– Ваша Честь, – сказал я мирно, – у тебя для этого начальник милиции есть. Пусть предъявит да посадит…
– Календуле предъявит? Календулу посадит?
Я только улыбнулся. Плюгавый прекрасно знал, что Календула в состоянии сам кинуть предъяву любому. Он даже знал, что я это знаю.
– С тобой сейчас поговорят.
– Это правильно.
Морда Плюгавого приобрела такой вид… ну, какой бывает, когда истеричная шелупонь изображает облечённую властью невозмутимость. Впечатление он довершил следующими словами:
– Чего пялишься, гад? За идиота меня держать придумал? Я на тебя, гниду, золотое время потратил, а мог бы… мог… Встать! Пошёл!
Надо отметить, что я и без того стоял, разве что не по стойке «смирно». А поскольку Плюгавый резко выскочил из кресла и метнулся к двери, выглядело всё так, будто он отдаёт команды самому себе. Провеяв серым крылом пиджака и запахом зоопарка, летящему по коридору. Должность его называлась «зам по безопасности».
Кабинет, куда он меня отконвоировал, явно принадлежал чиновнику рангом повыше, и всего в нём было вдвое: мебели, хрусталя, портретов и потёков на потолке – простодушных свидетелей абсурда, до которого можно довороваться. Но стул или там коврик у порога мне и здесь не предложили.
В одну из стен был вмонтирован сейф, и, чтобы кознестроителям и шпионам не было лишней возни и сомнений, его украшала надпись «СЕКРЕТНО» аршинными буквами. Аналогичные надписи имелись на сваленных на столе папках грязно-белого, грязно-серого и неожиданно мечтательного голубого цвета. Между сейфом и столом втиснулся в кресло колобок в пиджаке, по виду в точности из тех начальствующих колобков, нутро которых отторгает всё, что нельзя безотлагательно сожрать, а ум – любые не включённые в таблицу умножения нюансы, а в сущности человек быстрый, хитрый, изобретательный и с планами, человек той сердцевины – под слоем внешности и внешней повадки, – которую поэтическое воображение любит рядить в кружева да бархат. Фамилия его звучала как погоняло: Колун. Подчинённые обходились словом «хозяин», из-за чего, поскольку в особнячке администрации таких хозяев было пятеро – и губернатор среди них стоял не в ряд только по имени, никак не по уму или влиянию, – возникали путаница и перебои с горячей водой. Бывало и так, что народец, формально подчинённый одному, бегал за отмашкой совсем к другому. И хозяева, и челядь относились к сложившемуся бардаку с полным равнодушием, а ведь это был тяжёлый и мрачный бардак, не в пример тому жизнерадостному, который царил в рассказах аккредитованных журналистов. Должно быть, журналисты вносили жизнерадостность от себя.
– Привёл, хозяин, – сказал Плюгавый.
– Вижу, – сказал Колун. – Ты когда научишься сам вопросы нивелировать?
Плюгавый счёл себя задетым и довольно свободно огрызнулся:
– Сами велели на словах убеждать. А словом-то чего сделаешь? Человек же, скотина, разве Родину из-за слов любит? Нет, человек тогда Родину любит, когда Родина его за печёнку пощупает, чтобы память в ней осталась. Это уже навсегда, в печёнке если. – Он покосился на меня и взвизгнул: – Молчать, гнида!
– Да он и так молчит, – удивился Колун. – Ты вот что, Разноглазый… не обращай внимания. Никто тебя здесь в подвал не спустит. У нас и подвалов-то нет. То есть они, конечно, есть, но исключительно в архитектурном смысле. Так? Не то чтобы.
– Ну да, – с сожалением подтвердил Плюгавый, – не то. – Он тоже маялся на ногах, не рискуя сесть без приглашения, и его подвижная морда то собиралась в озабоченные складки, то вспыхивала румянцем близкой истерики. – Нет у нас подвалов в натуре. У нас аналитика и документооборот. Планирование. Расчёт финансовых потоков. Зубы, гад, убрал! Зубы он мне будет показывать! Это я смеяться должен! Подведомственные структуры ещё не отменили!
