– Если вызовешь «скорую помощь», я прыгну.
В тот момент Грише казалось, что нельзя открываться миру, надо жить потаенно и ребенка никому показывать нельзя. Нет уж, пусть рожает дома и болеет заражением крови, которым она и заболела потом, да? Только чудом ее спасли. Потому что кто-то все же решил тайно от Гриши вызвать «скорую», и врач сказал, что еще два часа – и было бы поздно.
Сеня, тут невозможно сказать «да» или «нет», осудить, назвать это «хорошо», «плохо», потому что это другая планета, а мы-то здесь. Мы не понимаем, как так, чуть не уморил жену, а потом бросил ее с двумя детьми, один из них трехмесячный младенец. Но он просто на другую переехал планету, а у нас плохо с географией, астрономией, вот и все.
Гриша, возьми меня с собой, по старой дружбе. Я знаю, ты мне не откажешь, мы же все-таки знакомы уже семнадцать лет, посади меня в свой воздушный корабль, пристегни потуже ремнями. Ну, подумаешь, перегрузки, зато потом! Невесомость. Это так странно и смешно, только есть неудобно, улетают помидорчики, маленькие ярко-красные шарики, а ты их хвать, и быстренько в рот. Проблемы и с умыванием, вода течет не туда, неправильно вода течет в космосе, но это тоже все решено уже, учеными эти проблемы, справимся, Григорий, лишь бы побыть без всех.
Но вместо космоса я еду на дачу, прямо в Пасху, сразу после утренней службы, чтобы до самого вечера и еще весь понедельник готовить к сезону дом. Мы готовим его вместе с мамой – и из каждой щелочки, завалившейся за диван пыльной соски и электрической мелодии пластмассовой луны с огоньками выпрыгивает прошлое и позапрошлое лето – невозможное, с бессонными ночами, Лялей, а потом Митей в коляске, вечным томлением духа и желанием быть где угодно, только не здесь, – самое светлое время на свете. Когда ребенок весь, насквозь еще твой и жадно пьет твое молоко. Он какой-то маленький непонятный зверь. Он моргает глазами, шевелит красными пальчиками и все время издает звуки – по-котячьи чихает, сопит, похрапывает, срыгивает, пукает, несносно и неутешаемо вопит, но каждый издаваемый им звук – труба ангела. Смолкли те трубы и больше не звучат. Смолкло вообще все, стихло намертво. И я говорю маме за ужином, который у нее, как всегда, такой вкусный, говорю между ложками рассыпчатой гречневой каши:
– Мам, а давай я завтра рано утром съезжу на полденька в одно место, а потом вернусь.
И мама кивает, потому что любит меня больше всех на земле, даже боится спросить, в какое место, но я говорю сама.
– В Зосимовский монастырь. Тут рядом.
В этом не так давно открывшемся монастыре поселился нынче старец, что за старец и откуда – неизвестно, но прозорливый. Несколько разных человек говорили мне про него в последнее время и сильно его хвалили. Рассказывали, что отец Василий – настоящий подвижник, принимает народ всегда, в будни и праздники, перерыв делает только на ночь и время служб. Говорили, что он «помогает». И пока я ползаю на коленках и мою в детской и на террасе полы, мне кажется, что, если перед этим батюшкой-богатырем поставить свои связанные в белый узелок проблемы, он положит их на ладонь и сщелкнет одним щелчком в бездонное небо, в бесконечную синюю вечность.
Пустое шоссе, сорок километров проскакиваю за полчаса. Тяжесть лежит на сердце привычной тяжестью, никакой Пасхи я не ощущаю, ставлю машину у каменной белой стены. В монастыре вкусно пахнет куличами и деревянной стружкой, монастырь восстанавливается вовсю, прямо у входа небольшой строительный дворик – брусья, куча цемента, накрытого целлофаном, щебенка и кирпичи. В центре большая зеленая клумба, на ней тюльпаны и нарциссы в бутонах – вот-вот расцветут. Седой человек в пыльной черной рясе в ответ на мой вопрос машет рукой направо, там, в здании, напоминающем сельскую школу, старец принимает. Даже сегодня, несмотря на праздник и вчерашнюю длинную пасхальную службу!
