У охтинских нет объекта секретнее и тщательнее охраняемого.)
Мои друзья тихонько обедали на биваке гвардейцев. Моё появление прервало разговор, но ненадолго. Пока что им нечего было скрывать, кроме смущения.
– Мы идём покорять Северный полюс? – спросил наконец Муха.
– Северный полюс в другой стороне, – недовольно сказал Фиговидец. – Мы движемся строго на восток.
– А что там, на востоке?
– Волки и медведи.
– Понятненько. – Муха покосился на меня. – А это правда?
– Есть правда, – говорит Фиговидец, – а есть факты. Что именно тебя интересует?
– А что делают варвары, когда приходят на земли цивилизованных народов?
– Забирают их богатства, скот и женщин.
– А… ну баб-то ладно. Быстро назабираются.
– И вырезают всех, способных держать оружие, – злорадно стращает Фиговидец.
– А я не способен. Дальше?
– Не будет для тебя «дальше». Это ты считаешь, что не способен, а варвары проще смотрят: яйца есть, руки есть – готов боец.
– Разве они совсем тупые. Боец – это вон Молодой или через пару лет Грёма… Приветик, Грёма. Хочешь колбаски?
Муха простосердечно, беззлобно и ненамеренно игнорировал преображение Грёмы в Сергея Ивановича. Он его не видел. Запомнившийся ему смешной и растерянный парнишка мог пройти сколь угодно долгий и трудный путь внутреннего развития, но ни на волос не приблизиться к тем формам духовной дебелости, которые Муха бессознательно сопрягал с настоящими именами. Муха вообще не заметил, что Грёма в этом смысле куда-либо шёл, и, сделав попытку представить движение по направлению к Сергею Ивановичу не только в виде карьерного роста, его фантазия не изобрела бы ничего сверх седин, аляповато наклеенных на всё то же гладкое чело. Когда в ответ на дружелюбное приветствие Грёма покраснел, назвал Муху «любезным» и предложил обращаться к нему по форме либо, что всего предпочтительнее, не обращаться вовсе, Муха оторопел, но не оскорбился. «Что на него нашло?» – спросил он. «Спасается никем не преследуемый», – ответил Фиговидец, но это было лишь острое несправедливое словцо.
Головорезы Молодого застряли где-то между настоящими именами и кличками. «Жека», «Серый», «Санёк», «Колян», «Димон» можно было произнести так, чтобы пробил озноб узнавания: холодок ножа, рёв попойки, кураж жлобов, – но была бы в этом и двусмысленность, позволяющая желающему расслышать совсем иные простые истины: братство, не убитая детством или юностью верность, широта душ. Особенно повезло Серому, из имени которого сам собой выпрыгивал волк, а не представление о тусклом и невыразительном цвете посредственности.
Так они и взирали на мир, со спокойствием не поддающихся дрессировке животных. Когда небольшой группкой начальства мы отправились инспектировать высотку, Молодой взял пару близнецов, похожих не столько друг на друга, сколько на одну и ту же чуду-юду, начертанную поперёк страницы учебника бестрепетной рукой хулигана со способностями: лохматый шкаф в шерстяной шапке, из-под которой блестят круглые, смелые, бессмысленные глаза. Назвать эти глаза недобрыми было бы преувеличением. В них райски отсутствовали сведения о добре и зле. Потому же, почему близнецы казались лохматыми, хотя ничего лохматого, за исключением меховой оторочки на капюшонах курток, в них не было, такой взгляд, сам по себе не нёсший угрозы, заставлял одних подобраться, а других зайтись от ужаса. В такие секунды люди непроизвольно хватаются за грудь, почти уверенные, что сердце оторвалось и глухо валится вниз.
Звали их Жека и Димон, но быстрее они откликались на общее «братовья». Когда я послал одного вперёд, близнецы двинулись слаженной парой. «Пусть, – со смехом оказал Молодой. – Они друг без друга срать не умеют».
Молодой, как говорится, дышал полной грудью. Возможно, он ещё сам не сознавал, что вырвался, но двигался и смотрел иначе. Его лицо просветлело. В жестокой открытой улыбке ещё не было настоящего возбуждения, запала; она появлялась и пропадала, как пробегает тихий ветер, у которого нет цели не то что крушить деревья и крыши, но даже сорвать шляпу или дыхание пешехода. Откуда тому знать, что с таких ветерков начинается ураган.
Между тем братовья как пошли, так и вернулись. «Там протоптано», – сказал один, а второй подтверждающе ткнул пальцем.