С подведомственными структурами дела в последнее время были аховые. Администрация не справлялась ни с милицией, ни с народными дружинами, ни с фриторговской охраной, ни с Лигой Снайперов, ни с контрабандистами. Привыкнув годами науськивать их друг на друга и выступать гарантом стабильности, отцы отечества положились на это умение целиком, и теперь выходило, что напрасно: банды уже не хотели мира и в деле разграничения полномочий норовили обойтись собственными силами.
Колун вздохнул. Вряд ли ему хотелось лишний раз вспоминать того же начальника милиции, неделю назад размахивавшего перед носом губернатора табельным оружием. Того же Календулу, который велел поймать и высечь пресс-секретаря администрации, сочинившего для независимого журнальчика интервью с ним. Секретарь сочинял подобные интервью всегда, для журналов независимых, правительственных и оппозиционных, не был на этот раз наглее и глупее обычного, но отныне он ночевал на службе, и, пока спал на диване в приёмной, не засыпала в нём ужасная мысль о том, что и в крепости входят штурмовые отряды. «Войдут, выволокут и высекут», – снилось секретарю. И никто не посмеет вмешаться. Кому будет вмешиваться?
– Ты иди, Ваша Честь, иди, ступай себе. Душа у тебя вроде и есть… а всё равно чего-то не хватает.
– Чего это чего-то? – возмутился Плюгавый. – Не хватает! У меня всегда всего хватало! Не под забором нашли!
Даже у Плюгавого была своя доблесть: он не боялся препираться с начальством, почти хамить. Он зарабатывал тычки, плюхи и выговоры с занесением, но не сделал и попытки научиться придерживать язык. Тупоумие ли, неспособное связать причину и следствие, было тому причиной, или крайняя эмоциональная неустойчивость, предвидящая последствия, но бессильная себя обуздать, или смешной и смелый форс, – а только начальство, попривыкнув, перестало хвататься кто за печень, кто за палку. «Уж такой уродился», – распорядилось начальство.
– Шагай отсель, говорю! Иди вот займись… документооборотом. С фриторгом бумаги провизировать нужно, а курьер ихний не пришёл. Ты возьми сходи сам.
Плюгавого передёрнуло.
– Чего я один-то пойду?
– Зачем один, с охраной. Бери охрану, Ваша Честь, и шуруй.
– Они боятся, – признался Плюгавый мрачно. – За ворота выходить.
Колун побагровел. Плюгавый посмотрел на него, на меня и убрался. Я привалился к полкам с бумагами.
– Может, вы крайнего ищете, да это не я.
Краска медленно остывала на его щеках, и когда он заговорил, то скорее сопел, чем задыхался.
– Очень уж ты самоуверенный человек, Разноглазый, очень. Потому что считаешь, что сделать с тобою ничего нельзя. Ты незаменим. Ты неуязвим. Ни один снайпер не возьмёт заказ. Ни один боец не осмелится понять руку. Так? Но даже когда сделать ничего нельзя, кое-что сделать всё же можно. Мелкие досады, так? Неудовольствия, на которые даже не пожалуешься, чтобы в дураки не попасть. Вплоть до канализации. Или, скажем, авиаторы да радостные – в них вообще один Бог волен, так? Тюкнут из-за угла по умной головушке – и прошу на больничный… а там вдруг чего не восстановится. Это ж, понимать надо, мозг, а не жопа. Вот охранник у нас недавно… головой ударился… Теперь заговаривается, всё простить его просит. И разъясняли, и беседовали, и медикаментозно – ноль результата. Заладит: «простите, грешен», – кранты, не собьёшь.
– Сильный случай.
– Ну. Жаль парня, конченый он. Ты рассмотри вопрос-то. Ты один, клиентов много, работа тяжёлая… Неужели разок не может выйти осечки? Кто тебя заподозрит, с твоей-то репутацией? Кто тебе этот Календула? Я что, не вижу, какими ты глазами на людей смотришь?
Я промолчал. Колун пошевелил плечами, выдвинул верхний ящик и с кряхтеньем стал выкидывать на стол упакованные в пачки купюры и боны. Груда росла, росла. Радость, свет волной прошли по комнате. Покрытое пылью стекло на портретах и то просияло.
– Нет.
– Я предлагаю огромные деньги. Ты мне можешь объяснить, почему отказываешься?
