Андрей Сахаров. Наука и Свобода - Геннадий Горелик 7 стр.


Страсбургскую школу физики основал Август Кундт сразу после Франко-прусской войны. Из этой школы вышел первый нобелевский лауреат по физике В. Рентген, из нее же вышли П. Лебедев и Ф. Браун, учитель Мандельштама. С 1903 года Мандельштам работал ассистентом Брауна, в 1913-м получил звание профессора, а в 1914-м, накануне войны, вернулся в Россию.

Сорокалетний европейский профессор в расцвете творческих сил десять лет не мог найти места для приложения этих сил. Петербург, Тифлис, Одесса… «Ни приборов, ни книг, ни журналов, ни настроения… О публикациях нет и речи», – писал он Рихарду фон Мизесу, математику, с которым подружился в Страсбурге. Если бы не продовольственные посылки Мизеса, голод и сыпной тиф могли бы добавить к списку жертв Гражданской войны и профессора Мандельштама. Не меньше значили посылки с книгами и журналами – ведь в мировой физике продолжалась революция, захватывающе интересная. Что бы чувствовал музыкант, лишенный своего инструмента и даже возможности слушать музыку? Это стояло за отчаянной фразой из письма: «Все стремление мое направлено сейчас на одну цель – снова заниматься наукой в Германии»[44].

И все же нет худа без добра. Тамму повезло, что он приехал к Мандельштаму именно в такое бесплодное для того время. Истосковавшийся по научному общению, Мандельштам весь свой научный пыл, знания и педагогический дар направил на молодого физика. Два года их общения дали возможность недоученному выпускнику Московского университета выйти на европейский уровень науки, а впоследствии сделать первоклассные работы, включая теорию излучения «сверхсветовых» электронов, принесшую ему нобелевскую премию. Эти работы он делал, одновременно помогая своему учителю выводить на европейский уровень новое поколение физиков – ту самую «группу студентов, жаждущих настоящего научного руководства» из письма Ландсберга. Среди них были А. А. Андронов, А. А. Витт, М. А. Леонтович, С. М. Рытов, С. Э. Хайкин, С. П. Шубин.

Школа Мандельштама в физике и в жизни

Свой путь в науке Мандельштам начал с радиофизики, когда эта область только зарождалась, под руководством Брауна, достижения которого в этой области отмечены Нобелевской премией 1909 года. Радио тогда было передним краем и науки, и техники. Торжествовала электродинамика Максвелла, и электромагнетизм считался единственной силой, отвечающей за свойства вещества и света. Последнее слово науки стремительно воплощалось в высоконаучную технику радио. Участвуя в этом воплощении, Мандельштам глубоко освоил и развил теорию колебаний, которая служит «интернациональным языком», как говорил он, для самых разных областей физики.

Теория колебаний и ее важнейшие приложения – радиофизика и оптика, – на всю жизнь остались в центре интересов Мандельштама, хотя сама область его интересов «непрерывно расширялась и углублялась», по свидетельству Н. Папалекси – его друга со Страсбурга и до конца жизни[45]. В область эту вошли обе революционные идеи, преобразившие физику: кванты и относительность. Обе возникли в лоне электромагнетизма: первая статья по теории относительности называлась «К электродинамике движущихся тел», а первая квантовая идея была выдвинута, чтобы объяснить взаимодействие света с веществом.

Мандельштам, по существу, не делал различия между наукой чистой и прикладной: «математика, физика и техника так тесно переплетаются, что нет ни потребности, ни возможности расчленить живое единое целое на отдельные части»[46]. Фундаментальные проблемы физики занимали его наравне с проблемами радиотехники. 1930-е годы были отмечены высоконаучной дискуссией о природе квантовой теории. Один из ее отцов-основателей, Эйнштейн, стремясь к классической ясности, задавал своим коллегам – и прежде всего Бору, – каверзные вопросы о недостаточности теории. Речь шла о хитрых мысленных экспериментах, о кошке ни мертвой и ни живой, о свободной воле электрона, а в сущности – о природе научного знания. Ровесник Эйнштейна Мандельштам, по словам Тамма, «сразу же проводил анализ и находил опровержение каждой очередной критической статьи Эйнштейна. Когда мы просили его опубликовать свои соображения, он всегда отказывался на том основании, что, мол, Эйнштейн – такой великий человек, что наверное, знает что-то, чего он сам, Леонид Исаакович, не знает. Проходило несколько месяцев, появлялась ответная статья Н. Бора, и всегда оказывалось, что ее доводы совпадали с соображениями Леонида Исааковича»[47].