Среди сугробов действительно проступала тропка, которая появлялась ниоткуда и вела прямо к чернеющей дыре входа. Само здание, вблизи скорее с извращением пропорций, чем огромное, как во сне, где любые громоздкие вещи отвратительно парят в воздухе, бесконтрольно уходило вверх, и не хотелось запрокидывать голову.
Мы бегло обсудили наши всегда радужные перспективы.
Фиговидец был единственный против того, чтобы лезть внутрь, и он же полез первым, когда Молодой, приветливо глядя на Сергея Ивановича, предложил послать на разведку малоценное животное. («Но ты же этих людей презираешь?» – «Тем более постыдно прятаться за их спинами».)
Просторный холл первого этажа был пуст, не освоен даже животными. И грязь здесь была неживой природы: многолетняя твёрдая пыль, каменная крошка, мертвенные дребезги стали, стекла и бетона. Во всём был холод страшнее и угрюмее просто зимнего.
Фиговидец внимательно огляделся.
– Пришли, осквернили вселенную и исчезли, – резюмировал он. – Сверху-то ничего не упадёт?
– О хорошем думай, – сказал Молодой. – Плохое само за себя подумает.
– Где лестницы? – спросил Грёма.
– Лестницы должны быть с чёрного входа, – охотно объяснил Фиговидец. – А здесь лифты. Посмотри, вот в той стене за руиной. («Руиной» он назвал полуистлевшую в труху – если бы с пластиком и стеклом могли приключаться подобные вещи – будку, пародийно похожую на установленные на мостах блокпосты.)
– И они работают?
– Совсем-то уж не тупи, – сказал Молодой. – Как им работать без электричества?
– Это где ж вы работу лифтов изучали, Иван Иванович? – спросил я.
– На этот вопрос есть очень хороший ответ. Но ты его, наверное, и сам знаешь.
Переговариваясь, мы смотрели на тело, брошенное посреди холла грудой костей и плоти. Тело умирало.
– Это какой-то обряд? – предположил Фиговидец, когда говорить о другом, даже по инерции – глаза уже видят новое, но язык цепляется за прежнюю речь – стало невозможно.
Человека этого и резали, и жгли, и обрабатывали уж не скажешь какими другими способами, проявив любознательность, терпение и большую способность к выдумке, а потом оставили умирать. Что оказалось делом небыстрым.
– Дикари, – с силой сказал Грёма. – Варвары.
– Тогда в их действиях должен быть не понятный нам, но смысл.
Фиговидец и Молодой присели на корточки по обе стороны от тела и, не по-доброму переглядываясь, принялись за исследовательскую работу. Тело не реагировало на вопросы и прикосновения и уже не стонало. Отдалённо похожий на стоны звук дыхания прервался, пока изыскатели всматривались и щупали.
– Так, – сказал Молодой. – Не китаец, не анархист, вряд ли наш… Что это на нём за шмотьё?
– Одежда у китайцев выменена, – сказал фарисей. – Мы такую видели в северных деревнях.
То, что уцелело от одежды – грязное и вонючее ещё на той стадии, когда заскорузлые лохмотья были штанами и курткой, – вопило о нищете, невежестве, грубой жизни.
– И зачем он притащился сюда из северных деревень?
Фиговидец наклонил голову направо и посмотрел; наклонил голову налево и посмотрел. Пожал плечами.
– Одни тащатся, других тащат.
Ядовитая синтетика кое-где спеклась с ранами в один мерзостный сгусток. Густел и запах. Сергей Иванович на заднем плане боролся с дурнотой.
– Пошло дитё на войну, – не оборачиваясь, громко оказал Молодой.
– Не это война! – крикнул Грёма.
– Что вы, Сергей Иванович, – обернулся Фиговидец. – Война везде одинакова: кровь, грязь и грубые шутки. Грязи больше всего.
– Чёрт с ним, – оказал Молодой, вставая. – Это наверняка авиаторы. Потом как-нибудь займусь.
– То есть, если бы его замучили варвары, вы бы занялись сейчас?
– Ты чего меня-то грузишь? Вон тебе начальник экспедиции, предъявляй.
Фиговидец посмотрел на меня и сказал Молодому:
– Плохо ты его знаешь. – Он вновь устремил взор на тело. – Отошёл, голубчик. Как мы его будем хоронить в такой холод?
– Хоронить? – переспросил Молодой.
– Положить в деревянный гроб и закопать поглубже в землю, – объяснил Фиговидец, вспомнив про местные игры с Раствором.
