в снежной тьме. Мне послышался какой-то шорох. В голову пришло самое невозможное: может быть, это Аннушка? Я повернулся. Рядом со мной, в свете уличного фонаря, стоит беспризорник – так русские называют бездомных сирот. С головы до ног в лохмотьях. Открыт только кусочек его грязного лица, на котором во всю ширь сияют большущие глаза. Крошечный носик покраснел. На вид лет двенадцать.
– Здравствуй, дяденька.
– Здравствуй.
– Рыбой пахнет, дяденька.
– Наверное.
– А что, в грузовике – рыба?
– Рыба.
– Ты давно на посту, дяденька?
– Давно.
– Рыбой пахнет.
– Наверное.
– Может, дашь мне одну рыбку, дяденька?
– Нельзя.
– Есть хочу.
– Сегодня ничего не сумел стащить?
– Всего-то одну сумочку. Пустой оказалась.
– Вас ведь всех где-то собирают. Раздают еду и одежду. Почему не идешь туда?
– Люблю свободу, дяденька.
– Откуда ты родом?
– С Поволжья.
– Как ты здесь оказался?
– Пешком пришел. На поезде приехал. В общем вагоне.
– То есть в ящике под вагоном.
– Может, и так… Мир же не перевернется, если ты дашь мне одну рыбешку, одну маленькую рыбешку?
– Не могу.
– Рыбы что, пересчитаны? Одной больше, одной меньше, кто заметит?
– Я.
– Ей-богу, есть хочется.
– Может, тебе дать денег?
– Дай.
Я дал ему денег. Он засунул их куда-то к себе в лохмотья.
– А еще дай рыбки.
– Я же тебе денег дал.
– Теперь все лавки закрыты. Думаешь, что деньгами всегда можно подсобить? Есть хочется. Дай рыбку.
– Нельзя.
– Почему нельзя, дяденька?
– Если я каждому дам по рыбке, то в грузовике рыбы не останется.
– Я что, все?
– А разве нет?
– Нет. Я – Федя Шесть Пальцев.
– Почему Шесть Пальцев?
Он протянул правую руку. Рядом с крошечными, как у воробья, пальцами болтался кусочек кожи, вроде шестого пальца.
– Угостишь сигареткой, дяденька?
Я дал ему сигарету.
– Дать прикурить?
– На голодный желудок курить нельзя. Дай рыбки. Я дал Феде Шесть Пальцев с Поволжья одну рыбу.
– Дай еще одну, дяденька.
– Ну знаешь! Ты совсем обнаглел.
– Не сердись. Эту забери, дай одну побольше.
Я забрал. Дал рыбу побольше. Он ее куда-то спрятал.
– Почему ты не ешь? Ты же голоден был?
– Съедим ее с Санькой.
– А это кто?
– Баруха моя.
– Сколько ей лет?
– Моложе меня. Дай и ей одну рыбку…
– Давай, давай, убирайся…
– Не серчай, ухожу…
Скрестив руки на груди, он, ссутулившись, отошел недалеко, затем остановился и обернулся.
– Я никому не скажу, что ты здесь рыбу раздаешь, – сказал он. – Если все караульные будут такие, как ты, то пропала советская власть… Счастливо, дяденька…
Он вышел со двора. И исчез в снежной мгле Страстного бульвара.
Когда я вернулся в общежитие, все уже спали, только стоявшая рядом кровать Си-я-у была пуста. Когда я разматывал портянки – ткань, которой обматывают ноги вместо носков, – вошел Си-я-у – единственный студент в университете, у кого есть костюм. Еще он носит лакированные туфли и даже галстук-бабочку. Еще у него есть фетровая шляпа, но теперь он ее не надевает. Однажды он вышел в ней на улицу, а мальчишки на Цветном бульваре бежали за ним следом и кричали: «Буржуй! Буржуй!» Он прекрасно говорит по-французски. Возможно, он приехал в Москву из Парижа, точно я не знаю. Те, кто находится здесь не по официальному приглашению, вроде меня, определенные вопросы друг другу не задают.
– Си-я-у, послушай. Кто такая Аннушка?
– Машинистка ректора.
– Это я уже знаю. Кто ее родители?
– Отец, кажется, был инженером. Колчак его расстрелял. Мать умерла от тифа. Bonne nuit.
Гул водокачки пробивался сквозь ночь. Ахмед, шаркая босыми ногами, вернулся в кровать. Лег на спину. До свидания, Аннушка!
