Иван. Зося - Владимир Богомолов


Владимир Богомолов

Иван. Зося


ШКОЛЬНАЯ БИБЛИОТЕКА



1926–2003


Художники

О. Верейский и А. Рытман


© Богомолов В. О., наследники, 2001

© Дедков И. А., наследники, предисловие, 1981

© Верейский О. Г., наследники, иллюстрации, 1972

© Рытман А. А., иллюстрации, 2023

© Оформление серии. АО «Издательство «Детская литература», 2023

Эта незабытая далекая война…

Захватывающие картины боя, грохот танков, ураганная стрельба… Ничего этого здесь не будет.

«Иван» и «Зося» – это война, но другие ее мгновения: почти тихие, почти мирные.

Подложив ладошку под щеку, укутанный в одеяла, засыпает во фронтовой землянке маленький мальчик… Медом и яблоками пахнет в июльском саду, и юная Зося, напевая и пританцовывая, идет через сад по тропинке…

Почти тихие мгновения, но всё той же войны, отнявшей у нашего народа более двадцати миллионов жизней. Жестокая, разрушающая и убивающая сила нависает над этими мгновениями. Как хрупко, как призрачно-кратко всё тихое, мирное, прекрасное… И милый образ детства – лишь мелькнет, и первая любовь – оборвется… И никакого будущего нет у этого спящего мальчика, а в яблоневом саду на столике у влюбленного молоденького начштаба двести три заполненные похоронки, и недолго ждать нового боя.

Человек, написавший эту книгу, считает своим долгом рассказывать о войне так, чтобы те, кто не вернулся, не могли бы упрекнуть его в неправде. Он не дает воли вымыслу, и если он о чем-то говорит, то знает это твердо. То, что было, – было! – и это главное, с чем нужно считаться. Он хочет, чтобы мы все, живущие в холе и тепле благополучного мира, ощутили сильнее, как много мужества и духовной стойкости потребовала от человека та война. И сколько горечи и боли за страдания своих близких, своего народа, за истерзанную, изуродованную жизнь нес в себе такой мужественный человек. И еще он хочет, чтобы мы почувствовали, как спасительна для человеческого естества эта боль, нестихающая, неутолимая, непрощающая…

Владимир Богомолов воевал совсем юным, был ранен, не раз награжден; позади остались фронтовые дороги Белоруссии, Польши, Германии, Маньчжурии. Его роман о военных контрразведчиках («В августе сорок четвертого…»), впервые опубликованный в 1974 году, приоткрыл нам область воинской деятельности, с которой автор был хорошо знаком. Этот роман, как и написанные ранее повести «Иван» и «Зося», принадлежит к числу лучших произведений нашей литературы о Великой Отечественной войне.

«Иван» – повесть о двенадцатилетнем мальчике. Его редко называют Ванюшей, Ванюшкой. Взрослые сдержанны, ласковые слова малоуместны: нельзя же жалеть мальчонку, а потом отпускать, снаряжать туда, где не им, а ему предстоит рисковать жизнью… Взрослые, боевые офицеры как бы даже стесняются Ивана, им неловко, беспокойно, не по себе. В них неустранимо живет горькое знание: мы-то, сильные, вооруженные, здесь, среди своих, а он, полураздетый, полуголодный, беззащитный, скитается там, во вражьем тылу, за вершок от смерти. И ничего не возможно поделать, ничего нельзя изменить. Эта «недетская сосредоточенность» взгляда, эта медленная еда без большой охоты, словно он отвык есть, словно какое-то внутреннее напряжение держит и не отпускает его… Ивана не остановить, не вразумить, не спрятать от войны. Он видел столько страшного, что не может жить нормально, по-детски, пока это страшное не будет уничтожено. Он снова и снова уходит туда. Он должен туда уходить. Он надеется, что всегда будет туда уходить и возвращаться. Уходить и возвращаться, пока не кончится война. Ему хочется жить, но не настолько, чтобы послушаться взрослых, уехать в глубь страны, учиться, расти, набираться сил. Об Иване говорят, что ему «ненависть душу жжет». Наверное, этот мальчик очень любил отца, сестренку, маму. Наверное, то, что он видел и пережил, не поддается словам. Писатель и не ищет таких слов, боясь неправды. Он полагается на наше воображение. Он знает: оно содрогнется, пытаясь представить себе этот ужас. В. Богомолов не описывает катастрофы счастливого детского мира, мира любви и надежды. Он позволяет нам увидеть последствия катастрофы. И этот невидимый, сжигающий пламень ненависти.