– Я знаю, что это такое. Платонов нас… кхммм… цивилизует. Болванит из брёвен зубочистки, да, Грёмка? Я спрашиваю, с чего ты взял, что мы будем его хоронить?
– Но так принято, нет? Мы последние живые люди, которых видел этот несчастный.
– Не скажешь, что ему было чем смотреть.
– Но почему? – озадаченно спросил Грёма. – При чём тут мы?
– Да просто при том, что нам не повезло, – вспылил фарисей. – Потому что кому-то – не один я прекрасно помню кому – приспичило сюда лезть и находить трупы. Если уж ты нашёл труп, тем более такой, который стал трупом в твоём присутствии, ты не можешь за здорово живёшь его бросить. Сергей Иванович, ведь вы офицер!
Сергей Иванович покраснел. Он так старался и столького ещё не знал, что постоянный страх сделать не то перевешивал даже страх бездействия, которое могло оказаться преступным. Теперь, когда рядом не было человека, чьи приказы он выполнял бездумно и с чистым сердцем, ибо тот, кто отдавал приказ, своей личностью подтверждал его нравственную ценность, Грёма жил только силой и памятью прецедентов. Кто знает, в мыслях не вопрошал ли он постоянно далёкий оракул и на оберег на моём пальце так жадно смотрел потому, что верил, будто кольцо Канцлера тайно даёт связь со своим настоящим владельцем.
Всё же Фиговидец был из Города, из той жизни, где самые сложные вещи оказывались и самими простыми благодаря наследственной убеждённости и наследственному знанию правил. Со смутной надеждой Грёма посмотрел на меня.
– До весны он не сгниёт, – сказал я. – Полежит себе как в морге. А весной сюда придут вышку обустраивать.
– До весны его зверьё сожрёт, – возразил фарисей.
– Да ладно, какое тут зверьё.
– Как это какое? Волки и медведи.
Фиговидец действительно был из Города, пусть и с В.О.; у него действительно было кое-что наследственное. Он рос там, где маленькие мальчики спрашивают: «Мама, а кто там, за рекой?» – и слышат в ответ: «Никого, котик. Волки и медведи». И потом они уходят с набережной, торопятся, взявшись за руки, домой к обеду, и, когда мальчики вырастают, самые разные мысли приходят им в умную голову, но мамин голос всё звучит и звучит отдалённо, надёжно и внятно.
Когда мы возвращались на бивак, уже стемнело. Но снег и в темноте остался белым. Казалось даже, что-то подсвечивает его изнутри упорными огнями. Я присматривался, и мне блазнило, что я вижу голубоватое пламя преисподней.
6
На деревню мы наткнулись уже на следующий день. Сперва стал виден густой дым, потом – слышен нескладный, разъятый на по-разному дикие голоса вопль, и наконец, нам явилось зрелище скудной толпы и догорающих изб. Углядев в свой черёд экспедицию, толпа качнулась, не зная, броситься в драку или наутёк. Не столько определившиеся, сколько вытолкнутые, к нам подошли двое.
Оба были не сказать что в обносках, а так, в ладной рванине, вполне, быть может, функциональной. Гарь пожара по-боевому лежала поверх многолетней провонялой засаленности. Один выглядел как поганый человек, другой – просто погано.
– Привет, – сказал Молодой, – обглодки жизни.
– Бог в помощь, добрые люди, – перевёл стоявший рядом фарисей.
Не переглядываясь, мужики стали на колени: не прытко, с затаённой угрюмостью, в которой сквозила сложная смесь облегчения и шутовства.
– Баря приехали!
– Мы не баре, – сердито сказал протолкавшийся вперёд Сергей Иванович. – Мы представители Нового Порядка на Охте.
Мужики подумали и, не поднимаясь, сняли шапки. Первый оказался гнусно, неровно плешив: волосы вразнобой торчали седыми и пегими клочьями. У второго голова была разбита и наспех перевязана заскорузлой тряпицей.
– Ты, облезлый. Прекрати моргать и повествуй.
– Скажи, старинушко, что здесь происходит? – перевёл Фиговидец.
– А чиво? Ничиво не происходит.
– А это что?
– Так чиво ж, дяревня это.
– И она у вас каждый день горит?
– Зачем кажный, – солидно вступил раненый. – Не война, чай, кажный-то день гореть.
– Гореть всегда есть чему, – ободрил Молодой.
– Сахарок этта лютует, – почти радостно сказал облезлый. – Погоды ему не по вкусу. Уж да, кому сладко снег за шиворот. Счас ушодши аспид, проживём до лета. Летом вернётся.
