Огненная земля - Первенцев Аркадий Алексеевич 9 стр.


Батальон брал с собой все, что нужно: телефонные аппараты, радиостанции, кабель, захватывал с собой артиллеристов-корректировщиков, чтобы они могли по радио направлять огонь батарей. Но нежная аппаратура «высшей связи» могла быть повреждена, – ведь немного нужно, чтобы вывести ее из строя. Поэтому на вооружение поступала дублирующая система «низшей связи». Батраков и Баштовой рекомендовали установить связь внутри боевых групп – рот и взводов.

Батраков внимательно присматривался к деятельности командира батальона, помогал ему, но все же иногда скептически относился к ведущейся Букреевым «кропотливой подготовке».

– Надо, пожалуй, основное постигать на практике, – сказал однажды Батраков. – Нельзя все предусмотреть. – Он застенчиво улыбнулся и добавил: – Я чувствую, что мы можем «перезаниматься». Получается, как у коровы, когда вымя полное, несдоенное молоко перегорает… Что, если нам дать передохнуть денек. Да устроить… баньку.

После этого разговора последовало решение: «Суточный отдых, баня и культурные развлечения».

Роты направлялись в гарнизонную баню. Наконец-то они шли по улицам города налегке. Молодые люди, с которых было снято бремя оружия, расправили плечи, повеселели.

Наблюдая за своими людьми, Букреев вспомнил майора Тузина. Он ушел незаметно, куда-то заместителем начальника в тыловую часть. Букреев припомнил его суждения о сложности роли командира в отряде морской пехоты и невольно потрогал свою морскую фуражку.

Батраков стоял рядом с ним, влюбленно посматривая на своих «орлов». На его голове была все та же фуражка с цветным околышем. Букреев рассказал Батракову свой разговор с Тузиным о «маскараде». Батраков внимательно слушал комбата.

– Чепуха! Что тот Тузин понимает?

– Но вы-то… носите пехотную фуражку, – заметил Букреев.

– Я? – Батраков расплылся в улыбке. – Ко мне так привыкли. Вроде военной хитрости: красный околышек во время боя видней.

– Для противника?

– Чепуха – для противника! Для противника я не стал бы стараться. Для своих… Ведь у нас ни погон не бывает на ватниках, ни других различий. А в бою все так закоптятся, так становятся похожи друг на друга, что отличить невозможно. Вот тут и нужно отличие. У меня – околыш.

– Вот оно что? Тогда меня могут с кем-нибудь спутать, – пошутил Букреев.

– Кому надо, не спутает.

…Таня шла рядом с командиром пулеметного взвода Горленко. Девушки гарнизона имели свой банный день, но как медицинская сестра она должна была, проводив роту, дежурить на санпосту.

– Таня и Горленко служили вместе в 144-м батальоне у Острякова. Вместе сражались на перевале, – сказал Батраков.

– Вот оно что! Не знал…

– Такие подробности сразу и не узнаешь, – ответил Батраков, с восхищением вслушиваясь в грянувшую песню:

– Слышите? Это, пожалуй, получше «Софии Павловны».

– Новая песня?

– Новая… Яровой сам роту подучил. Хороший он парень, этот Яровой.

Матросы пели:

Глава одиннадцатая

Ночью Букреев обходил казармы батальона. Он шел уверенными шагами хозяина по выскобленным до желтизны полам коридоров и делал кое-какие замечания дежурному Цыбину. Манжула неслышно двигался за ними.

Люди спали, разметавшись после жаркой бани, на соломенных матрацах, на нарах, сколоченных из толстых ветвей деревьев и теса. Букреев с удовлетворением видел, что теперь уже никто не спит на полу в одежде и обуви, под головами у людей подушки, а не коробки с пулеметными лентами или автоматные диски. Оружие, поблескивая сизой смазкой, стояло в пирамидах. Букреев находил, что Геленджик достаточно удален от фронта, чтобы искусственно не создавать здесь фронтовые условия и доматывать силы людей после тяжелых полевых занятий. Солдат должен уметь молниеносно изготовиться по тревоге, но его нельзя беспрерывно держать в напряжении.

Моряки, в свое время приученные на кораблях к аккуратности, быстро возродили и на суше корабельные порядки. Но все же приказание Букреева о побелке стен встретили неодобрением: «Чего их белить? Все равно скоро уходить». Сейчас, видя выбеленные стены, застекленные рамы, чистые постели и полы, Букреев был доволен.

Уставшие за день люди спали тревожным, но глубоким сном. Это были молодые люди, оторванные от семей, от личного счастья.