Когда никого нет, Иван играет в землянке, как все мальчишки на свете во все времена. В землянке беспорядок, мальчик разгорячен, в руке нож, на груди бинокль… Похоже, что, даже играя, он продолжает рассчитываться с врагом, волшебно могущественный и неуязвимый. «А во что же ему еще играть? – мог бы спросить нас писатель. – Во что?»

Нет, не приключения храброго юного разведчика, неуловимого мстителя в тылу врага написал Владимир Богомолов, хотя мог бы, мог бы… Он исходил из того, что детям на войне делать нечего, и если там нашлось для них дело, то это несчастье, беда, и повода для восхищения и подражания тут нет. Он написал об Иване с любовью и нежностью. Он заставляет и наши сердца сжиматься от горечи и любви, от смешанного чувства жалости и гордости.

Повесть построена так, что мы видим Ивана глазами молодого старшего лейтенанта Гальцева. Это добрые и внимательные глаза. Им хорошо открыто главное: трагическая судьба детской жизни в дни войны. Когда-то Ф. М. Достоевский писал о неискупимых слезинках ребенка. В истории Ивана Буслова нет слез, но страдания его тоже из неискупимых.

На войне нужны твердые люди. Это известно. «Неврастеник ты, лечиться надо», – подшучивает над Гальцевым офицер разведотдела Холин. «Гнилой сентиментализм», – сердится на героя повести «Зося» его сверстник, комбат Вайков. Автор уважает твердость Холина и Байкова, он любит и ценит их, но твердость в его понимании много надежнее и приемлемее, когда соединена с человечностью и нравственной чистотой.

В. Богомолов хорошо знает, что война не способствует расцвету тонких и нежных чувств. Но в «Зосе» он рассказывает о том, что грубость и ожесточение, насаждаемые войной, не в силах опустошить, упростить человеческое сердце. Наперекор всему в паузе между боями, в какие-то фантастически нормальные дни вспыхивает чистейшая первая юношеская любовь с быстрым и робким касанием взглядов, с ее тревогой, отчаянием, надеждой, с потрясающим ощущением единственности и неповторимости происходящего… Что ей война, что ей вся невозможность счастья, что ей уроки пошлости! Она явилась и осталась навсегда в благодарной памяти, и каждый узнаёт ее, кто знал ее, кто ждет ее и предчувствует.

Вот тихие мгновения войны, когда в воюющем мужественном человеке оживает всё, что было стиснуто, притуплено, оглушено. Он видит, как прекрасны река, трава, сад, небо, он читает стихи, он вспоминает дом своего детства. Он не в состоянии заполнять бланки похоронок казенными словами. Он еще видит этих ребят живыми. Ему невмоготу повторять каллиграфически исполненный образец с официальным обращением: «Гр-ке…», и он ищет слов проще и человечнее, чтобы смягчить эту сухость. Должно быть, когда все это происходит в человеке, что-то отражается на его лице. Мы не видим этого лица, но оно открыто Зосе, и Зося предпочитает всем лицам это лицо. Всем мужественным, прокаленным, бывалым – это, и мы догадываемся, какое оно. Зося ошибается, принимая стихи за молитву, но почувствовала она верно: этот русский офицер из людей верующих. Он из тех, что верят в красоту мира, в добрые и чистые чувства, в силу поэзии, в необходимость сострадания.

В начале рассказа герой оговаривается: «Был я тогда совсем еще мальчишка, мечтательный и во многом несмышленый…» Но прошли годы и годы, а чувство, пережитое несмышленым мальчишкой, так и не забылось, и ничто не смогло заслонить в памяти польскую девочку Зосю из сада, где пахло яблоками и медом, а в кузове «доджа» на сене спали усталые русские лейтенанты…

Читая Владимира Богомолова, понимаешь: этому писателю и человеку можно верить. Он говорит о войне с чувством ответственности и боли: «Я вижу мысленно всю Россию, где в каждой второй или третьей семье кто-нибудь не вернулся…»

Игорь Дедков

Иван

Повесть


1



В ту ночь я собирался перед рассветом проверить боевое охранение и, приказав разбудить меня в четыре ноль-ноль, в девятом часу улегся спать.

