Просто дети - Силакова Светлана В. 7 стр.


Я умоляла его уволиться. Его должность и скудная зарплата не стоили таких жертв. Много ночей мы спорили, пока он не согласился скрепя сердце. После этого он стал трудиться над своими произведениями не покладая рук – каждый раз спешил мне показать, чего добился, пока я была в “Скрибнерз”. Я не жалела, что взяла на себя роль кормильца семьи. У меня нервы были крепче, и своим творчеством я могла спокойно заниматься по вечерам. Я гордилась, что создаю Роберту условия для работы: пусть творит, ничем не жертвуя.

Вечером я устало плелась по снегу. Роберт ждал меня в квартире и сразу принимался растирать мне замерзшие руки. Казалось, он ни минуты не сидит спокойно: кипятит чайник, расшнуровывает мне ботинки, вешает мое пальто, а одним глазом все время поглядывает на рисунок, над которым работает. Если что-то подмечает, на минутку отвлекается от других дел, чтобы поправить. Обычно у меня было ощущение, что в его сознании произведение уже совершенно завершено. Импровизации были не в его характере. Скорее он воплощал то, что открывалось ему в одно мгновение.

Весь день он проводил в молчании, а вечером жадно слушал мои рассказы про эксцентричных посетителей магазина: об Эдварде Гори[37] в великанских теннисных туфлях или о Кэтрин Хепберн в шляпе, как у Спенсера Трейси, подвязанной зеленым шелковым платком, или о Ротшильдах в длинных черных пальто. Потом мы усаживались на пол и ужинали макаронами, рассматривая новые работы Роберта. Его творчество меня увлекало: визуальный язык Роберта был близок к вербальному языку моих стихов, хотя, казалось, мы ставили перед собой разные задачи. Роберт всегда говорил мне: “Ни одна моя работа не завершена, пока ты ее не увидишь”.

Наша первая зима вместе была нелегкой. Даже моей зарплаты в “Скрибнерз” едва хватало на жизнь. Часто мы останавливались на углу Сент-Джеймс-плейс и, поглядывая то на греческую закусочную, то на “Художественные принадлежности Джейка”, ежась от холода, спорили, как распорядиться нашей пригоршней долларов: бросали монетку, выбирая между горячими сырными бутербродами и материалами для работы. Иногда Роберту так и не удавалось установить, какой голод острее, и тогда он нервно дожидался меня в закусочной, пока я, одержимая духом Жене, воровала срочно необходимую нам медную точилку или цветные карандаши.

Я более романтично, чем Роберт, смотрела на жизнь художников и их самопожертвование. Где-то вычитала, что Ли Краснер воровала краски для Джексона Поллока. Не знаю, правдива ли эта история, но тогда она меня вдохновляла. Роберт печалился, что не может нас прокормить. “Не волнуйся, – говорила я, – служение великому искусству – само по себе награда”.

Вечерами мы крутили на нашем раздолбанном проигрывателе пластинки, под которые нам нравилось рисовать. Иногда играли в “Диск вечера”. Ставили конверт от альбома на самое видное место на каминную доску. И крутили диск снова и снова, и музыка вплеталась в события вечера.

Меня не смущало, что моих работ никто не знает, – я ведь еще только училась. Но Роберт – этот застенчивый молчун, который, казалось, топтался на месте, пока окружающие преуспевали, – был очень честолюбив. Он брал пример с Дюшана и Уорхола. Хотел попасть и на вершины искусства, и в высшие слои общества. Мы были занятной парой – “Смешная мордашка”[38] и Фауст.

Мы испытывали невообразимое счастье, когда вместе занимались рисованием. На много часов погружались в свой мир. Я заразилась от Роберта его способностью надолго сосредоточиваться, училась у него, работая бок о бок с ним. А в перерывах кипятила чайник и делала нам растворимый кофе.

После особенно плодотворного периода работы мы шли гулять на Мертл-авеню, искали любимое лакомство Роберта – “Молломарс”, печенье с зефиром в черном шоколаде, – и обжирались.