Поднимаюсь на второй этаж, занимаю в просторном, действительно школьном коридоре очередь. Слава Богу, на Пасху все празднуют, в очереди всего несколько человек. Две женщины с простыми, немного настороженными лицами, явно из местных и, кажется, подруги, полная, то и дело покряхтывающая бабуля, которая сидит на единственной здесь табуретке, худенькая, высокая девушка в юбке до пят, со светлой косой из-под красного платка и ясным взором, похоже, приехала издалека, юноша с нездоровым блеском в глазах и редкой темной бородкой, чем-то он очень похож на Гришиного жильца. Слушаю разговоры – кого-то отец Василий исцелил, вылечил от страшной болезни, неродице вымолил младенца, а еще кому-то предсказал, как все в ее жизни будет, и про сына ее все-все правильно сказал, вот кто мог подумать, а его и правда искалечили в армии, били там, видать, по голове, зато как вернулся, такой стал «верушшый», такой молитвенный… Это рассказывает толстая бабуся, часто вздыхая и словно бы всхлипывая. Я перестаю слушать и отключаюсь.
На человека в среднем уходит не так уж много – десять-пятнадцать минут, очередь медленно, но движется. Через час белую дверь открываю и я.
Просторная комната, явный школьный класс: высокие окна, много света, вдоль стен расставлены тяжелые школьные стулья на железных загнутых ногах, парт нет. Все стены завешаны иконами. У одной в углу горит лампадка. У окна стол, обитый светлым ДСП, на столе – крашеные яички, шоколадные конфеты «Коркунов», упаковка киндер-сюрпризов, три белых конверта, наверное с деньгами, обувная коробка, в которой из-под сдвинутой крышки видны новые мужские тапочки. Пасхальные дары посетителей. У стола стоит высокое офисное кресло. В кресле сидит старец. Большой, полный, в светло-розовой рясе, он сидит за столом, точно пожилой школьный учитель, подперев голову кулаком. Поднимает глаза и смотрит
бес-
ко-
не-
чно
уставшим взглядом. Но особенно меня удивляет цвет его волос – медный, с красноватым отливом. Волосы завязаны в хвост. На вид старцу не больше шестидесяти.
– Как вас зовут?
Ну вот, даже имени не угадал. Прозорливец.
– Маша.
– Я вас слушаю.
Но я ничего не говорю. Не могу. Вдруг не верю. Ну, батюшка, ну и что? У нас таких своих в Москве пруд пруди, так же смотрят и такие ж усталые. Как, чем он может мне помочь, тем более и проблемы-то все мои – одни выдумки, никто не заболел, не умер, никто не сошел с ума. Семья, дети. Объяснять ему, что я больше не в состоянии жить, жить своей прежней жизнью? Но где он найдет мне другую? Говорить, что страшно, запредельно устала и больше не могу? А он не устал? Зачем было ехать сюда, стоять в очереди, бросать уборку на маму? И я произношу еле-еле, из одного чувства долга, из вежливости, потому что нельзя же стоять и молчать!
– Мне все время ужасно грустно. И во мне почти не осталось веры…
Объяснять дальше нет сил.
Старец улыбается. И закрывает глаза. Долго, долго молчит. Кажется, он просто дремлет. Я подхожу чуть ближе, встаю напротив, возле самого стола, слышу ровное, немного сиплое дыхание – и правда заснул. Проходит еще несколько мгновений, за окном сбивчиво, весело начинает бить колокол, сегодня всем разрешают подняться на колокольню. И батюшка открывает глаза – они зеленоватые в темную крапинку. Смотрит рассеянно – кажется, он и не заметил, что задремал. Помнит ли он, что и кто я? Но кажется, да.
– Давайте-ка помолимся вместе, Машенька.
Мы встаем перед иконой с лампадкой, он поет из пасхального канона про Пасху, таинственную, всечестную, и в конце пения делается совсем красным, достает платок, шумно (отличная акустика – школа!) сморкается – всплакнул.
– Ну что ж, Машенька, Христос воскрес.
– Воистину воскрес.
Мое время истекло, отец Василий благословляет меня и отпускает.
Ничто не свершилось, даже крошечного сдвига не произошло, просто повстречалась с, кажется, верующим человеком, у которого есть силы слушать тысячи людей, целыми днями, даже в самый главный христианский праздник, чего там, героический, конечно, батюшка, ну и привет.