Ежедневно в батальон приносили сотни конвертов, и, когда почтальон вытряхивал мешок с письмами, их быстро расхватывали сильные, подрагивающие от волнения руки. Люди вскрывали конверты и жадно читали письма, оставаясь наедине с теми, кто называл их в письмах Петями, Колечками, Ванечками… Им писали матери, отцы, жены, сестры, любимые девушки, оставленные там, за чертой фронта. Для них – они прежние: ласковые, нежные, застенчивые ребята; дети – для матерей, братишки – для сестер, сверстники – для девушек, учившихся вместе с ними в школах, маршировавших в пионерских лагерях, танцевавших на вечеринках.

Бойцы разглаживали листки писем, скупо делились новостями с товарищами. Но вот кто-то крикнул: «Петька, расслюнявился! Мамкину титьку захотел?» Грубая шутка летит, как камень, в раскрытую душу. Уже нет счастливых улыбок на лицах, нет умиротворенного выражения, замерла рука, по-дружески толкавшая приятеля: «А у нас, мол, дома…»

Большие, неуклюжие противотанковые ружья стояли рядами в специальной пирамиде, с гнездами для прикладов. Тут же – ящики с патронами. Яровой спал на койке, строго сдвинув брови и сложив на груди смуглые руки. Любимец своей роты, он заслужил погоны офицера на поле боя. Яровой – лучший пропагандист батальона; о нем неизменно хорошо отзывался Батраков. Позади Ярового спали бойцы его роты. Казалось, рота и сейчас распределилась так, чтобы мгновенно, по приказу своего командира, броситься к оружию.

Каганец отбрасывал на лица спящих неровные световые блики. Букреев заметил, как Яровой чуть приоткрыл глаза и взглядом провожал его, пока он осматривал оружие, обувь, промоченную при высадке.

– Обувь надо просушивать, – сделал Букреев замечание Цыбину. – За этим должны следить дневальные.

Пулеметчики Степняка спали в большом зале на нарах, окруживших поставленные в ряд пулеметы, укутанные промасленными чехлами. Степняк лежал так, что его голова была ниже порывисто подымавшейся от дыхания крутой, волосатой груди. Во сне подрагивали и насмешливо кривились губы, и у глаз, оттененных длинными, словно девичьими, ресницами, собирались насмешливые морщинки. Рядом со Степняком спал сержант Василий Котляров, бывший пулеметчик мотобота, прошедший свой путь от Измаила до Геленджика, а с другой стороны – Шулик и длинновязый Брызгалов. У Шулика совсем юное лицо, русые рассыпавшиеся после мытья волосы, тонкое запястье руки и на ней – татуировка, наполовину прикрытая рукавом тельняшки.

Брызгалов в отличие от своего друга спал тревожно, лежал на животе, уткнув лицо в ладони. Он глухо стонал, иногда громко вскрикивал. Тогда стриженая его голова приподнималась от подушки. Поводив сонным мутным взором по комнате, он снова опускал голову на ладони и засыпал.

Дневальный Курдюмов, или дядя Петро, как называли его в батальоне, так как он был единственным человеком старше сорока лет, стоял возле Букреева, осматривавшего пулеметы, и с неудовольствием следил за бормотанием Брызгалова. Брызгалов опять закричал. Курдюмов придвинулся к нему и слегка толкнул его прикладом винтовки.

Брызгалов поднялся, протер глаза.

– Тревога?

– Спи, спи… тише, – зашипел Петро. – Командира побудишь. Сам знаешь, какой у него сон соловьиный.

Брызгалов, так и не поняв, что от него требуют, повел тем же бессознательным взглядом по Букрееву и Цыбину и заснул.

– Тут девушки, товарищ капитан, – сказал Цыбин, когда они остановились перед закрытой дверью.

Букреев повернулся и своей молодцеватой походкой кавалериста молча вышел на улицу.

– Вы можете идти отдыхать, – сказал он Цыбину.

Цыбин ушел. Букреев, ожидая пока шофер и Манжула заведут остывший мотор «газика», смотрел, как дрожит искристый свет прожектора над острыми верхушками деревьев на той стороне, в Солнцедаре. Сюда, с тяжелобомбардировочных аэродромов, работавших всю ночь, доходили неумолчные шумы. Море плескалось о камни, где-то далеко подвывал шакал и слышался однообразный шум автоколонн, идущих через Михайловский перевал к Тамани, где собирались силы наступления.

– Куда сейчас, товарищ капитан? – спросил Манжула.

