Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник) - Кучерская Майя Александровна 3 стр.


Та, что в очках, была посуше и помолчаливей, она словно уже определилась и понимала, как ей жить дальше, куда идти. Маленькая, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся худенькой, просто круглолицей, ярко-румяная, с шаром мягких светлых волос под косынкой, которые то и дело мешались, непослушно скидывали платок, была птенец неоперившийся. Не смотрела – хлопала глазами. Все ей было интересно, все важно понять, крестилась-то она, оказывается, месяц назад всего! Несмотря на речи про монастырь, и сама, конечно, не понимала еще, чего хочет. И глядела на всех, вот и на него тоже, вопросительно, с такой славной, доверчивой надеждой. Отдувала, склонив голову набок, челку, складывала губы недоуменно, дыша невинностью, дыша чистотой и верой, верой и ему тоже. «Сестренка» прозвал он ее про себя. И с удовольствием отвечал на ее детские, прямые вопросы – он в православии прожил уже полтора года – ветеран.

Но на собственные вопросы не знал ответов и он. Его тоже тянуло в монастырь, к подвигам иноческим. Но если его призвание жить в миру? Как не ошибиться, как выбрать свое? Хотя и в миру можно было стать батюшкой, но тогда не стоит терять времени – надо поступать в семинарию скорей…

Однажды после длинной монастырской всенощной, закончившейся только к ночи службы, во время которой несколько раз он терял себя, словно растворяясь в небесном братском пении, Алеша вышел из храма, присел на стоявшей здесь же скамейке. Передохнуть, ноги подкашивались, даже до их домика брести не было сил. Великий пост двигался к концу, и уже совсем другими запахами дрожал воздух, уже пряталась в набухших мокрых почках весна, и в потеплевшем ветре, и в раздвигавшихся светлых днях. Алеша устало глядел на выходивших из храма людей. И увидел Амвросия Оптинского.

Преподобный Амвросий вышел на улицу среди других. Пошел к нему. Такой же седобородый старичок со впалыми щеками, каким был нарисован на иконе, только сейчас он выглядел гораздо более худым, слабым. Был он в скуфейке и одном подряснике, несмотря на прохладу. Батюшка присел с ним рядом на скамью, да так близко, что хорошо видна была и его длинная белая борода, тоненькая, почти прозрачная, и висевший на груди серебристый крест, который просвечивал сквозь бороду. Черный подрясник его был ветх, на локте виднелась грубая штопка широким стежком. Серые глаза окружали мелкие морщинки и глядели очень устало, прямо в него, веки набрякли и были красными, точно и преподобный на службе изнемог. Или плакал? И еще Алеше показалось, что он явственно ощущает тонкий аромат ладана, но как будто и запах старости, лекарств… Хотя разве такое возможно? Видения разве источают запахи? Но спросил он совсем другое, как по писаному, как солдатик заведенный. Раз старец явился – надо спрашивать о главном.

– Что мне делать, отче? Остаться в миру или уходить в монастырь?

Амвросий взглянул на него еще пристальней – и не ответил. Только все так же глядел и глядел прямо в глаза с выражением, полным сочувствия, совершенно родственного, бесконечного сострадания, неземного по силе, и одновременно с кротостью – такой же нечеловеческой, святой.

И от этого взгляда все откатилось прочь – другие вопросы, которые тоже начали было роиться в Алешиной голове, и выходившие из храма, крестившиеся люди, послушники, монахи, миряне, и мокрый весенний ветер, и слабый свет зажженных у ворот фонарей. Они посидели еще немного, так же молча и словно во сне. Алеша чувствовал, что от этого взгляда батюшки и от незаслуженной любви к нему по лицу у него уже текут слезы, внутри точно открылся источник слез, которыми он не управляет – сами собой они так и льют потоком. Наконец старец поднялся, Алеша встал тоже – преподобный Амвросий медленно и раздельно благословил его, глядя все так же немо и все тем же взглядом родного гостя из иного царства. Алеша поцеловал сморщенную старческую ручку, мягкую и теплую на ощупь. В ответ батюшка сам слегка ему поклонился и тихо побрел в сторону братского корпуса, пока не растворился во тьме.

Алеша рассказал о видении отцу Игнатию, тот слушал его с мягкой улыбкой, но без удивления и посоветовал никому больше об этом не говорить. «Не надо», – качнул он, все так же улыбаясь, головой. И добавил вдруг с подъемом, почти восторженно: «Преподобный здесь, здесь, это и все сейчас ощущают, не один вы!»

