– Ах ты гад!
– Меткое наблюдение и не вполне вежливая реплика.
– Вежливость, – сказал Молодой, – здесь утрачивают в аккурат на входе. При досмотре личных вещей.
Я огляделся. В подвале было достаточно сухо, но холодно. Свирепо горел электрический свет, и каждый понимал, каким утешением могла бы стать темнота. Никаких личных вещей не наблюдалось. В дальнем углу сгрудились несколько тел; кто-то закашлялся на пороге пневмонии.
– Для экскурсии, по-моему, достаточно, – заявил Молодой. – Но можете поболтать.
– Мне с продажной марионеткой империализма болтать не о чем.
– Эка бестолочь. Ты ему на безмен, а он тебе на аршин.
– За что вас? – спросил я.
– За факт существования.
– Они покушение готовили, – объяснил Молодой. – Эх, борцы за светлое будущее, всё-то у вас через жопу, кроме упований. Ничего продумать не можете. Если уж до того припёрло, пришёл бы по-соседски ко мне: так и так, Иван Иванович, примите участие в государственном перевороте под вашим контролем и организацией. С чего тебе знать, отказался бы я или нет?
– В следующий раз лучше продумаем.
– Люблю я оптимистов. Тебя-то, Разноглазый, как угораздило с такими друзьями?
Я не ответил. Остальные анархисты понемногу подобрались поближе. Все они в той или иной степени являли пример телесного истощения и неукротимости духа. Я узнал Недаша. Печать мученичества очень шла к его гадкой морде.
– Кровавый режим намерен вести с нами торг и прислал своего гнусного парламентёра, – каркнул Недаш. – Кровавому режиму невдомёк, что любой из наших товарищей предпочтёт смерть этим фарсовым переговорам!
Молодой фыркнул.
– Ну что у тебя такого есть, из-за чего можно торговаться?
– Значит, – медленно сказал Злобай, переводя взгляд на меня, – торгуются с тобой? Или это просто консультация? Скажи, Канцлера будут донимать эти, когда мы здесь передохнем?
Он и живой уже был как привидение, но всё не мог выговорить страшное табуированное слово.
– Не знаю, – сказал я. – Но будем надеяться.
– Злобай! – сказал Недаш. – Не дело честному товарищу марать себя помощью продажной твари, которая мало того что смеётся тебе в глаза, поправ всякий стыд, так ещё и рассчитывает нагреть на тебе руки, когда… гм… когда ты будешь уже не тобою. Крепись, друг! Твою руку! Пусть мы погибнем, но погибнем же свободными, и наши… гм… наши сам знаешь кто продолжат наше великое дело.
– Я Платонову говорил, что ты за этих клоунов не впишешься, – сказал мне Молодой.
– Да. Я сам себе удивляюсь.
Поджидая меня, Канцлер как ни в чём не бывало пил кофе. Ледяной, стальной, он и в кресле сидел прямее, чем иной стоит в карауле. Изобильно расставленные тонкие фарфоровые тарелки с маленькими бутербродами, булочками и птифурами так и остались нетронутыми на подносе, и вид их становился всё более сиротливым, как если бы обрамлением были не фарфор, серебро и камчатные салфетки, а засаленная витрина придорожной закусочной.
Я без приглашения потянулся к чистой чашке – приготовлена же она для кого-то? – и кофейнику.
– Его что, совсем не кормят?
– Начиная с нынешнего дня с анархистами будут хорошо обращаться. И я сразу же их отпущу, как только вы с честью вернётесь из похода.
– А если я в нём с честью сгину?
– Тоже отпущу. В память о вашей доблести.
– Остаётся решить вопрос, заботят ли меня эти «отпущу» – «не отпущу» вообще.
– Вот и решайте.
Навалив на тарелку горку нарядной снеди, я сел на диван. Он был тот же самый: кожаный кабинетный диван с очень высокой спинкой, поверх которой шла полка красного дерева; диван, без сомнения вывезенный из Города ещё отцом Канцлера. Здесь я лежал, приходя в себя после сеансов минувшей осенью, и трудно выплывавший из обморока мир весь поначалу состоял из запаха старой кожи, а потом в нём появлялись цвет, формы и выточенные из дерева головы львов по концам подлокотников. У одного льва отломился нижний левый клык, а так у них было всё, что полагается львам: гривы, морды и выражение только увеличивавшегося со временем добродушия. Я сунул палец в разинутую пасть и погладил гладкий деревянный зев и по тому, каким взглядом Николай Павлович проводил это движение, понял, чья детская игра или шалость лишила льва зуба.