Мотор урчал на малых оборотах. Водитель пробовал передачи, рычали шестерни сцеплений.

– Домой, Манжула, – сказал Букреев. – Сегодня и мы должны отдохнуть.

…Цыбин постоял у окна, наблюдая, как светлый ус автомобильных фар последний раз скользнул по черепичной крыше невысокого домика и погас.

– Беспокойный командир, – сказал Цыбину незаметно подошедший дядя Петро. – Что бы спать…

– Каждому свои заботы, – ответил Цыбин и пошел через казарму первой роты к девушкам.

Они были устроены в отдельной комнате. Все достали моряки – койки, одеяла, подушки, чтобы скрасить быт девушек. На окнах висели занавески, сшитые из марли. И у них стояла пирамида с оружием.

Девушки спали, за исключением Тани и Нади Котляровой, сестры-хирургички, некрасивой плотной девушки с мужскими плечами и прямыми, коротко остриженными волосами, перехваченными дешевым гребнем.

– Не спите еще? – сказал Цыбин.

– Не спим, – ответила Надя.

– Командир батальона обход делал. Хотел к вам зайти, не зашел.

– Напрасно, – сказала Таня.

Цыбин пристально посмотрел на нее и, ничего не сказав, обратился к Наде:

– Письмо читаешь?

– Письмо, товарищ старший лейтенант.

– Плакала, что ли?

– Может быть. – Надя натянула одеяло до подбородка.

– Меньше к сердцу принимай, что из дому пишут. Помню, стояли мы на Шапсугском перевале… Вы, кажется, там тоже были, Таня?

– Была.

– Так вот… Стоим насмерть, позади море, флоту быть или не быть, досада такая, что, кажется, грыз бы кулаки, а тут письмо от жены… Долго кружило, через Грузию, пока пришло из Сибири на Шапсугский перевал. И в том письме только про одно – телка сдохла. Не знал я той телки, без меня купили, без меня сдохла, и целое письмо про телку. Слезы и тому подобное. А тут за флот душа болит. Что она понимает там, в Сибири, жена моя…

– Ее винить тоже нельзя, – сказала Надя, – у нее свое, у вас свое.

– Может, и так, – согласился Цыбин и, постояв еще с минуту, ушел медленными тяжелыми шагами.

Надя заплакала, утирая слезы пододеяльником. Таня, перегнувшись к ней со своей кровати, утешала. Надя плакала над письмом брата, вернувшегося из госпиталя без ноги, и слова утешения были для нее, как часто бывает в таких случаях, какие-то пустые.

– Хорошо хоть жив, Надюша.

– Без ноги, – всхлипывает Надя. – Девятнадцать ему всего… Всего девятнадцать.

Таня пересела к ней на кровать, накрылась одеялом и сидела, прислонившись к Наде, поглаживая ее волосы.

– Горе везде, Надя. Война принесла много горя.

– Я знаю, знаю… Иди, Таня. Ты замерзла. Обулась бы. На мои… Простудишься…

Надя пошарила под кроватью и насильно сунула ноги Татьяны в свои мокрые ботинки. Сырость поползла от них по всему телу, но Таня не могла сразу же сбросить так трогательно предложенную обувь. Дождавшись, когда подруга затихла, Таня сняла ботинки и прыгнула в свою постель. Надя повернулась к ней:

– У тебя тоже есть горе, Таня?

– Есть.

– Прямо не верится. Ты такая красивая, образованная и…

– Что?

– Счастливая с виду…

– Счастливая? Почему ты так решила, Надя?

– У тебя хороший жених.

– Ты разве знаешь его?

– Знаю.

– Кто же?

– Капитан-лейтенант Курасов.

– Кто тебе сказал?

– Все знают. Гарнизон невелик.

– Вот оно что. – Таня задумалась. – Да, он хороший, Надя.

– И все же есть горе и у тебя… Я не спрашиваю – не надо. Зачем? А то опять разревусь… Где бы ему устроить хороший протез? С протезом было бы совсем незаметно.

Надя тяжело вздохнула, отвернулась и притихла.

…Батраков сидел за столиком в комнатке небольшого домика, где он жил вместе с начальником особого отдела и помощником комбата по хозяйственной части, и писал письмо жене. Он до обожания любил свою семью, отделенную сейчас от него тысячами километров, но еще более родную от перенесенных страданий. Жена и трое детей ушли из Ленинграда под бомбежками и с трудом дотянулись до кировской области, где и задержались. Там умер их ребенок. Письмо о смерти сына Батраков получил в госпитале в Сочи, где лечился после того, как в Севастополе, отброшенный взрывом артиллерийского снаряда, был тяжело контужен и почти потерял слух.