– Потому что только одна вещь на свете дороже денег.
– Так ты хочешь власти? – мгновенно среагировал Колун и набычился.
Нужно было побыстрее исправлять ситуацию, пока меня действительно не тюкнули. Из-за угла.
– Я слышал, вы охотитесь, – начал я осторожно. – Вот представьте: спускаете на… на зайчика натасканную собаку, а потом кричите ей: «Назад!» Раз, другой… А на третий собака просто сдохнет от разрыва сердца. Потому что собака такую вещь, как государственная необходимость, не может трактовать гибко, у неё государственная необходимость одна, всегда одна и та же. Я делаю свою работу до конца, не умею по-другому. А если Родина хочет, чтобы я подох, пусть прилагает усилия сама. Лучше башка проломленная, чем в радостные прямой дорогой.
Для охоты на окраину Джунглей вывозили, как правило, кого-то из радостных, или пойманного живым авиатора, или должника, которого хотели проучить, – конченое существо, за чью жизнь не вступится ни человек, ни организация. Их выпускали в лесок и, обождав и промочив горло, шли по следу. Вволю изгваздавшись по болотам, извалявшись в грязи, располосованные кусками арматуры и бетона, очень часто – сломав ногу или руку в непроходимой гуще кустов и камней, провалов, ям, затравив наконец добычу собаками, охотники прямо на месте накрывали поляну, очень много пили и ели, очень громко кричали и до того необузданно мерялись, что главврач больницы уже автоматически снаряжал под вечер «скорую».
– Вот, значит, как… Ну пусть так… Надо будет тебя взять как-нибудь, поохотиться, значит. Только зря думаешь, будто ты единственная собака на свете. В русле аналогии, так?
– Не найти вам сейчас нового разноглазого.
Он опять пошевелился под пиджаком, бросил на меня последний испытующий взгляд и стал кидать бабло обратно в ящик, буркнув:
– Говорят, у китайцев есть на севере.
– У китайцев?
– А они что, не люди, по-твоему? И души у них есть, и… эти… Ты понял. А где… гм… эти… там и ваш брат.
– Китайцу-то с севера фриторговскими бонами не заплатишь. Кстати, с вас причитается за консультацию.
– Это ещё вопрос, кто кого консультировал.
– Вопрос не вопрос, а платить вам.
Когда Колун меня отпустил, я вышел в коридор и огляделся: ни души. Ни голосов, ни отдалённого бега каблуков по лестнице; жизнь распалась на комки, а те сжались по углам, не чувствуя себя ни жизнью, ни прахом. Безобразные плоские лампы лили мёртвый свет на тусклый линолеум пола. Линолеум был разрисован под паркет, оштукатуренные стены – под мрамор. Густо пах застоявшийся воздух.
Я ушёл недалеко: буквально через две двери по тому же коридору распахнулась дверь, и трепетные руки потянули меня внутрь. Я стоял лицом к лицу с человеком, который явно старался придать своей от природы плотной фигуре некоторую утончённость, эфирность, наружную элегантность некоего внутреннего выверта. Костюм, рубашка, галстук были подобраны излишне скрупулёзно, волосы острижены и зачёсаны излишне предсказуемо. Невыразительное лицо пропадало на этом фоне. Его, пожалуй, спасла бы борода – такая хорошая, аккуратно-окладистая, – но парень был самым тщательным образом выбрит.
– Меня зовут Пётр Алексеевич, – сообщил он нервно. – Да, представьте, и имя есть, и отчество. И у вас они есть, вы это знаете? Вы напрасно позволяете унижать себя… кххх… отвратительной кличкой.
Его блестящие расфокусированные глаза не выражали ничего, даже тревоги, которая была в голосе.
– Что же в ней такого отвратительного?
– Ну как что, как что… кххх…. Намёк на физический дефект, например. Это ведь издевательство? А издевательство – это ведь отвратительно?
Впервые мою гордость, знак моего дара, назвали физическим дефектом. Я с любопытством пригляделся к этому странному существу, посмотрел по сторонам. Кабинет как кабинет, тот же увесистый уют и та же капель с потолка. Воду в себя принимала брошенная прямо на пол грязная тряпка.
– Работать будем?