Почти все свободное время мы проводили вместе, но нельзя сказать, что мы замкнулись друг на друге. К нам заходили друзья. Художники Харви Паркс и Луи Дельсарт иногда работали вместе с нами, устроившись на полу. Луи написал портреты нас обоих, Роберта в индийских бусах и еще один мой, с зажмуренными глазами. Эд Хансен делился с нами мудростью и коллажами, Дженет Хэмилл читала нам свои стихи. Я показывала свои рисунки и рассказывала о них истории – так Венди развлекала потерянных мальчиков в стране Нетинебудет. Даже в либеральной среде художественного института мы были компанией аутсайдеров. Часто мы шутили, что у нас “Салон неудачников”. По особым случаям Харви, Луи и Роберт пускали по кругу косяк и колотили в ручные барабаны. У Роберта была собственная табла[39]. Под бой барабанов они зачитывали отрывки из “Психоделических молитв” Тимоти Лири – одной из немногих книг, которую Роберт прочел от корки до корки. Изредка я гадала им на картах, руководствуясь системой Папюса и собственной интуицией. В Южном Джерси у меня никогда не бывало таких вечеров, полных нежности и чудачеств.

В моей жизни появилась новая подруга. Роберт познакомил меня с Джуди Линн, своей однокурсницей с отделения графики, и мы сразу друг дружке понравились. Джуди жила прямо за углом, на Мертл-авеню, над прачечной самообслуживания, куда я ходила стирать. Она была умница и красавица с оригинальным чувством юмора, этакая Ида Лупино в молодости. В итоге Джуди занялась фотографией и много лет оттачивала свои особые методы обработки фотоснимков. Мало-помалу я стала ей позировать. Это Джуди сделала несколько самых ранних снимков, где Роберт и я вместе.

На Валентинов день Роберт подарил мне светло-лиловую аметистовую жеоду величиной почти что с половинку грейпфрута. Роберт положил ее в воду, и мы долго всматривались в мерцание кристаллов. В детстве я мечтала стать геологом. Я рассказала, как часами разыскивала образцы горных пород, как разгуливала со старым молотком, привязанным к поясу.

– О нет, Патти, нет! – засмеялся он.

Я подарила ему сердечко из слоновой кости с вырезанным посередине крестом. Эта вещица почему-то побудила его вспомнить вслух о своем детстве – редкий случай! – и он рассказал, как вместе с другими алтарниками потихоньку рылся в церковной кладовой и пил вино, предназначенное для причастия. Влекло его тогда не вино, а какое-то необычное ощущение: от сладости запретных проделок приятно замирало сердце.

В начале марта Роберт получил временную работу билетера в “Филмор-Ист”, который открылся совсем недавно. На работу он ходил в оранжевом комбинезоне.


Он с нетерпением ждал концерта Тима Бакли. Но, вернувшись домой, сообщил, что лучше всех там играл не Бакли.

– Она станет настоящей звездой, – объявил он. Это было сказано о Дженис Джоплин.

Концерты были нам не по карману, но за время своей недолгой работы в “Филмор” Роберт достал мне проходку на The Doors. Меня слегка мучила совесть, что я иду на эту группу без Дженет: ведь мы с ней не могли наслушаться их первым альбомом. И вот в зале, глядя на Джима Моррисона, я поймала себя на неожиданной реакции. Все вокруг словно бы погрузились в транс, я же почувствовала себя бесстрастным зорким наблюдателем – спокойно фиксировала у себя в голове каждое движение вокалиста. Это ощущение запомнилось мне намного отчетливее, чем сам концерт. Глядя на Моррисона, я ощутила, что тоже так могу. Как залетела мне в голову эта мысль? Понятия не имею. Мой предыдущий опыт не давал никаких оснований предполагать, что я вообще способна исполнять музыку на сцене, но во мне взыграла спесь. Я чувствовала духовное родство с Моррисоном и в то же время презирала его. Ощущала: он одновременно зажат и непоколебимо в себе уверен. От него исходила аура красоты пополам с самобичеванием и мистическими страданиями: этакий святой Себастьян с Западного побережья. Когда меня спрашивали: “Ну как тебе концерт “Дорзов”?”, я просто отвечала: “Отлично”. Немного стеснялась своих ощущений от концерта.