Я побыстрее убрал руку.
– Ну что ж. Я бы не стал брать их оптом, но поскольку вы навязываете множественное число… Уточним цифры сделки. Мой среднегодовой доход, например. Или два среднегодовых?
– Хоть три.
– Я жадный, но добросовестный. За три дохода придётся Северный полюс открывать или что-нибудь в этом роде. Вот что… Полтора среднегодовых и помощь в получении старого долга.
– Автовского? – Такая улыбка на его лице была равносильна громовому хохоту кого-либо другого. – Надеюсь, вы делаете это из принципа?
– Из принципа, из принципа. Не из-за денег же.
– Договорились. Позвать свидетелей для устного соглашения? Для них это не тайна, они всё равно идут с вами.
– Молодого посылаете?
– Ивана Ивановича, да.
– И зачем там Молодой? Это что, карательная экспедиция?
– Разведывательная, Разноглазый, разведывательная. Ивану Ивановичу необходимо… ммм… продышаться. Иван Иванович из тех, кого мирная обстановка и мелкая, украдкой, разбойничья деятельность растлевают. Он воин. Он должен двигаться, принимать решения. Помимо прочего, я поручаю ему осмотреть местность, чтобы весной он мог приступить к созданию ландмилиции.
– Что такое ландмилиция?
– Полувоенные земледельческие поселения на окраинах государства. С одной стороны, они защищают границы, с другой – окультуривают глушь. Эти деревни со временем превращаются в города…
– Я слышал, что деревня не может превратиться в город. Город – это город изначально, пусть и на три улицы. У него есть душа.
– А у деревни души нет?
– Нет, у неё только инстинкты.
Канцлер промаршировал к окну и уставился на панораму Невы и Смольного.
– Вы сами Шпенглера читали или рассказал кто?
– Господь с вами, Николай Павлович, я практически неграмотный. А ландмилиция – дело умное. Землю попашет, стволом помашет… И вы верите, что Молодого можно заставить пахать? Или хотя бы интересоваться судьбой тех, кто пашет?
Николай Павлович отмахнулся, давая понять, что судьбой всех, кому судьба вообще положена, кто-нибудь да поинтересуется, а на Молодом свет клином не сошёлся. В этом легкомысленном жесте, столь ему несвойственном, было что-то бесконечно жестокое, куда худшее ледяных манер и замыслов. Я сунул в рот очередной птифур и следующий вопрос задал сквозь него.
– Всё равно я не понимаю, почему нужно рваться сейчас. Почему не подождать до апреля-мая?
– Потому что апреля-мая может не быть.
– Вы отдаёте себе отчёт, сколько нам придётся везти с собой? Еду, вещи, дрова…
– Оружие, – спокойно заканчивает перечисление Канцлер. – Сани уже сделаны.
– И кого мы в них впряжём? Собак?
– Зачем собак? Гвардейцев. Я поручаю Сергею Ивановичу набрать самых надёжных и крепких.
– То-то они возликуют.
– Я и сказал: «самых надёжных».
Я вновь понадёжнее набил рот.
– Я не понял, кто из них будет главный: Грёма или Молодой?
– Начальником экспедиции будете вы. – Голос Канцлера был твёрдым, а взгляд – кислым. – Я не могу одного из них подчинить другому. Они, признаюсь честно, на ножах.
– Ну-ка, ну-ка. У Грёмы – гвардейцы, у Молодого – бойцы, а начальником буду я? С фарисеем на подхвате? Как вы себе это представляете?
– У вас будут все полномочия.
Я всё ещё не верил своим ушам.
– То есть у них будут стволы и кулаки, а у меня – полномочия?
– Да, – безмятежно кивнул он. – Все полномочия. Вы будете представлять меня. Вы будете для них мною. Я дам вам оберег.
– Что вы мне дадите?
Канцлер снял с пальца кольцо. В массивную платину были глубоко утоплены негранёные жёлтые алмазы. Внешняя простота и старинная тщательная работа удивительно подчёркивали друг друга.
– Это фамильная реликвия для меня и символ власти для Охты.