Когда говорят об универсальности физика, обычно имеют в виду, что он может работать в разных областях своей науки, но все же – в ХХ веке, – в пределах либо теории, либо эксперимента. Мандельштам был одним из редких исключений. Он был профессионально свободен в обеих частях единой науки. Столь же органично в его размышления входили вопросы теории познания, остро поставленные физикой. Эти вопросы он включал в свои лекции, не заботясь о том, совместимы ли его взгляды с правящей идеологией. Мандельштам считал родной страной всю физику в целом. Этот его «научный космополитизм» вместе с педагогическим даром объясняет разнообразие его учеников: от радиоинженеров до теоретиков в области физики элементарных частиц.

Пример его видения науки – доклад на Общем собрании академиков в 1938 году. Тема звучала не слишком увлекательно: «Интерференционный метод исследования распространения электромагнитных волн». Но вот что записал в дневнике В. И. Вернадский, геохимик по специальности: «Вечером в Академии – интересный и блестящий доклад Мандельштама. Я слушал его, как редко приходилось слушать. Отчего-то вспомнился слышанный мной в молодости в Мюнхене доклад Герца о его основном открытии» – то есть об экспериментальном обнаружении электромагнитных волн. Мандельштам в своем докладе не просто подытожил некие исследования, он их представил как органическую часть развивающейся науки. Без каких либо ухищрений и внешних эффектов, он свел воедино радиотехнические изобретения и философские уроки квантовой физики, ход исторического развития чистой науки и перспективы практических применений. Это была картина живой физики, передающая ее дух неспециалистам и углубляющая понимание коллег.

Разнообразные таланты, которые быстро и мощно расцвели под влиянием Мандельштама, были схожи в своем отношении к учителю. Их чувства любви и уважения порой кажутся преувеличенными и непонятными – никаких признаков проблемы отцов и детей. О Мандельштаме его научные «дети» говорят в столь возвышенных тонах, что напрашивается сравнение с парадным стилем эпохи сталинизма.

Однако был у Мандельштама и крупный недостаток, который, как и положено, был продолжением его достоинств и потому помогает их понять и понять тональность высказываний его почитателей – ему недоставало честолюбия. Даже того, называемого иногда «здоровым», без которого творческая личность кажется невозможной. Ведь, говоря новое слово – в науке, искусстве, технике, – человек считает себя вправе сказать это новое слово раньше других и вопреки их молчанию, и, значит, готов считать себя умнее, смелее других.

Мандельштаму хватало смелости браться за проблемы, над которыми ломали головы величайшие теоретики – Эйнштейн и Бор, и предлагать свои решения этих проблем в кругу сотрудников и учеников, но недоставало честолюбия, чтобы спешить опубликовать свое решение, «застолбить» свой приоритет.

Его занимала наука сама по себе, а не спортивная ее сторона – кто раньше. Он не спешил с публикациями, проверяя и перепроверяя полученный результат. Сотрудникам и коллегам приходилось убеждать, уговаривать его отправить работу в журнал. Но тем, кто общался с ним повседневно, было ясно, что это шло от чувства ответственности перед наукой – от его морального чувства.

Откладывая публикацию об открытии, сделанном им совместно с Ландсбергом, он упустил Нобелевскую премию 1930 года. Они открыли новый тип взаимодействия света с веществом, но не спешили опубликовать свой результат – и премию получил опередивший их на несколько недель индийский физик Ч. Раман.