Я жму на газ. Мне стыдно, что я бросила маму ради глупой надежды решить внутренние проблемы за одну секунду! с помощью старца…
Старцы все перемёрли!!!
Старцев на свете нет!
Они!
Давно!
Сдохли!
Христиане скушали!
Их!
На обед!
Я кричу мой злобный хип-хоп в открытое окно машины, и ветер разносит его по бескрайним просторам святой Руси. На мчащемся на меня небе ни облачка, голый синий апрельский простор – солнце осталось позади и светит в спину.
Уже подъезжая к даче, я немного прихожу в себя и думаю – по этому медному батюшке, по тому, как глубоко и проникновенно он пел, по тому, как плакал и совсем просто сказал «Христос воскрес», видно: его жизнь – Бог. Ради Него он и терпит этих бесчисленных разновозрастных женщин, в центре его планеты Христос. И у людей в очереди, кажется, тоже. Они любят Его, хотят Его… Смирение, терпение, помыслы, очищение, преодоление, Бог дал, Бог взял, помолилась – и все за его молитвы прошло; тогда я решила: буду читать каждое утро канон Божией Матери, а через три недели точно рукой сняло; и мы договорились с друзьями за неделю прочитать вместе Псалтырь, каждому получилось две кафисмы, а вскоре услышали, что папе легче, через месяц его выписали совсем. А он меня вдруг как спросит: «Ну, и где твои дети?» А у меня никого и не было тогда, только через год родились, и правда, сразу «дети», родилась-то двойня. Мне одна женщина рассказала – надо с могилы взять немного землички, положить в пакетик и эту землю каждый день прикладывать к больному месту…
Не верю. А если и поверю, все равно не поможет, слишком легкий путь. Нет уж, живи, мучайся, кукуша, – так называл подружку ее муж, а я называю себя, потому что кто еще меня так назовет, – чтобы каждый день, каждую секунду было невыносимо, чтоб трудно было дышать, ноги отказывались идти, руки делать, голова думать, сердце любить – все равно, каждый Божий, напомним, день. Хочешь не хочешь, пробивай башкой эту безнадежность, прогрызай в глухой стене беспричинной муки дыру. И сплевывай отгрызенное сквозь зубы. Называется – честно нести свой крест.
Мама кормит меня поздним обедом, дом готов, но нужно еще разобраться на кухне, перемыть всю зимовавшую здесь посуду, вытереть шкафы и вымыть пол, в огороде тоже полно дел, и мама решает остаться еще на день, а меня уговаривает ехать домой, к детям. Частично разбираюсь с кухней, вечером возвращаюсь в Москву. Дети бегут по коридору, кричат «Мама!», они соскучились, тыкаются мордочками в ноги, по очереди беру их на руки, целую макушечки. Вкусное, пахучее тепло хлева. Вдыхаю, забываюсь на миг, раздается телефонный звонок. Сеня берет трубку, передает мне – «Гришан».
– Маша?
– Привет.
– Христос воскресе.
Ладно, можно еще пожить.
Химия «жду»
Всё начиналось с воздуха. Менялся его химический состав.
Что-то из него вынимали. Точно обтесывали потихоньку один, затем другой атом молекулы кислорода. Снимали легкую стружку. Работа шла незаметно, но споро! – вскоре кислород исчезал вовсе, вытеснялся углекислым газом. Или каким-то другим, он не знал. Дышать становилось тяжелее. А газ все сочился да сочился сквозь – из-под закрытой двери, струился из щелей окон, прорезей паркета, невидимых вентиляционных отверстий в потолке. Постепенно он начинал его видеть: полупрозрачный беловатый пар без запаха, комнатной температуры, вроде бы безобидный. Но пар уплотнялся, превращался в синеватый дымок. Кутающий душу тесно, смертно. Травил.
Дымок был тоской по ней. Тоска нарастала, в кабинете уже нельзя было находиться! Дым ел глаза, летучими, но жесткими когтями драл горло – он одевался, почти бежал на улицу, заранее зная: бесполезно. Свежий воздух – как ни свеж, как ни пронизан ароматами весны, лета, осени – не растворит. Ядовитое облако не рассеет. Потому что оно стоит в нем угрюмым колом, давит на горло изнутри. В конце концов какая-то тонкая стенка внутри прорывалась, пробивая трещину, – и тогда душу заливало бешенство.