Когда я проснулся, в сумрак комнаты сквозь дверные щели врывались лучи дневного света. Измаил, уходя, закрыл дверь, а я открыл. Налил себе чаю в очень тонкий стакан – он, наверное, остался от Зин.
Ахмед зажег лампу, закрыл дверь. Гул водокачки все равно слышен. А когда мы будем копать, снаружи будет слышно? Он положил пистолет на кровать. Надо чем-то подпереть эту дверь. А что это даст? Если меня застукают, когда я буду копать, никакой засов не спасет. Он взглянул на часы. Четверть девятого. Он начал копать посреди хижины. Взглянул на часы. Половина десятого. Я выдохся всего за час с четвертью. Черт побери. Он выпил воды. Закурил. Открыл дверь. Шоссе все так же одиноко внизу, в лучах яркого дневного света и в пыли.
Ахмед закрыл дверь. То и дело бросает он вырытую землю в угол хижины. Взглянул на часы. Без десяти двенадцать. Ладони у меня все в пузырях. В хижине жарко, как в хамаме.
Московский мороз – сухой, не пробирает. Даже негры его легко переносят. На студенческий танцевальный вечер в Восточный институт я отправился в своих солдатских кирзачах, онучах и грубой косоворотке. Если бы я даже хотел надеть что-то другое – другого у меня не было. В большом зале все танцуют. Какая толпа, не протолкнуться! Я увидел Си-я-у. В своем отлично сшитом темно-синем костюме он выглядит так, словно явился на маскарад. Меня он не заметил.
Начинаю потеть, черт побери. Ахмед обтер рукой лицо, по которому градом стекал пот. Рубашку он снял раньше. Опершись на кирку, он выпрямил спину.
Ах ты черт возьми! Си-я-у танцует, да еще и с Аннушкой! Девушка меня заметила. Улыбнулась. Волосы у нее – цвета соломы. Шея длинная, округлая. Посмотрел на ее ноги. Полные. Я обрадовался, что нашел хотя бы одну деталь ее тела, которая не была красивой.
Ахмед вышел за дверь, набросив на плечи пиджак. Пот льет градом, в миг насморк схвачу, черт побери. Он махом проглотил всю обеденную снедь: бастурму, хлеб, помидоры. По шоссе, вздымая пыль столбом, проехал автобус. Ахмед закрыл дверь. Надо мне немного отдохнуть, сказал он себе, лег ничком на кровать, а когда вдруг открыл глаза, у изголовья – Измаил.
– Видно, ты совсем уморился.
– Сколько часов я проспал?
Дверь хижины была открыта. За порогом темнеет прозрачный вечер.
Ахмед открыл чемодан.
Измаил спросил:
– План готов?
– Я начал без плана. Но начерчу. Видел похожий в Москве, в Музее революции.
– Землю я перетаскаю наружу сам, пусть только стемнеет побольше. За хижиной есть большая корзина для мусора. От Зии осталась. А, вот еще забыл сказать: встреча завтра вечером.
Они присели на пороге. Измаил, оказывается, принес из города тахинной халвы.
– Покупай мне каждый день по стамбульской и по измирской газете.
Землю из хижины Ахмед и Измаил перетаскали на вершину холма, держась за корзину вдвоем (точно так же мы с Аннушкой несли тогда ведро с картошкой).
– Завтра, Измаил, после собрания будем уходить по одному. Пусть никто не знает, что я остановился у тебя.
Следующим вечером с собрания они вернулись поздно, но не легли спать, прежде чем не отнесли нарытую Ахмедом землю на вершину холма.
* * *
Как-то дождливым летним вечером (тогда я впервые заметил, насколько измирский летний дождь не похож на стамбульский) Измаил протянул Ахмеду газеты:
– Тебя разыскивает полиция. Оказывается, ищут уже неделю. Задержали двоих стамбульцев, которых тоже зовут Ахмед Кадри, допрашивают.
– Дело рук Шюкрю-бея.
– Возможно… Но он бы дал твои приметы. Они бы не хватали тогда первого попавшегося Ахмеда Кадри.
– Задержанные, должно быть, похожи на меня. А мои приметы они, наверное, получили из Стамбула. Когда, например, узнали от кого-то, что я приехал в Измир. Но почему они так яро ищут меня?
– Говорят, начались аресты.
– Что ты сказал?
Сердце мое колотится, как тогда вечером, когда мне казалось, что за мной следят, – так же гадко, унизительно, быстро-быстро. В газетах, которые принес Измаил, писали, что в Стамбуле и Анкаре ловят коммунистов, их будет судить «Суд независимости», и что приняты особые меры для розыска скрывающихся. В списке тех, кто скрывается, я нашел свое имя.