О научной сдержанности Мандельштама его соавтор сказал, что она «проистекала отнюдь не из того, что Л. И. недооценивал значения полученных результатов, наоборот, он очень хорошо его понимал и поэтому считал себя особенно обязанным не выступать с важными утверждениями без самой тщательной проверки»[48].

В данном случае в задержку публикации вклад внесла и отечественная история. След этого остался в письмах того времени другу семьи Рихарду фон Мизесу после перерыва в переписке более года: «Вы долго от нас не имели известий, потому что у нас тут были разные неприятности с нашими родными и не было настроения писать». «У нас за последнее время были не очень радостные дни. Много семейных забот и тому подобного, они и сейчас не совсем прошли»[49]. «Неприятности» и «семейные заботы» – это аресты.

Память Евгения Фейнберга сохранила сцену, относящуюся к тому времени: «В комнату входит Л. И. с мокрым фотоснимком в руках, он разглядывает спектр и задумчиво говорит: «Вот за такие вещи присуждают Нобелевские премии…» На это жена ему возбужденно восклицает: «Как ты только можешь думать о таких вещах, когда дядя Лева в тюрьме!?»»[50]

Григорий Ландсберг, не получив «из-за Мандельштама» Нобелевскую премию, получил нечто более важное: «Я был уже не мальчиком, когда впервые встретился с Л. И. Теперь я уже пожилой человек. Но я не стыжусь признаться, что на протяжении двух десятилетий моей близости с Л. И. я, принимая то или иное ответственное решение или оценивая свои поступки и намерения, задавал себе вопрос – как отнесется к ним Л. И.» «Я мог не соглашаться с Л. И., особенно когда речь шла о тех или иных практических шагах, но никогда у меня не было сомнения в правильности морального суждения Л. И. о людях и поступках. И я надеюсь, что воспоминание о Л. И. будет сопровождать меня в оставшиеся на мою долю годы и будет служить источником моральной силы, как в предшествующие счастливые годы этим источником мне служили встречи и беседы с ним»[51].

Ландсберг сказал это в 1944 году на заседании, посвященном памяти Мандельштама. Тогда немыслимо было, что через несколько лет громко и грозно зазвучат обвинения против Мандельштама, от идеализма и космополитизма до… шпионажа. С этим невеселым временем мы еще познакомимся и убедимся, что Мандельштам оставил действительно мощный источник моральной силы, из которого черпали защищавшие его ученики. Из того же источника, быть может не сознавая это, черпал и Андрей Сахаров, пришедший в школу Мандельштама через несколько недель после смерти основателя.

Органическое соединение науки и нравственности отмечали в Мандельштаме все, знавшие его. И именно это соединение формировало атмосферу его научного окружения. Как пишет И. М. Франк, соавтор Тамма по нобелевской работе: «Научное бескорыстие было одной из характерных особенностей Московской физической школы, основы которой заложил еще П. Н. Лебедев и которую на моей памяти развивал Л. И. Мандельштам»[52]. Попав в поле действия Мандельштамовской школы, в поле «непрерывного научного обсуждения», Франк не сразу понял, что «в этих беседах часто излагались новые идеи задолго до их опубликования и, разумеется, без опасения, что их опубликует кто-то другой»[53].

Важная особенность Мандельштама-учителя состояла в том, что не он выбирал себе учеников, а они выбирали его. Он готов был учить всякого, кто этого по-настоящему хотел. Вступительную лекцию к курсу физики в 1918 году он закончил так: «Занятия физикой, углубление в ее основы и в те широкие идеи, на которых она строится, и в особенности самостоятельная научная работа, приносят огромное умственное удовлетворение. Убеждать в этом я не хочу. Да и вряд ли здесь возможно убеждение. Тут каждый должен убедиться сам. Но я хотел бы, чтобы вы знали, что если кто-нибудь из вас почувствует в себе такое стремление, то для меня всегда будет большим удовольствием способствовать всем, чем я могу, его осуществлению»[54].