Через два дня Алеше нужно было возвращаться в Москву. Прощаясь со своими новыми знакомыми, он снова плакал. Все сошлось, все слилось в эту минуту. Вот стояла перед ним эта девочка с наивными глазами, ставшая ему за эти дни любимой сестрой, вот ее милая, неразговорчивая подруга, которой он был благодарен за то, что она никогда не мешала им смеяться и разговаривать, и совсем уже близкая Пасха, и недавняя, почти обыденная встреча со старцем, убедившая его в близости неба, – и накрывшее его на следующий день после встречи покаяние никогда не испытанной прежде силы – кромешное, жгучее. После молчаливого общения с преподобным он понял, как сам-то он, сам далек от явленной старцем небесной любви, как плотно окутан коконом самомнения, самолюбия, высокомерия. И жажда быть чистым, быть простым, просто быть хорошим забилась в нем живым, жадным источником, но к этому роднику прибивалось сейчас и другое – он хотел, чтобы все, что он чувствует сейчас, прощально, по-братски обнимая эту румяную, вечно удивленную девочку, – чувствовала и понимала она.

Когда Алеша вышел из монастыря и зашагал пешком к Козельску, сквозь еще не оттаявший, но уже беспечно щебечущий лес, он осознал смятенно: больше всего жаль ему оставлять не святую обитель (сюда он так и так вернется, видение старца явно означало призыв) – сестренку. Она была вовсе не такой простушкой, как показалось ему поначалу, нет. В ней жил артистизм, задор, легкость… И много чего еще, чего он толком не понял, но с чем хотелось быть рядом, во что хотелось погружаться глубже и глубже. Как хорошо было с ней говорить! И прыскать на пару. Но и молчать.

Ничего, кроме ее имени и того, что она учится в Москве в педагогическом, на Фрунзенской, Алеша не знал. Даже телефонами они не обменялись – вроде как ни к чему. И в какой именно храм она ходила в Москве, он не узнал. Как мог? Не узнал.

Весну и половину лета Алеша провел в Москве, защищал диплом, получал зачем-то корочку, попутно избавляясь от вещей, книг, тетрадей, накопившихся за время учебы да и за всю жизнь, к чему это теперь? Ветхий человек, как эта старая одежда, кассеты с записями, изгонялся прочь, оставался в дальнем сумраке прошлого. Несмотря на твердое решение уйти в монастырь, Алеша очень хотел ее напоследок увидеть. Дважды подряд приезжал к пединституту утром, стоял в стороне, пытаясь разглядеть ее в толпе спешащих на занятия студенток – не ее саму, так хоть ее высокую подругу в очках; не разглядел.

После Преображения он уже ходил в подряснике, грубых ботинках, измученный, но счастливый, работая то на стройке, то в братском корпусе, то с корзинкой на грибном послушании в лесу. Было тяжело, ноги по вечерам не ныли, орали; не привык он столько работать телом, но все-таки было светло: они же делали общее святое дело – восстанавливали обитель из руин. И ребят подобралось много, таких же, как он, – молодых, полных сил, душу готовых положить ради родного монастыря и исполнения обетов монашеских. Однажды брат, обычно читавший на службе, сильно простудился, попросили читать Алешу. И оказалось, он читает очень красиво, внятно, – вскоре его тоже посвятили в чтеца.

В золотом стихаре он выходил в середину храма и ровно, с затаенным вдохновением (так ему казалось!) читал Псалтырь, читал Апостол. Солнце лежало на темной, шершавой странице. Книга была совсем старой, еще из тех времен. И только солнце знало и видело, кто читал по ней здесь, в этом же храме, сто лет назад. Державшие книгу пальцы заметно дрожали – между службами он выполнял теперь самую грязную и тяжелую работу: мыл, отскребал, выносил помои. Так отец Игнатий помогал ему бороться с тщеславием, мыслями о том, как хорошо он читает, как глубоко и выразительно звучит его голос.