– Я как раз об этом хотел поговорить. Вы… кхх… Может быть, назовёте своё настоящее имя?
– Не назову. У меня его нет. Дальше.
Пётр Алексеевич потёр руки и с новой задушевной силой спросил:
– Задумывались ли вы когда-нибудь… кххх…. – он так и не смог выговорить «Разноглазый», – о том, чему служат ваши способности?
– Мне сегодня уже предложили подумать о судьбах Родины.
– Что ж вы сравниваете меня с этим быдлом?! – страдальчески воскликнул он. – С ворами и кровопийцами? Они вам, надеюсь, ничего не сломали?
Тряпку пора было отжать. Она только что не захлёбывалась, смирная, обречённая ветошь. Обстановка кабинета, которую я рассмотрел внимательнее: больше личных вещей, меньше бумаги, на портретах другие лица, но с теми же глазами, – составляла с ней диссонанс ещё более неприятный и явный, чем у Плюгавого или Колуна. Сильная претензия на вкус и просвещённость часто даёт подобный эффект.
– Если очистить крышу от снега, он перестанет протаивать.
– О, что толку? Не в одном месте украдут, так в другом. Пошлёшь с лопатами, а счёт принесут как за трактор. И снега… кхх… меньше не станет. Я же не полезу туда проверять.
– Почему?
– Да вы знаете, кто я такой?
Я видел его впервые, но слышал о нём довольно много, и невозможно было не услышать: Потомственный был притчей во языцех.
Многие на нашем берегу остервенело, до запала рвались в Город, сколачивали деньгу, мастерили репутацию – если не свою, то хотя бы детей, потому что в Комиссии по делам нуворишей благоразумно не интересовались происхождением полученного по наследству состояния. Этот мечтал затащить Город сюда. Он хотел, чтобы здесь было как там – а точнее, чтобы «здесь» и «там» перестали существовать, для начала в культурном плане, а там, глядишь, и в политическом. Городские установления представлялись ему необсуждаемой вершиной эволюции, непогрешимость рутины – чем-то сущностным, глубоким, безотчётно вошедшие в кровь манеры и навыки обихода – разумно выбранным самоограничением, а порядок – куском сладкого на десерт, сверхкомплектным тортом, плотно сбитым из терпения, выдержки, чувства такта, чувства закона. Потомственный не подавал руки нашему начальнику милиции, а в городовом готов был видеть овеществлённую мудрость. Издали, с того места, откуда он смотрел, любой гнёт казался потребностью то ли высокого духа, то ли облагороженной природы. Здесь над ним потешались, в Городе о нём не знали. С достаточным мужеством перенося насмешки, сам он даже не подозревал, о какие неожиданно клыкастые скалы разбиваются мечты. Ибо каким бы закоулистым путём ни пришёл этот человек, ни разу не пересекавший Неву, к своей любви, то, что ему блазнилось, никогда не существовало, и тем горестнейшая судьба ждала мечту, высаженную в реальную суровую и скудную почву. Но как знать, не скудость ли почвы, которую можно обвинить в любой неудаче, и требовалась в этом случае.
– Это не моё дело – контролировать завхоза.
– Вы сами сказали, что завхоз ворует.
– И не один он! – Пётр Алексеевич зафыркал. – Оставим это, не до ерунды. Я хочу поговорить о вас. Ваши… кхх… способности налагают на вас также и ответственность. Вы просто… кхх… обязаны думать о последствиях.
– Вам-то зачем Календулу в гроб спроваживать?
– Никого я никуда не спроваживаю! Как вы только осмелились такими вещами шутить! Здесь спроваживают другие, я, напротив, пытаюсь… К тому же этот… кххх… человек делает большое, хорошее дело. Я уверен, что чем теснее будут наши связи с Городом, тем успешнее пойдёт цивилизационный процесс. Свободные… кххх… предприниматели…
Он избегал смотреть мне в глаза, а когда всё же смотрел, в его глазах ничего не менялось. Это были тёмные, матово-тёмные глаза, безучастные, безразличные, способные по-настоящему видеть только воображаемое. В руке Потомственный сжимал платок и, поднося его к лицу, нервно топырил очень белые крупные пальцы с крупными чистыми ногтями.