Воспитывал Мандельштам исключительно собственным примером, своим способом жизни. По поводу недостойного поведения некоего физика, он сказал: «Взрослых людей не воспитывают. С ними либо имеют дело, либо не имеют». Не все, прошедшие школу Мандельштама, выдержали испытания честолюбием и страхом перед власть имущими, но поразительно большая доля его учеников совмещали квалификации научную и нравственную.

О редком сочетании в Мандельштаме обычно исключающих друг друга свойств говорил Тамм: «…непередаваемая доброта и чуткость, любовная мягкость в обращении с людьми сочетались в Л. И. с непреклонной твердостью во всех вопросах, которым он придавал принципиальное значение, с полной непримиримостью к компромиссам и соглашательству»[55].

Учитывая склад личности Мандельштама, можно удивляться, что ему удалось столь полно реализоваться. Главная причина – в том, что личность его притягивала и людей практического склада, готовых в реальной советской жизни обеспечивать условия для деятельности его школы. На протяжении шести лет (1930-1936) это было главным делом Бориса Гессена.

Стены и крыша научной школы

Кто такой был Борис Гессен?

«Профессиональный физик», доклад которого о Ньютоне, сделанный в 1931 г. на Международном конгрессе по истории науки в Лондоне, «по масштабам своего влияния стал одним из наиболее важных сообщений, когда-либо звучавших в аудитории историков науки». Так считает Лорен Грэм, один из крупнейших западных авторитетов в истории российской науки.[56]

Или же Гессен был ««красным директором», задачей которого было присматривать, чтобы «научный директор» (известный физик профессор Л. Мандельштам) и сотрудники не уклонялись в идеалистических направлениях от прямой дороги диалектического материализма. Бывший школьный учитель, товарищ Гессен знал кое-что из физики, но больше всего интересовался фотографией и замечательно делал портреты хорошеньких студенток»? Это из автобиографической книги Гамова, написанной в Америке 60-х годов.[57]

Пусть западные историки науки чтут в Гессене одного из основоположников, а читатели научно-приключенческой книги Гамова потешаются над претензиями школьного учителя-марксиста, но в Российской истории роль Гессена была совсем иной. Он не был профессиональным физиком, не был и школьным учителем. И страсть к фотографированию девочек Гамов приклеил ему зря, – этим увлекался другой профессор МГУ, из совсем другого – тимирязевского – лагеря.[58]

Главное дело Гессена началось в сентябре 1930 года, когда его – коммуниста, занимавшегося философией науки, – назначили директором Института физики МГУ. С этого начался расцвет Мандельштамовской школы.


Канун 30-х годов в советской истории называется, с легкой руки Сталина, временем «великого перелома». Его тяжелую руку страна еще не ощутила в полной мере. Сталинизм только формировался в тоталитарную систему. Вождь успел расправиться – пока что политически – с соперниками в высшем руководстве, но на других уровнях власти еще оставались люди революционного поколения, может быть и ослепленные социалистической идеей, но не подавленные страхом. Впереди еще была трагедия крестьянства и Великий Террор 37-го года.

Искать единую формулу для советской истории мешают упрямые факты, и один из них состоит в том, что в начале 30-х годов государственная власть еще не подмяла жизнь науки. Об этом свидетельствует, например, то, что в 1931 году высшей премией страны – премией им. Ленина – наряду с Мандельштамом был награжден Александр Фридман. Это награждение, пожалуй, еще более удивительно. Ведь Фридман умер (от брюшного тифа) в 1925, вскоре после того как прославил свое имя открытием – на кончике пера – расширения Вселенной. Фактически, он понял Эйнштейновскую теорию гравитации лучше ее автора, который не сразу признал правоту русского математика. Наградили Фридмана, правда, не за космологию, а за динамику атмосферы. Но космология раньше и больше других физических теорий попала под удар партийных философов, которые ее и «закрыли» на десятилетия. И причастность к «поповской» теории могла бы перевесить всякие научные заслуги.[59] То, что не перевесила, говорит о времени.

Назад Дальше