А потом случилась эта история с благочинным. И почти сразу же с соседом по келье, которого он считал лучшим своим другом, впрочем, одно с другим было тесно связано. Постепенно вскрылись и другие детали – когда готовились к приезду митрополита и отец игумен совершил поступок… Но тс-с. Никогда Алеша не обнажал наготу братьев своих и никому так и не открыл ничего из виденного в те годы в монастыре. Но каждый случай оставлял сквозное ранение, и вскоре весь он оказался изрешечен, а последняя история не прострелила его насквозь, нет, так и билась в нем много месяцев, почти год, пока не выжгла всякое желание оставаться здесь дальше. Тем более до конца жизни.

Из всех этих историй следовало, в сущности, простое: даже самые искренние здесь – слабые и грешные люди, способные и на подлость, и на предательство, и на любой человеческий грех. И это бы ничего, но ведь, в отличие от тех, кто жил за монастырской оградой, эти учили других. Батюшки, из которых один был… а другой… а третий… требовали от остальных, точно таких, как они, грешных людей, приезжавших в монастырь за советом мирян, невозможного. Проповедовали им бескорыстие, жертвенность, целомудрие, любовь к ближнему и Богу в непосильных пределах, точно забыв оборотиться на себя…

Четыре года спустя, уже в дьяконском сане, отец Сергий навсегда покинул обитель.

В миру он снова превратился в Алешу и почти сразу, как-то взахлеб, женился, на первой же засидевшейся в девках невесте, которую высмотрел на одном московском приходе. Тогда хотелось только тепла, тепла человеческого и женского, и крепкоголовых мальчишек-сыновей – нормальной, непридуманной, нефальшивой жизни в конце-то концов!

Его законная супруга, из многодетной православной семьи, была старше его на несколько лет. Она легко простила ему его прошлое и полюбила его точно такой любовью, в какой нуждалась его неприкаянность и сиротство. Котлеты, борщ, клюквенный, с детства любимый кисель. Накормила, спать уложила. Год Алеша проплавал в ощущении длящегося блаженного отходняка и радовался, что может быть просто мужиком, принимать решения, заниматься ремонтом, зарабатывать, есть заслуженный ужин, обнимать жену; в церковь, конечно, не ходил вовсе – и жене доставало такта его не трогать.

Хотя поначалу ему часто снилось, как он служит, – как уже дьяконом выходит на солею и провозглашает великую ектению – тихо, сладко теряя себя, становясь частью возводимого молитвой космоса. Вот храм сей, вот пресвитеры его, дьяконство, иноки, причт, вот богохранимая страна наша, взгляни, Господи. Власти и воинства ея, вот они сидят в своих кабинетах, лысые, важные, плотные и маленькие, как на подбор, подписывают бумаги, а вон солдаты маршируют на плацу, и зябко им, и тошно, но покорно отбивают ать-два, смотри. А вот град сей и другие города, городки и деревеньки вокруг, а вот и воздух, которым мы дышим, растут деревья, зреют плоды, вокруг моря с плавающими и путешествующими, больницы с страждущими, темницы с плененными. Капля по капле весь мир человеческий и земной он собирал и приносил Господу, к подножию престола Его.

Только б не сбиться, только бы голос не задрожал.

Алеша просыпался в тревоге, полдня потом ходил сам не свой. Но через полтора года родился наконец сын. Спать сразу пришлось меньше – он жалел жену, вскакивал, баюкал их мальчика – и спал уже по-другому, дергано, вслушиваясь и сквозь сон к пыхтенью в кроватке – без сновидений. Через год родился следующий, этот был тихим, словно понимал, что младший и что на него уже нет сил, ни у матери, ни у отца, сопел себе ночь напролет.

Он встретил сестренку в поезде. После женитьбы его прошло около восьми лет. Алеша разглядел ее уже на перроне, возле собственного, второго вагона. Но оказались они не только в одном вагоне – в одном купе. Он узнал ее сразу же, когда она протягивала билет проводнице, стоя к нему вполоборота, и огорчился: теперь она и в самом деле располнела, волосы отрастила и собирала в унылый пучок, возможно, от этого золотистый оттенок из них ушел – блеклый, никакой цвет. В уголках глаз, у губ проступили морщины – она выглядела старше своих лет. Он вошел в купе вслед за ней, неторопливо, глядя ей прямо в лицо, поздоровался. Она его не узнала, ответила вежливо, равнодушно. Тогда он назвал ее по имени. Она вздрогнула и так знакомо округлила глаза, заморгала. Оптина, самое начало, Великий пост, весна, помните? – она помнила, помнила! Оживилась, сразу помолодела. Заговорили. Нет, совсем не так, как когда-то, осторожней, сдержанней, обходя возможные углы, но когда он пошутил раз и другой, она прыснула точно так же. Даже кулачок подставила, словно смущаясь, как и тогда. Теперь он уже ясно видел в ней ту самую всему удивлявшуюся девочку, которая тоже никуда, оказывается, не делась. Только теперь все, что и тогда было в ней – любопытство, веселье, задор, – точно осолилось, и эта соль, эта новая горечь сделали все в ней определенней, законченней и… совершенней.