Меня разбудили раньше: стрелки на светящемся циферблате показывали без пяти час.

– Товарищ старший лейтенант… а товарищ старший лейтенант… разрешите обратиться… – Меня с силой трясли за плечо. При свете трофейной плошки, мерцавшей на столе, я разглядел ефрейтора Васильева из взвода, находившегося в боевом охранении. – Тут задержали одного… Младший лейтенант приказал доставить к вам…

– Зажгите лампу! – скомандовал я, мысленно выругавшись: могли бы разобраться и без меня.

Васильев зажег сплющенную сверху гильзу и, повернувшись ко мне, доложил:

– Ползал в воде возле берега. Зачем – не говорит, требует доставить в штаб. На вопросы не отвечает: говорить, мол, буду только с командиром. Вроде ослаб, а может, прикидывается. Младший лейтенант приказал…

Я, привстав, выпростал ноги из-под одеяла и, протирая глаза, уселся на нарах. Васильев, ражий детина, стоял передо мной, роняя капли воды с темной, намокшей плащ-палатки.

Гильза разгорелась, осветив просторную землянку. У самых дверей я увидел худенького мальчишку лет одиннадцати, всего посиневшего от холода и дрожавшего; на нем были мокрые, прилипшие к телу рубашка и штаны; маленькие босые ноги по щиколотку были в грязи; при виде его дрожь пробрала меня.

– Иди стань к печке! – велел я ему. – Кто ты такой?

Он подошел, рассматривая меня настороженно-сосредоточенным взглядом больших, необычно широко расставленных глаз. Лицо у него было скуластое, темновато-серое от въевшейся в кожу грязи. Мокрые, неопределенного цвета волосы висели клочьями. В его взгляде, в выражении измученного, с плотно сжатыми, посиневшими губами лица чувствовалось какое-то внутреннее напряжение и, как мне показалось, недоверие и неприязнь.

– Кто ты такой? – повторил я.

– Пусть он выйдет, – клацая зубами, слабым голосом сказал мальчишка, указывая взглядом на Васильева.

– Подложите дров и ожидайте наверху! – приказал я Васильеву.

Шумно вздохнув, он, не торопясь, чтобы затянуть пребывание в теплой землянке, поправил головешки, набил печку короткими поленьями и, так же не торопясь, вышел. Я тем временем натянул сапоги и выжидающе посмотрел на мальчишку.

– Ну что же молчишь? Откуда ты?

– Я Бондарев, – произнес он тихо с такой интонацией, будто эта фамилия могла мне что-нибудь сказать или же вообще все объясняла. – Сейчас же сообщите в штаб, «пятьдесят первому», что я нахожусь здесь.

– Ишь ты! – Я не мог сдержать улыбки. – Ну а дальше?

– Дальше вас не касается. Они сделают сами.

– Кто это «они»? В какой штаб сообщить и кто такой «пятьдесят первый»?

– В штаб армии.

– А кто это – «пятьдесят первый»?

Он молчал.

– Штаб какой армии тебе нужен?

– Полевая почта вэ-че сорок девять пятьсот пятьдесят…

Он без ошибки назвал номер полевой почты штаба нашей армии. Перестав улыбаться, я смотрел на него удивленно и старался все осмыслить.

Грязная рубашонка до бедер и узкие короткие порты на нем были старенькие, холщовые, как я определил, деревенского пошива и чуть ли не домотканые; говорил же он правильно, заметно акая, как говорят в основном москвичи и белорусы; судя по говору, он был уроженцем города.

Он стоял передо мной, поглядывая исподлобья, настороженно и отчужденно, тихо шмыгая носом, и весь дрожал.

– Сними с себя все и разотрись. Живо! – приказал я, протягивая ему вафельное не первой свежести полотенце.

Он стянул рубашку, обнажив худенькое, с проступающими ребрами тельце, темное от грязи, и нерешительно посмотрел на полотенце.

– Бери, бери! Оно грязное.

Он принялся растирать грудь, спину, руки.

– И штаны снимай! – скомандовал я. – Ты что, стесняешься?