– Что за Сахарок?
– Бродит тута разбойничек. В чём душа держится, а пойдёт лютовать – куда там. Так глянешь – соплёй перешибсти, а попадёшься – себя не вспомнишь.
– Ты, старинушко, что-то заговариваешься, – сказал Фиговидец от себя, не дожидаясь реплики Молодого. – Как это может быть, что вы всей деревней терпите одного тщедушного аспида?
– Вам, барям, всяко виднее, – согласился облезлый.
– Мы не баря! – сказал упорный Сергей Иванович. – Тьфу, не барины.
Мужики, ёжась, повертели свои шапчонки. Раненый поднял руку, словно прикидывая, не содрать ли с головы на всякий случай и повязку.
– Не нами заведено, – сказал он. – Всё отцы и прадеды.
– Отцы терпели да нам велели! – подхватил облезлый.
– Гуляет окаянный по земле, что с ним сделаешь? Земля разве купленная? Раз уж попущен аспид гулять, как ему земля места не даст?
– Покойничек в высотке ваш? – спросил Молодой.
– Где этта?
– Тама, – сказал Фиговидец, теряя терпение. При этом он не счёл нужным показывать на хорошо видную высотку пальцем. Вместо чего нахмурился и с растущим гневом сложил на груди руки.
– Ну, еже ль тама… Так то, видать, Чуня. – И раненый посмотрел на облезлого.
– Может, и Чуня, – согласился облезлый. – А кому тама быть? Чуню-то Сахарок увёл.
– И вы отдали?
– Как же не отдашь? Аспиду-то попущенному?
– Вот и разобрались, – сказал Молодой Фиговидцу. – Ихний покойник, им и хоронить.
– Чиво его хоронить? – сказал облезлый. – Земля похоронит.
– Ты, скотинушка, меня не услышал или плохо разглядел?
Этого Фиговидец переводить не стал.
Деревня выглядела отвратительно. Сгорела она малой частью, но уцелевшие избы производили впечатление более тяжёлое, чем пепелища: про пепелище, по крайней мере, можно думать, что оно чем-то было. Предметом наибольшей заботы казались заборы, серые и не в масть залатанные самыми неожиданными вещами: ядовито-пластиковая облицовка откуда-то с руин, колючая проволока, весёленькие голубые куски клеёнки, расплющенный алюминиевый таз. Дома за заборами походили на помойные кучи. Одни смело вздымали к небу уродливые теремки из хлама, другие рачительно растекались хламом по земле, подгребая под себя пространство. Вместо дыма из труб поднималась вонь.
– Ну свинорой, – сказал Молодой, сплёвывая.
Древняя старуха сидела на узле рваных ватных одеял перед полуобгоревшим забором. До того как обгореть, забор покосился. Старуха без рвения подёргивала себя за выбившиеся из-под засморканного серого платка лохмы и монотонно бубнила:
– Куда ж идти? Никуды. Туды далеко. И сюды далеко…
Фиговидец смотрел на неё со стыдом и сочувствием. Муха поторопился дёрнуть его за рукав и, когда фарисей обернулся с готовой отповедью на устах, застенчиво пробормотал:
– Не надо, Фигушка. Ты им не поможешь. Им вообще не нужно, чтобы им помогали.
И Фиговидец дал себя увести. Но с этого дня что-то в нём отказалось определять одним ёмким словом «народ» россыпь разнородных явлений: и Муху, и анархистов, и баб северных деревень, и парней из Союза Колбасного Завода, и теперь вот этих гнильно-убогих существ, которых он не имел силы признать людьми. Хуже того, он понимал, что внутренний голос ведёт себя трусливо и нелогично, потому что разнородные явления – от Кропоткина до облезлого – отлично объединялись на общей почве, которую фарисей желал игнорировать. И то, что к нам отнеслись на удивление спокойно, а он счёл вариантом послепожарного шока, было обычным фатализмом, присущим всему правому берегу, и здесь всего лишь доведённым до абсурдной ясности изоляцией, нищетой и невежеством. Тёмная жизнь, жизнь без просвета и с такими надеждами, которых человеку с душой лучше не иметь вовсе! Звали их совсем уж непотребно: Чуня, Гуня, Сысойка и прочее в том же духе. Сама деревня оказалась безымянной. («Дяревня – дяревня и есть». – «Ну а другие деревни вы как называете?» – «Какие другие? Вот же она». – «Ну не одна же она на свете?» – «Вам, барям, всяко виднее».)