Задыхаясь в едких испарениях, он мечтал удушить и ее. Налечь всем весом, коленом – на грудь, нажать на горло, никаких подушек, играем в открытую – ощущая ее тело, ее тепло и сопротивление. Ладони одна на другой, горячая длинная шея, да кого теперь волнует ее длина, он усмехался – сонная артерия бьется, сопротивляется, хочет жить.
И тут она поднимала на него глаза. За миг до расправы. Глядела. Никогда не взглядом жертвы, нет! – только устало. Всегда с любовью.
Он сразу же отступал. Откидывал пятерней-убийцей нависшие на лоб волосы. Ладно, живи пока. Но шло время, отрава снова начинала действовать, и опять ему хотелось кусать, грызть ее зверем, не грызть, так хотя бы хлестать по щекам, пусть болтается ненужная голова, маша волосами. Причинить ей резкий, физический вред. Пусть повизжит немного. Или явится уже в конце-то концов.
Хотя можно было поступить еще проще – прострелить ей голову из пневматического ружья, что лежало у него в загородном гараже, где он хранил зимнюю резину – на всякий случай и по случаю же обретенное. Смотать в гараж, бросить ружье на заднее сиденье, разрешение есть, вернуться и застрелить. А потом сорок дней спустя, сорок поприщ выжженной черной пустыни, она ему позвонит. Просто позвонит, усмехнется: привет, мол. И положит трубку. Положит трубку. Этого будет довольно – вполне! Он снова станет богачом.
Не помогало. Ни убийства, ни мордобой. Она все равно не звонила.
Наваждение продолжалось.
Голубая скатерть на кухне была она. Он скидывал скатерть, солонка изумленно летела на пол – пятна, пора стирать, жена пожимала плечами, но и столешницей, красивым правильным овалом под скатертью, тоже была она. И белыми занавесками в дурашливых цветных точках. И фиалкой в горшке. И свесившимся со стула пледом, кривыми черными клетками на красном. Снегом, который наконец посыпал.
Вот до чего он дошел. Идиот.
Бывший дьякон, инок Сергий, в миру Алексей Константинович Юрасов. Образование – медицинское высшее. Ныне – специалист по продвижению лекарственных препаратов крупной фармацевтической компании в аптечные сети, с неизбежными, требуемыми службой втираловым и преувеличениями. А как еще?.. Семья.
* * *
Двадцатитрехлетний, лохматый, недавно крестившийся раб Божий Алексей сидел на шумной автобусной станции в Калуге. С брезентовым рюкзаком за плечами, Иисусовой молитвой на устах, «Откровенными рассказами странника» на коленях, которые читал и перечитывал тогда взахлеб. Пришвартовался пока к широкой лавке в снующем людском море, был выходной, суббота – все куда-то перемещались.
Ждал себе автобуса в Козельск, не видя, не слыша. Тут-то и появились эти… в платочках. Одна повыше, в очках, сутуловатая, светлоглазая, другая пониже и побойчей – с карими круглыми глазами и сама кругленькая, так ему показалось в первый миг. Простите, пожалуйста, а вы, случайно, не знаете… (та, что в очках, смущенно, но строго). Он знал. Так и покатили в Оптину вместе; по дороге не сразу, но разговорились. Потом втроем работали на послушании – тоннами чистили картошку, до боли в пальцах терли морковь, свеклу, рубили громадными ножами капусту и говорили, говорили без устали, без остановки – исключительно на духовные темы. Изредка маленькая вдруг прыскала, хотя обсуждали-то самое важное, но всегда этот прыск звучал кстати, он тоже смеялся в ответ – под неодобрительные взгляды не раз застававшего их за этим бессмысленным смехом отца Мелетия, сурового, пожилого монаха, главного по кухне.
Обе девочки учились в московском педе, робко мечтали уйти, может быть, в монастырь. Но кареглазой пока не разрешала мама: и правда, как я ее оставлю одну? – пожимала она плечами, – папа-то у нас давным-давно тю-тю. Высокая хотела сначала доучиться, но потом уж точно. Вот и рядом тут вроде должны были открыть женский, Шамордино, Амвросий Оптинский его опекал. По вечерам на длинных службах все трое исповедовали грехи за день отцу Игнатию, поражавшему их неземным видом и взглядом сквозь – сразу туда. Куда надо.