Тогда меня преследовала строчка из “Стихов: пенни за штуку” Джеймса Джойса: “Глумливых взглядов череда ведет меня сквозь города”[40]. Она всплыла у меня в голове через несколько недель после концерта The Doors, и я процитировала ее Эду Хансену. Эд всегда мне был симпатичен. Я считала, что внешне он похож на художника Сутина: невысокий крепыш в коричневом пальто, широкоротый, светло-каштановые волосы, озорные глаза. Однажды он попал в переделку: на Декалб-авеню малолетние хулиганы обстреляли его из пистолета и продырявили легкое. Но даже после этого Эд сохранил свою ребячливость.

О джойсовской строке Эд ничего не сказал, но однажды принес мне диск The Byrds.

– Эта песня сыграет для тебя важную роль, – сказал он и опустил иголку на “So You Want to Be a Rock ’N’ Roll Star”.

Эта песня что-то во мне всколыхнула, растравила душу, но я так и не взяла в толк, зачем Эд мне ее принес.

Однажды зимней ночью 1968 года кто-то постучался к нам и сказал, что с Эдом беда. Мы с Робертом пошли его искать. Я прихватила черного игрушечного ягненка, подарок Роберта. Подарок от паршивой овцы паршивой овце. Эд сам был в некотором роде паршивая овца, так что я прихватила игрушку как талисман, для утешения.

Эд забрался на стрелу башенного крана, высоко-высоко, и отказывался спускаться. Ночь была холодная и ясная; пока Роберт разговаривал с Эдом, я взобралась на кран и дала Эду ягненка. Эд дрожал. Мы были “бунтари без причины”, а Эд – нашим бедолагой Сэлом Минео. Такой вот Гриффит-парк в Бруклине[41].

Эд спустился вслед за мной, и Роберт проводил его домой.

– За ягненка не переживай, – сказал он, когда вернулся. – Найду тебе другого.

Мы потеряли связь с Эдом, но через десять лет он самым непредвиденным образом всплыл в моей жизни. Я подошла с электрогитарой к микрофону, открыла рот, собираясь запеть: “So you want to be a rock’n’roll star”, и вдруг мне вспомнились слова Эда. Его незамысловатое пророчество.

* * *

Выпадали дни, серые дождливые дни, когда Бруклин так и просился на фотографию: каждое окно – объектив репортерской “Лейки”, пейзаж в раме – неподвижный и зернистый. Мы хватали бумагу и цветные карандаши и принимались рисовать в каком-то трансе, точно полоумные дети, допоздна, пока, выдохшись, не падали на постель. Лежали обнявшись, тогда еще неловкие, но счастливые, восторженно расцеловывали друг друга по очереди и, наконец, погружались в сон.

Юноша, с которым я повстречалась, был застенчив и не мастак говорить. Ему нравилось быть ведомым – чтобы его взяли за руку и завлекли в другой мир, которому он отдавался всей душой. Он был настоящий мужчина, защитник, что не мешало ему быть женственным и покорным. Одежда и поведение – сама чистоплотность, но в творчестве он был способен на ужасающий хаос. А в его личной вселенной царили одиночество и риск – и предвкушение свободы, экстаза, раскрепощения.

Иногда проснусь ночью и вижу: он работает в тусклом освещении церковных свечей. Наносит на рисунок новые штрихи, поворачивает лист то так, то сяк – рассматривает во всех возможных ракурсах. Задумчивый, озабоченный, он поднимал глаза, перехватывал мой взгляд… И улыбался мне. Эта улыбка прорывалась у него сквозь все другие чувства и заботы. Даже когда миновало много лет и он был при смерти, испытывал адские боли.

Когда магия и религия воюют между собой, магия все же рано или поздно побеждает, правда ведь? Возможно, когда-то между жрецом и священником не было разницы, но священник стал учиться смирять себя перед Господом и выбрал молитву, а заклинания отбросил. Но Роберт верил в магию, в закон симпатической магии: верил, что способен по своему выбору вселиться в какой-то предмет или произведение искусства и тем самым повлиять на окружающий мир. Он не считал, что творчеством искупает свои грехи. Да и не стремился к искуплению. А стремился увидеть то, чего не видят другие: проекцию своей фантазии в материальном мире.