– То есть без него не возвращаться? – Я повертел драгоценность в руках, надел и повертел снова. Это была тяжёлая, баснословно дорогая вещь, но пока я на неё смотрел, на меня снисходил тот покой, который могут даровать лишь вещи, не имеющие цены: летний полдень, сияющие лица друзей. – Обязательно тащить туда ребят? – спросил я.
– О, это исключительно ради вас и вашего спокойствия. Чтобы вам не было одиноко. С одной стороны, друг детства, с другой – культурный человек с Васильевского острова, переводчик и образованный летописец. Но в этом вопросе я готов уступить. – Он ядовито и холодно улыбнулся. – Если вы настолько милосердны… и если считаете, что справитесь один… Ваших друзей можно и не тревожить.
– Когда ехать?
– Через два дня, и будьте здесь завтра к вечеру. Поймите же наконец, Разноглазый, у меня нет выбора. Я никогда не делаю ненужного зла.
– Николай Павлович, это безумие.
– Да. В платоновском смысле.
И он улыбнулся, словно удачному каламбуру – чёрт знает какому.
4
Фиговидец избегал со мною видеться, но часто писал. («Нет ничего нежнее переписки друзей, не желающих больше встречаться».) Это были продуманно короткие, невозмутимые записочки о разных разностях: жанровые сценки, карикатуры, анализ исторических преданий, глоссы на философский отрывок, – много мыслей и тщательно, ещё в черновике, вымаранные чувства. О новостях он никогда не спрашивал, а если я их всё же сообщал, никак не комментировал. И послав открытку с обещанием новой новости («Всё скажу при личной встрече. Когда она, кстати, состоится?»), я тут же отправился вслед за ней, наступая на пятки почтальону, чтобы фарисей, не дай бог, не успел сбежать в запой.
Он выслушал меня с серьёзным, смиренным и несколько загадочным видом. После чего неохотно сказал:
– Я знаю только заморские языки. Какая от меня как от толмача польза? Возьми китайца.
– Какого?
– Любого, дорогуша. Китайца как факт.
– А велено взять тебя.
И я рассказал о заложниках.
Фиговидец очень долго думал, не сводя с меня глаз – смотрел на меня, а думал неизвестно о чём, об исторических преданиях, судя по выражению лица, – и наконец спросил:
– Почему он думает, что меня можно этим шантажировать?
– Это я так думаю, а не он.
– А ты почему так думаешь?
– Потому что я тебя знаю, – сказал я ласково. – Давай, Фигушка, собирайся. Ватник доставай, тетрадку подбери потолще… для путевых впечатлений. Держи аусвайс.
– Отстань!
– Человек, конечно, может сказать «отстань» своей судьбе, только будет ли из этого прок?
Фарисея передёрнуло.
– А что он пообещал тебе?
– Тебе нужна правда? Ты её получишь.
– Звучит как угроза. – Он против воли засмеялся и хоть немного стал похож на себя прежнего.
Фиговидец уходил в свои мрачные игры, его воображение послушно таскалось за ним, по кручам над обрывами – а там, где даже у воображения сбивалось дыхание, на подмогу спешила семижильная классическая литература. Но у Мухи не было такого богатого инструментария, таких возможностей противостоять жизни, и когда он начал об этом задумываться, то лишился и той единственной, что была в его распоряжении, потому что в его случае противостояние было успешным лишь до тех пор, пока оставалось безотчётным. Глядеть в бездну и сознавать, что он глядит в бездну, было сверх его сил. Он уцепился за медитацию, которой – причём оба так думали – обучил его фарисей в Джунглях за Обводным. «Ладно, – отвечал он любым жизненным невзгодам и мыслям о них. – Ладно. Помедитирую-ка я».
Он уходил в сторонку, он усаживался, выбирал предмет. (Чаще всего им оказывалась вещь весомая, грубо плотская, олицетворённая реальность: кирпич, стена, бутылка водки, будто для того, чтобы перенестись в мир духовных явлений, Мухе требовалось оттолкнуться от неотъемлемых опор материального.) Он замирал, серьёзный и подавленный, ребёнок на своей первой школьной линейке. О чём он тогда думал? Не нужно предполагать, что медитация научила его думать, то есть размышлять. Как почти все от природы неглупые и невежественные люди, в чьих душах опыт самой низменной жизни властно захватил не только своё законное место, но и то, на которое мог бы претендовать опыт культуры – а теперь ему просто негде было бы разместиться, совсем негде! – Муха боялся и не понимал всего отвлечённого. Без таланта, но с трогательным терпением он карабкался по стенам своей души, принимая их за стены мира.
