разговаривать между собой, ни даже вместе ходить обедать. Мы с Робертом встречались тайно, урывками – обычно у рождественского вертепа, устроенного на постаменте из сена. Там я спасла из мусорного ведра крохотного рождественского ягненка, а Роберт пообещал куда-нибудь его приспособить.
Роберту нравились коробки Джозефа Корнелла. Сам Роберт тоже часто сооружал настоящие “стихи для глаз” из всевозможного случайного хлама: цветных лент, бумажных кружев, найденных на помойке четок, лоскутков, бусин. Корпел над работой за полночь: кроил, сшивал, клеил, что-то подкрашивал гуашью. Наутро, когда я просыпалась, меня ждала этакая валентинка – готовая коробка в технике ассамбляжа. Для маленького ягненка Роберт смастерил деревянные ясли. Покрасил в белый цвет, нарисовал кровоточащее Сердце Иисуса, и мы исписали ясли священными цифрами, переплетенными, как лоза. Эта одухотворенно-красивая вещица послужила нам рождественской елкой. Вокруг нее мы разложили свои подарки друг другу.
В сочельник мы допоздна задержались на работе, а затем поехали на автобусе в Южный Джерси. Роберт страшно боялся знакомиться с моими родными, так как со своими тогда прервал все контакты. На автовокзале нас встретил мой отец. Моему брату Тодду Роберт подарил свой рисунок – птицу, вылетающую из цветка. Мы привезли наши самодельные открытки, а моей младшей сестре Кимберли – книги.
Чтобы успокоить нервы, Роберт решил принять ЛСД. Я никогда бы не подумала заявляться к своим родителям под кайфом, но для Роберта этот поступок был, пожалуй, естественным. Всем моим родным Роберт понравился; ничего необычного они не подметили – кроме того, что он все время улыбался. Роберт осмотрел мамину колоссальную коллекцию безделушек, где преобладали разнообразные коровы. Больше всего его пленила раскрашенная под мрамор конфетница с лиловой коровой на крышке. Роберт глаз от нее не мог отвести – наверно, его измененное сознание различало тончайшие переливы глазури.
Вечером следующего дня мы откланялись, и мама вручила Роберту пакет со своими традиционными подарками для меня – биографиями и книгами по искусству.
– Для тебя там тоже кое-что есть, – сказала она, подмигнув Роберту.
Когда мы сели в автобус, Роберт открыл пакет и обнаружил лиловую корову-конфетницу, завернутую в клетчатое кухонное полотенце. И очень обрадовался – кстати, спустя много лет, после его смерти, корова обнаружилась у него в серванте среди самых дорогих итальянских ваз.
В качестве подарка на двадцатиоднолетие Роберт смастерил мне тамбурин: на козьей шкуре вытатуировал астрологические символы, к раме привязал разноцветные ленточки. Поставил Тима Бакли – песню “Phantasmagoria in Two”, а потом преклонил колени и вручил мне маленькую книгу о картах таро, которую заново переплел в черный шелк. На титульном листе он написал несколько стихотворных строк, где именовал нас цыганкой и безумцем: цыганка требует тишины, а безумец в тишину внимательно вслушивается. Переменчивый водоворот нашей жизни заставил нас много раз меняться этими ролями.
На следующий день был канун Нового года. Мы впервые встречали его вместе. Мы дали себе новые обеты. Роберт решил взять кредит на учебу и вернуться в Прэтт, но не для того, чтобы изучать дизайн, как хотел его отец, а чтобы всецело посвятить себя искусству. Он написал мне специальное письмо. Написал, что мы будем творить вместе и пробьемся – а пойдет ли по нашим стопам весь остальной мир, уже не важно.
Со своей стороны, я молча пообещала, что помогу Роберту достичь цели, обеспечивая его бытовые потребности. После праздников я уволилась из игрушечного магазина и недолгое время оставалась без работы. Это ударило по нашему карману, но я не желала возвращаться в клетку с кассовым аппаратом. Твердо решила найти более высоко оплачиваемую и не столь отупляющую работу. Когда меня взяли в книжный магазин “Аргози” на Пятьдесят девятой улице, я подумала, что мне очень повезло. Магазин торговал старинными и редкими книгами, гравюрами и картами. Вакансий продавцов не было, но старик управляющий взял меня ученицей реставратора. Должно быть, его обмануло мое рвение. Я села за массивный стол из темного дерева, заваленный библиями восемнадцатого века, полосками льна, рулонами специальной клейкой ленты для документов и особыми переплетными иглами, флакончиками кроличьего клея и пчелиным воском. Села и обомлела. К сожалению, для такой работы я совершенно не годилась, и старик смущенно сказал, что вынужден меня уволить.
На Холл-стрит. Бруклин, 1968
Домой я вернулась в печали. Нас ожидала тяжелая зима.
Работа на полный день в “Шварце” удручала Роберта. Правда, оформление витрин будило в нем фантазию, и он делал эскизы собственных инсталляций. Но рисовал он все меньше и меньше. Питались мы вчерашним хлебом и тушенкой. По бедности не могли никуда сходить, жили без телевизора, без телефона, без радио. Но проигрыватель у нас был, и мы колдовали над ручкой звукоснимателя, чтобы выбранная пластинка повторялась снова, и снова, и снова – убаюкивая нас.
* * *
Мне надо было опять куда-то устраиваться. Мою подругу Дженет Хэмилл взяли в книжный магазин “Скрибнерз”, и она вновь, как и в колледже, нашла способ мне помочь, поделиться своим счастьем. Она поговорила с начальством, и мне предложили место. Мне показалось, что исполнилась моя заветная мечта – ведь это был фирменный магазин престижного издательства, где публиковались Хемингуэй и Фитцджеральд и работал их редактор, великий Максвелл Перкинс. В “Скрибнерз” захаживали за книгами представители клана Ротшильдов, а на лестнице висели картины Максфилда Пэрриша[35].
“Скрибнерз” находился в доме 597 на Пятой авеню – в великолепном здании, настоящем памятнике архитектуры. Застекленный фасад в стиле ар-нуво спроектировал в 1913 году Эрнест Флэгг. Бескрайняя стеклянная гладь, изящные железные конструкции, а внутри – торговый зал высотой в два с половиной этажа под куполом с окнами-фонарями. Каждый день я вставала, одевалась в подобающем стиле и ехала на метро с тремя пересадками до “Рокфеллер-сентер”. Наряд для работы в “Скрибнерз” я позаимствовала у Анны Карины в фильме “Посторонние”[36] – темный свитер, клечатая юбка, черные колготки, туфли на плоской подошве. Я дежурила у телефона под началом добросердечной и участливой Фейт Кросс. И считала: работать в столь легендарном магазине – для меня огромная удача. Платили мне больше, чем на прежней работе, рядом была родная душа – Дженет. Скучала я редко, но если работа приедалась, писала стихи на картонных коробках или на оборотной стороне листков почтовой бумаги с логотипом “Скрибнерз” – совсем как Том в “Стеклянном зверинце”.
Роберт все больше мрачнел. Рабочий день был долгий, а платили меньше, чем за работу на полставки в “Брентано”. Домой он приходил измотанный и подавленный, одно время вообще забросил творчество.