– Кто знал о том, что ты сюда поедешь?
– Из тех, кого арестовали, – никто… А всех наших здешних полиция…
– Не знает. Может, Хюсню на допрос вызовут. Если закроют профсоюз железнодорожников.
– Закроют.
Дождь кончился. Сквозь влажную, жаркую тьму доносится глухое полусонное ворчание водокачки.
Сидя на пороге, они поели маслин, хлеба, тахинной халвы.
– Как ты думаешь, Ахмед, какое наказание будет нашим?
– Кто ж его знает, это же «Суд независимости», а не обычный суд.
– Не повесят же их, а, братец?
В тот вечер они ждали не только наступления полной темноты, чтобы оттащить вырытую землю, но чтобы стало как можно позднее. Входное отверстие ямы было уже примерно квадратный метр шириной, и они условились за два дня его закрыть. Для этого они решили сделать деревянный ящик и, наполнив до краев его землей, поставить в яму. Земля в ящике смешается с землей в яме, и яму можно будет всегда раскрыть или спрятать.
Теперь Ахмед не открывает дверь и не сидит на пороге. Весь день он читает книжки, оставшиеся после Зин, при свете керосиновой лампы. Одна из книг – сборник стихов.
– Измаил, что тебе запомнилось из этих стихов?
– Единственная строчка. «В какую гавань держит путь стомачтовый тот корабль?»
– Почему тебе запомнилась именно эта строчка?
– Из-за мачт.
Измирский профсоюз железнодорожников закрыли. А все его правление, и Хюсню в том числе, допросили и выпустили.
Тем временем прошел месяц. За этот месяц я ни разу не выходил из хижины. В какой-то момент перестал даже ходить на собрания. Перечитал все книги, оставшиеся от Зии. В газетах читаю даже объявления. Пытался рисовать, нарисовать стомачтовый корабль, но не смог.
Измаил медленно расставил на столе принесенную снедь, а затем повернулся к Ахмеду.
– Наши, – сказал он, – в Бурсе начали выпускать газету «Товарищ».
– Как это? Когда?
– Еще до арестов. Я сегодня узнал.
– Понятно. А потом?
– Ее закрыли…
Когда Ахмед собирался в Измир, соратники-стамбульцы сказали ему: «Ты подготовишь помещение для тайной типографии, но только помещение. Остальное сообщим тебе потом». Теперь Ахмед понял, почему товарищи сказали ему так. Используя до конца легальные возможности, они собирались выпускать газету «Товарищ». Хорошо, но, пока они пользуются легальными возможностями, разве не стоит для нелегальной типографии запастись бумагой, шрифтами, чернилами, станком и прочим необходимым? А теперь вот мы застряли здесь с этой пустой ямой. Неужели наши понадеялись на конституцию? Разве турецкие буржуи когда-то считались с какой-то там конституцией? Когда вспыхнуло курдское восстание, только мы написали: «Это не простые разбойники». Только мы писали: «Земли курдских беев и шейхов нужно немедленно раздать курдским крестьянам». Только мы писали: «Если в этом восстании замешаны англичане и сторонники халифата, только так можно уничтожить их дело на корню». Только мы писали: «Между турецким и курдским народами не должна пролиться кровь». Писать-то писали. И что?
Измаил, словно прочитав мысли Ахмеда, произнес:
– Головорезы будто поклялись извести нас под корень, братец мой.
– А ты как думал? Наши эфенди давно утратили революционный дух. По крайней мере, на восемьдесят процентов. Это нужно осознать, черт побери.
Если бы все происходило десять лет спустя, то есть в 1935 году, Зия мог бы привести Измаилу живой пример, чтобы доказать справедливость слов Ахмеда.
«Измаил, – мог бы сказать Зия, – знаешь, кого я вчера случайно встретил? Одного депутата, который в 1925 году выполнял должность судьи в анкарском “Суде независимости”. Я этого субчика спрашиваю:
– Что вы десять лет назад с нами не поделили?
Он хитро взглянул на меня и ответил:
– Дорогой мой Зия-бей, вы сами себе накликали неприятности. У меня два поместья. Если бы мы раздали курдским крестьянам деревни курдских беев, то и наши бы мужланы земли попросили. Прецедент был бы создан, дорогой мой Зия-бей, прецедент…»
* * *
Ахмед, опершись о стол, встал:
– Я поеду в Стамбул, Измаил.
– Ты с ума сошел, братец?
– Надо поискать бумагу, станок. Да и с товарищами надо связь установить.