Когда Фиговидец и Муха увидели друг друга, оба замешкались, но потом всё-таки обнялись.
– Фигушка, ты бинокль взял?
– Допустим. – Прежде у него не было этой дурной привычки: буркнуть «допустим» вместо простых «да» или «нет». Инвалидность сделала его сварливым и мелочным; слишком много свободного времени, которое даже он, как он вскоре понял, не сможет сплошь заполнить чтением и выпивкой. – Ты на что глядеть собираешься?
– Что встретится, – сказал Муха, – на то и погляжу. Главное, чтобы заранее.
Мы сидели на рюкзаках в вестибюле Исполкома и ждали, пока нас устроят на ночь.
– Вот же ерунду затеял, – неожиданно сказал Муха. Здравый смысл в нём осуждал Канцлера, а безрассудный восторг перед приключением теплился особым негасимым огонёчком поодаль, где не дуло. – Мы хоть понятно за чем ходили, и притом в хорошее время года. И не настолько, как выяснилось, далеко. Не в самую гущу, да? А он думает, раз у него армия, то можно и в гущу. Ну не зимой же!
– Ерунду не ерунду, – сказал Фиговидец, – а что затеял, то и сделает. Спроси Разноглазого, остановится такой человек перед чем-нибудь? А что зима, так это даже лучше. Вызов стихиям. И всем тем, которые рассчитывают за спиною стихий прогуляться.
– Но что он может один? – спросил тогда Муха.
– Один он может чертовски много. Для созидания именно один и требуется. Это разрушают всей толпой.
– Ты шутишь!
– Он не шутит, он смеётся.
Это сказал Молодой. Он откуда-то подкрался, стоял и слушал, ухмыляясь.
Фиговидец удивился, но промолчал. Такая у него отныне формула общения.
– Но ты не боись, над ним тоже похохочут.
Да, не больно-то промолчишь.
– Как волки озорничали, себя величали, – в сторону, но отчётливо пропел фарисей.
Молодой убрал руки за спину.
– Платонов здесь банкует, – сказал он. – А в чистом поле хозяин кто?
– Ветер, – сказал Фиговидец.
– Ты? – сказал Муха.
– Тот, кто за спиной стихий, – сказал я. – Пойду пройдусь.
Дверь кабинета была полуотворена, и, судя по молодому взволнованному голосу, у Канцлера уже был посетитель. Я остановился на пороге и навострил уши.
– Что значит «неблагонадёжные»? Я не хочу быть в экспедиции конвойным. Проще их не брать, чем взять и не верить.
– Вы слишком полагаетесь на романтическую литературу, Сергей Иванович, слишком полагаетесь. Это моя вина. – Канцлер уставился в окно. – Будь по-вашему.
Грёма тем временем увидел меня и принахмурился.
– А вас, Разноглазый, учили, что подслушивать нехорошо?
Парнишка определённо прогрессировал. Пару месяцев назад он был тоненький и бледный внутри и снаружи, ошеломлённая душа, а теперь – мордатый, тяжёлый и решившийся. Лихорадочное рвение, с которым он подражал своему кумиру, выжгло в нём очарование юности, а ума не прибавило.
– Нет, – ответил я со всей искренностью. – А вы, Сергей Иванович, когда научитесь барских гостей привечать? То кофе не так приготовлен, то посуда грязная. А сегодня вообще без ужина и без кровати.
Обернулся и Канцлер.
– А, Разноглазый. Представьте, Сергей Иванович настаивает на необходимости снабдить оружием не только вас с друзьями, но и контрабандистов. Да, контрабандисты составят вам компанию. Ковчег, а не экспедиция, вы не находите? Всякой твари по паре. Но вы, разумеется, на правах Ноя… Польщены?
(«Настолько высокомерен, что сам не сознаёт своего высокомерия, – скажет Фиговидец. – И знаешь, это подкупает».)
– Польщён, польщён. Я стрелять не умею.
– Не умеешь – научим, – отрезал Грёма. Стыд яркой краской полыхал в его лице.