Он, так же молча повозившись с набухшим узлом, не без труда развязал тесьму, заменявшую ему ремень, и скинул портки. Он был совсем еще ребенок, узкоплечий, с тонкими ногами и руками, на вид не более десяти-одиннадцати лет, хотя по лицу, угрюмому, не по-детски сосредоточенному, с морщинками на выпуклом лбу, ему можно было дать, пожалуй, и все тринадцать. Ухватив рубашку и портки, он отбросил их в угол, к дверям.

– А сушить кто будет – дядя? – поинтересовался я.

– Мне всё привезут.

– Вот как! – усомнился я. – А где же твоя одежда?

Он промолчал. Я собрался было еще спросить, где его документы, но вовремя сообразил, что он слишком мал, чтобы иметь их.

Я достал из-под нар старый ватник ординарца, находившегося в медсанбате. Мальчишка стоял возле печки спиной ко мне – меж торчавшими острыми лопатками чернела большая, величиной с пятиалтынный, родинка. Повыше, над правой лопаткой, багровым рубцом выделялся шрам, как я определил, от пулевого ранения.

– Что это у тебя?

Он взглянул на меня через плечо, но ничего не сказал.

– Я тебя спрашиваю, что это у тебя на спине? – повысив голос, спросил я, протягивая ему ватник.

– Это вас не касается. И не смейте кричать! – ответил он с неприязнью, зверовато сверкнув зелеными, как у кошки, глазами, однако ватник взял. – Ваше дело – доложить, что я здесь. Остальное вас не касается.

– Ты меня не учи! – раздражаясь, прикрикнул я на него. – Ты не соображаешь, где находишься и как себя вести. Твоя фамилия мне ничего не говорит. Пока ты не объяснишь, кто ты, и откуда, и зачем попал к реке, я и пальцем не пошевелю.

– Вы будете отвечать! – с явной угрозой заявил он.

– Ты меня не пугай, – ты еще мал! Играть со мной в молчанку тебе не удастся! Говори толком: откуда ты?

Он закутался в доходивший ему почти до щиколоток ватник и молчал, отвернув лицо в сторону.

– Ты просидишь здесь сутки, трое, пятеро, но, пока не скажешь, кто ты и откуда, я никуда о тебе сообщать не буду! – объявил я решительно.

Взглянув на меня холодно и отчужденно, он отвернулся и молчал.

– Ты будешь говорить?

– Вы должны сейчас же доложить в штаб «пятьдесят первому», что я нахожусь здесь, – упрямо повторил он.

– Я тебе ничего не должен, – сказал я раздраженно. – И пока ты не объяснишь, кто ты и откуда, я ничего делать не буду. Заруби это себе на носу!.. Кто это – «пятьдесят первый»?

Он молчал, сбычась, сосредоточенно.

– Откуда ты?.. – с трудом сдерживаясь, спросил я. – Говори же, если хочешь, чтобы я о тебе доложил!

После продолжительной паузы – напряженного раздумья – он выдавил сквозь зубы:

– С того берега.

– С того берега? – Я не поверил. – А как же попал сюда? Чем ты можешь доказать, что ты с того берега?

– Я не буду доказывать. Я больше ничего не скажу. Вы не смеете меня допрашивать – вы будете отвечать! И по телефону ничего не говорите. О том, что я с того берега, знает только «пятьдесят первый». Вы должны сейчас же сообщить ему: Бондарев у меня. И всё! За мной приедут! – убежденно выкрикнул он.

– Может, ты все-таки объяснишь, кто ты такой, что за тобой будут приезжать?

Он молчал.

Я некоторое время разглядывал его и размышлял. Его фамилия мне ровно ничего не говорила, но, быть может, в штабе армии о нем знали? – за войну я привык ничему не удивляться.

Вид у него был жалкий, измученный, однако держался он независимо, говорил же со мной уверенно и даже властно: он не просил, а требовал. Угрюмый, не по-детски сосредоточенный и настороженный, он производил весьма странное впечатление; его утверждение, будто он с того берега, казалось мне явной ложью.

Понятно, я не собирался сообщать о нем непосредственно в штаб армии, но доложить в полк было моей обязанностью. Я подумал, что они заберут его к себе и сами уяснят, что к чему; а я еще сосну часика два и отправлюсь проверять охранение.

Я покрутил ручку телефона и, взяв трубку, вызвал штаб полка.

Дальше