– В Стамбуле, должно быть, никого не осталось. К тому же знаешь, как сейчас проверяют в поездах и на пароходах?
Опять собрались в доме у Хюсню. Было решено, что Ахмед никуда не поедет. Но и другого никого в
Стамбул не отправили (так как Ахмед на эту явку не очень-то надеялся).
Днем я не зажигаю керосиновую лампу. Наблюдаю за игрой пылинок, за их капризами, танцами и безудержным весельем в лучах солнца, проникающих сквозь щели закрытой двери, и спрашиваю Аннушку: «В какую гавань держит путь стомачтовый тот корабль?» По вечерам я сажаю Измаила напротив, мне удалось написать уже два его портрета. Один ему понравился – тот, где вышло не похоже…
Так прошло три недели.
Открыть бы дверь, выйти бы на солнце, лечь бы, всего на десять минут, спиной на холм, там, где мы высыпаем землю!.. Я жду возвращения Измаила, считая часы, потом – каждые двадцать минут, потом – каждые десять. Могу сказать, что забыл все, что помнил. Люди годами сидят в тюрьме, в карцере, в одиночке. Но ведь они знают, что не могут открыть дверь и выйти. А я могу прямо сейчас открыть дверь и выйти, если захочу. И мучаюсь от невозможности открыть дверь, которую, как я раньше знал, открыть мне можно.
Прошла еще неделя.
Ахмед, кажется, уже целый час смотрит наружу в щель между дверными досками. А сердце мое бьется – тук-тук. Я знаю: совершу дурной поступок. Я знаю: открою дверь. Знаю, что я делаю глупость. Знаю. Я осторожно открыл дверь. С трудом сдержался, чтобы не побежать, спускаясь к противоположной стороне холма. Усы я сбрил. Надел старый рабочий комбинезон Измаила. И лицо вымазал
грязью. Думаю, в таком виде я похож на кузнеца или кого-то подобного. Примерно четверть часа я шагал по шоссе. Уступил дорогу автобусу, который ехал мне навстречу, в город. Справа от шоссе увидел ровную площадку на возвышении, фундамент которой выложен камнем. На площадке – платан и два человека. А еще на площадке под навесом висят рядами табачные листья. У подножия площадки источник-чешма. Наступив на край каменного корыта, я припал ртом к желобу. Чувствуя, как намокает грудь и правая рука, ощущая наготу верхней губы – на нижней-то губе усы не растут! – я жадно пил воду. Выпрямился, вытер рот тыльной стороной правой ладони, как вдруг кто-то словно бы ударил меня по левой ноге железным прутом. Я обернулся. Рыжий пес. Скалится, щерится; а может, и не скалится, может, это я после придумал. Слюна у пса течет; а может, и не течет, может, это я после придумал, что течет. Прижав хвост к задним лапам, рыжий пес беззвучно, не залаяв, словно бы испугавшись моего взгляда, отошел. Я ощупал икру, посмотрел на ладонь: кровь. Произошедшее видели и те двое, что были наверху. «Плюнь, парень, приложи табак! Как же это он так, ведь безобидный же пес!» – крикнули они мне. Они бросили жестяную табакерку, я взял табак, приложил к ране и крепко завязал платком.
Тем вечером Измаил не сразу заметил, что Ахмед – без усов. Ахмед пытался отрегулировать огонь, подровняв фитиль керосиновой лампы маленькими ножницами, по его задумчивому лицу бродили тусклые отблески.
– Ты чего это усы сбрил, братец мой?
– Изменилось у меня лицо?
– Сначала я не заметил, но, если всмотреться, – да, изменилось. Тебе не идет без усов.
– У меня нос стал еще длиннее, правда?
В тот день Ахмед скрыл от Измаила, что с ним произошло. И то, что со мной приключилось, – позор, и то, что я скрыл это от Измаила, – тоже стыд, но я скрыл.
Прошло еще четыре дня.
Ахмед ел огромный помидор, макая его в соль, и читал измирскую газету. Измаил перестилал на полках шкафа старые газеты.
– Измаил!
– Что?
– Смотри, в газете пишут, что в округе бродят бешеные собаки.
– Бродят. Говорят, пару детей покусали. А позавчера вахтера у нас на заводе.
– Так, и что теперь будет, Измаил?
– Как – что будет? Укушенных отправляют в Стамбул. Только там есть больница, где лечат бешенство.
– А кто-то уже заболел?
– Конечно!
– Надо наказать владельцев бешеных собак…
– Какие такие владельцы могут быть у бешеных собак, а, братец?