Она давно была замужем. Старшему ее мальчику уже исполнилось девять, младшему – два, всего у нее было четверо детей, в середине – две девочки. «Обычные православные штучки», – вздохнул он про себя, потому что видел: она несчастна, хотя, конечно, любит своих детей. Но они не сделали ее счастливой, потому что счастливой женщину делают не дети. Она упрямо избегала упоминаний о муже. Даже когда на прямой его и, он сознавал, не слишком деликатный вопрос, но как было удержаться! – рассказывала, как выходила за него, все равно не называла его никак, точно он и не участвовал в этом: «Тут я получила предложение, от которого сначала отказалась, а потом думала-думала да и согласилась, мама очень хотела, все уговаривала меня… отец Александр нас и обвенчал»… Алеша все же решился:

– Ну, и кто же он, кто твой избранник?

Она только рукой махнула и ответила странно: «Наш папа», знакомо пожала плечами и не захотела продолжать. Он не посмел расспрашивать дальше.

Он ехал в командировку, она к бабушке – та была совсем плоха, собралась умирать и звала любимую внучку попрощаться. Только один пассажир сидел с ними в купе, возвращавшийся домой молодой стриженный под ноль паренек, с наушниками в ушах, в странном полосатом пиджаке. Паренек почти сразу же забрался на верхнюю полку да так и лежал там – листая рекламную газетку и поглядывая в окно. Когда он поворачивал голову, было видно, как он шевелит губами – подпевает. Под столиком стояли его ярко-вишневые лаковые ботинки.

В начале ночи, на очередной станции, ботинки утопали прочь. Они продолжали говорить. Поначалу еще делая вид, что говорят так же, как и при соседе, но насыщенность разговора изменилась, едва они остались вдвоем, все сейчас же усилилось – открытость, понимание, чуткость. Только под утро обоих сморил сон. Прощаясь, бледные, невыспавшиеся, оба знали: началось. Что-то, в чем оба нуждаются и чего оба хотят. Как хорошо, что встретились – наконец!

* * *

Странные у них сложились отношения. И пока он уверял себя, что на самом деле никаких отношений нет, что все это – только нелепость и бабьи басни, прошло еще пять лет.

Первые полгода они только созванивались, обсуждали ее старшенького, второклассника, который все терял, однажды даже забыл в школе портфель, и костюмы младших девочек на садовский праздник, и ревность их к маме, про маленького почти не говорили, у него не было пока проблем.

Как это всплыло, этот учебник?

Она вздохнула в телефон:

– Федя опять учебник где-то посеял. Им в школе выдали, недели не прошло, нет! И ни в одном магазине этого издания уже нет. Неужели ксерить придется? И как его потом в школу носить, этот ксерокс огромный?

Федя потерял учебник французского, Алеша расспросил, что за издание, с какой картинкой на обложке, и пообещал достать. Поискал в Интернете, нашел и через два дня уже ехал с голубеньким трофеем в пакете. Он рулил, погрузившись в пустоту, не думая ни о чем, но не успела она сесть к нему в машину, как Алеша начал ее целовать в лицо, в губы – ласково и восхищенно, не оставляя ей выбора. После мгновения растерянности она откликнулась так, будто только этого и ждала, затем и явилась. Так начался их первый год тайных свиданий, год влюбленного открывания друг друга, полный невыносимой, но такой необходимой зависимости от встреч, эсэмэсок, перезваниваний, всегда кратких… Но несмотря на то острое счастье, которое обрушили на него эти отношения, ни одной абсолютно счастливой встречи у них все-таки не было – из-за нее. Каждое свидание было пропитано ее тоской, ее молчаливым вопросом «что я делаю? как смею?». Ничего подобного она не произносила, но он читал это в ее глазах – особенно отчетливо после, когда все уже было позади.

Назад Дальше