Мало кто знал, что «комиссар», холодно опускающий в карман письмо жены, оставшись один, торопливо разрывал конверт и десятки раз перечитывал каждую строку, как бы впитывая в себя то, что писали ему жена и старшая дочь, которую он представлял себе только такой, как видел в последний раз, – с тонкими косичками, в коротком сереньком платьице и с папкой нот.

Батраков писал, улыбаясь тем строчкам, где в юмористических, ободряющих тонах расписывал свое житье-бытье, и насупливаясь, когда все же приходилось кое о чем поговорить серьезно и подсказать, как придется поступить, если…

Горбань дремал в проходной комнате на топчане. Он давно бы заснул, но хотелось предложить «комиссару» ужин: молоко, добытое за шесть километров, и вареные всмятку яйца. Он пытался было войти к капитану с ужином, но тот замахал на него руками – пришлось скрыться.

Горбань дремал, свесив одну ногу с топчана, надвинув на лоб бескозырку, обняв левой рукой автомат. В полудреме он думал об оплошности Манжулы, сосватавшего комбату комнату в противоположной части города, куда без машины не так-то легко добраться. Хотя и Манжулу обвинять было несправедливо: не мог же он поступиться удобствами комбата ради удовольствия постоянного общения двух друзей с линейного корабля «Севастополь»!

Горбань думал, что начальники их батальона, сухопутные военные специалисты, слишком много занимаются подготовкой к такому простому делу, как сражение. Чего, казалось бы, легче – ворваться с моря с «полундрой» на берег и расшвырять неприятеля? Горбаню нужно было отличиться на суше, чтобы загладить свой малый грех и снова возвратиться на линкор. Но когда же представится возможность отличиться в бою? Не придется ли ему всю войну вот так продрыхать на топчанах, таская с собой оружие, могущее истребить не менее сотни оккупантов.

Горбань, вспомнив, что у него против худых мыслей припасена бутыль с вином, поднялся и подошел к шкафчику. Послышались звяканье железной кружки и бульканье. Горбань уже поднял наполненную вином кружку, когда зазвонил телефон.

Медленно поднимая к уху трубку, Горбань услышал голос начальника штаба, срочно требующего капитана Батракова. Тон был такой, что нужно было (хотя этого не мог видеть начальник штаба) вытянуться, произнести «есть» и сразу, ворвавшись в комнату к замполиту, сообщить ему вызов начштаба. Батраков обладал способностью понимать Горбаня с полуслова. Он встал, с шумом отодвинул стул и направился к телефону. Разговор был чрезвычайно короток – он походил на обмен условными сигналами.

– Найти немедленно помощника по хозяйственной части, – приказал Батраков, – и в штаб.

– А вы куда, товарищ капитан? – Горбань бросился за ним.

– Исполнять! – отрезал Батраков, не оборачиваясь. – И с ним ожидать нас в штабе.

Горбань сообразил, что означает слово «нас», бросил вдогонку капитану привычное «есть» и, не проверив даже, кто подъехал за замполитом на машине, исчез в темноте.

Глава двенадцатая

Сняв гимнастерку и сапоги и надев туфли, Букреев расхаживал по своей комнате. Он только что перечитал письма жены, переадресованные ему из П. Письма были ответом на его телеграмму, в которой он сообщал, что вызов семьи к нему откладывается на неопределенное время. Занятый по службе, Букреев тогда быстро пробежал глазами неровные строки письма жены; в нем наряду с тоской по мужу были жалобы на быт, на разные домашние дела, которыми жена была обременена в далеком и чужом городе. Тон письма тогда неприятно кольнул его. Предстояло большое и опасное дело, и в сравнении с ним заботы жены показались мелкими. Теперь он мог разобраться во всем «на свободе». Шагая по комнате, он прикидывал, чем можно сейчас помочь семье. «Черт возьми, как все же долго, оказывается, тянется война, если у нее износились туфли и платья и девочки повырастали так, что им уже меняли башмаки! Удивительно! Что же сделать для них? Написать горсовету, чтобы выдали какие-нибудь ордера на одежду и обувь? Неудобно просить. Сколько сейчас таких, как он. У нее есть аттестат. Но что значит его тысяча рублей в сравнении с теми ценами, о которых она пишет? Лучше всего выписать семью поближе к себе. Тут легче жить и обернуться. Но как? В настоящее время это неудобно, да и нехорошо сейчас заниматься личными делами».

Назад Дальше