Техники, которые он использовал, казались ему чересчур монотонными и утомительными: у него в голове слишком быстро возникало готовое произведение, такое, каким ему надлежало быть. Роберту импонировала скульптура, но он считал, что ее времена прошли. И все же часами всматривался в “Рабов” Микеланджело – хотел без утомительной возни с молотком и зубилом почувствовать, каково ваять человеческие фигуры.

Он сделал наброски к мультфильму о том, как мы попадаем в Райский Сад Тантристов. Ему понадобились наши фото в обнаженном виде: он замышлял вырезать фигуры и поместить в геометрическом саду, который расцвел в его сознании. Роберт попросил своего однокурсника Ллойда Зиффа нас сфотографировать, но мне эта идея не понравилась. Не очень-то хотелось позировать: я все еще немного стеснялась шрамов на животе.

На фотографиях мы выглядели зажатыми – совсем не такими, как в воображении Роберта. У меня был старый фотоаппарат, снимавший на 35-миллиметровую пленку, и я посоветовала Роберту сделать снимки самому. Но заниматься проявкой и печатью он не мог – был слишком нетерпелив. В своих коллажах Роберт использовал столько чужих фотографий, что мне подумалось: если бы он сам снимал, то воплотил бы свои замыслы в идеальной форме.

– Вот если бы сразу спроецировать идею на фотобумагу, – возразил он. – А так, когда работа сделана лишь наполовину, я уже увлекаюсь чем-то другим.

Сад был заброшен.

Ранние работы Роберта явно были навеяны его ощущениями под кислотой. В этих рисунках и мини-инсталляциях присутствовали старомодный шарм сюрреализма и строгая геометрия тантрического искусства. Постепенно в творчество Роберта просочилась католическая символика: агнец, Иисус Христос, Пресвятая Дева.


Роберт снял со стен индийские ткани и покрасил наши старые простыни в черный и лиловый. Прикрепил их к стенам кнопками, развесил распятия и гравюры религиозного содержания. Изображения святых, вставленные в рамы, мы без труда находили на помойках или в благотворительных магазинах Армии спасения. Роберт вынимал литографии из рам и раскрашивал, а иногда вклю-чал в крупноформатные рисунки, коллажи или инсталляции.

Но Роберту хотелось сбросить с себя иго католицизма, и он углубился в мир по ту сторону святости, царство Ангела-Светоносца. Образ падшего ангела Люцифера затмил святых, которых Роберт включал в свои коллажи и коробки. На одну маленькую деревянную шкатулку он наклеил лик Христа; внутри шкатулки находилась Мадонна с Младенцем и крохотной белой розой; а на внутренней стороне крышки я с удивлением увидела голову Сатаны, который показывал мне язык.

Вернувшись домой, я заставала Роберта в бурой монашеской рясе – рясе иезуита, найденной в секонд-хенде – за изучением книг по алхимии и магии. Он просил меня приносить ему оккультную литературу. Первое время он не столько читал эти книги, сколько заимствовал из них пентаграммы и символику сатанизма: разрезал картинки на части и складывал по-своему. В Роберте не было тьмы, но когда в его творчество проникли элементы мрака, он стал еще молчаливее. Увлекся идеей картин-заклинаний – верил, что ими можно вызвать Сатану, совсем как духов. Вообразил: если он составит договор, который достучится до проблеска света в Сатане, до его первозданной чистоты, тот признает в нем родственную душу и дарует славу и богатство. Просить, чтобы Сатана сделал его гениальным художником, Роберт не собирался – считал, что и так достаточно талантлив.

– Ты хочешь словчить, сократить дорогу, – сказала я.

– А почему это я должен идти в обход? – парировал он.

В обеденный перерыв в “Скрибнерз” я иногда заходила в собор Святого Патрика – навестить образ юного святого Станислава[42]. Я молилась за мертвых, которых любила, наверно, так же горячо, как живых: за Рембо, за Сера, за Камиллу Клодель, за возлюбленную Жюля Лафорга.

Назад Дальше