Жизнь прекрасна, братец мой - Аврутина Аполлинария Сергеевна 3 стр.


– Вот черт побери… Давай завтра проведем собрание, Измаил.

И я рассказал ему, что случилось.

– Вот так, Измаил…

Измаил повторил: «Вот так», – а затем сказал:

– Это пес тех табачников. Мы с Зией много раз пили кофе под тем платаном. Я завтра схожу туда.

Пес, должно быть, там. Если пес бешеный, то он бы до тебя покусал кого-то из них. И табачники бы давно его прикончили.

– А почему он не мог первым укусить меня, а не кого-то до меня? Почему он не может с меня начать кусаться?

– Может. Но зачем думать о самом плохом из возможного, а, братец?


Собрание вновь провели в доме у Хюсню. Дом на каменном фундаменте, некрашеный, деревянный, наверху две крохотные комнаты. На окнах – решетчатые ставни. Как всегда, гости, сняв обувь в вымощенном камнем внутреннем дворике, при свете маленькой керосиновой лампы проходят в комнату слева от входа. Я всякий раз поражаюсь чистоте этих седиров,[15] покрытых батистовыми чехлами! Сосновые доски пола, побелевшие, как смола, оттого что их неустанно моют, трут и скоблят, еще не просохли. Пахнет мокрым полом, туалетным мылом – кажется, такое мыло с запахом лаванды производят в Эдирне. В соседней комнате плачет шестимесячная дочь Хюсню. Собрание открыл Хюсню. Я рассказал о случившемся. Слово взял Измаил:

– Я ходил к табачникам, они говорят, пса задавил автобус.

Хюсню, как всегда, небрежно выбритый, но, как всегда, в чистой фланелевой рубахе, спросил:

– Когда задавил?

– Этим утром.

– Откуда известно, что задавил? Может, мерзавцы просто боятся, что их заставят платить штраф, боятся неприятностей. Может, они просто врут.

– Ты хочешь сказать, что собака была бешеной?

Хюсню, сделав вид, что не замечает глаз сидевшего напротив него Ахмеда, повернулся к Измаилу:

– Может быть… Ты, когда говорил с ними, сказал, что их собака укусила Ахмеда?

– Ты спятил, братец?

Молодка в белом платке, как всегда, внесла кофе. Когда она наклонялась, ее полные молока груди туго натягивали ткань свободного платья. Все присутствующие с восторженным уважением смотрели на нее.

Ахмед, громко прихлебывая кофе, пытался говорить, будто к нему все происходящее не имеет отношения:

– Значит, собака умерла от бешенства, а ее хозяева боятся, что их заставят платить штраф, и говорят, что ее задавил автобус? Может быть… Как говорит Хюсню, все может быть… Но может, собака и не была бешеной, может, на самом деле ее автобус раздавил. А меня она укусила просто так, а не потому, что бешеная, такое тоже может быть. Верно, Измаил?

– Может быть… Послушай, я только что вспомнил, что однажды она и Зию за руку укусить пыталась.

Хюсню спросил:

– С чего?

– Зия принес ей кость и играл с ней – то бросал кость, то отнимал.

Ахмед терпеливо выслушал все, о чем говорили, а потом сказал:

– Я не забирал у собаки кость. Но она могла укусить меня, как любая другая собака. Если все так, то вы можете объявить мне строгий выговор – выйдя за дверь, я нарушил дисциплину. И вопрос будет исчерпан. (Я сделал глубокий вдох, сердце колотилось все быстрее, и было очень грустно.) А если же собака подохла от бешенства? Значит, меня укусила бешеная собака, и я тоже взбешусь. (На этих словах мне захотелось рассмеяться, было в них нечто комичное, черт побери.) А чтобы не взбеситься, я должен поехать в Стамбул и сделать прививку… Главврач больницы, где лечат бешенство, знает меня…

Заговорил Хюсню:

– Мы уже решили, что ты не поедешь в Стамбул. Но из-за произошедшего это решение придется изменить. Возможно, тебе удастся съездить в Стамбул, не попавшись полиции, возможно, и врач тебя не выдаст, раз уж он – твой приятель…

Молодка в белом платке вошла, собрала кофейные чашки и вышла. Заговорил я:

– Вкратце дело обстоит таким образом. (Все уже давно поняли суть дела, но я хочу еще раз разложить все по полкам. Назло самому себе.) Есть несколько вариантов. Первый: меня ловят либо по пути в Стамбул, либо в Стамбуле врач доносит в полицию. Он не решается втайне делать прививку человеку, которого разыскивает «Суд независимости». Я не заболел бешенством. Но я попал в «Суд независимости». Это – первый из возможных вариантов… Второй: собака бешеная. Меня не поймали по пути в Стамбул. Доктор тоже повел себя молодцом. Мне сделали прививку, я не заболел бешенством, отделался благополучно. Теперь третий вариант: собака не бешеная. Но по пути в Стамбул меня схватили или врач звонит в полицию. Я, как полный кретин, попадаю в «Суд независимости». Сдаюсь по глупости. А, есть еще один вариант: собака бешеная, но я в Стамбул не поехал и прививку не сделал. Болею здесь. Так нужно мне ехать или нет?

Решение не приняли. Мне сказали: «Как хочешь, так и поступай».

Ахмед, как всегда, вышел из дома первым, Измаил, как всегда, догнал его там, откуда был слышен шум водокачки. Они шагали молча.

Когда они зажгли лампу и уже раздевались, Ахмед сказал:

– Я не еду в Стамбул.

Измаил промолчал. Лег в кровать. Ахмед наклонился к своим брюкам, которые он бросил на табурет. Я вытащил из заднего кармана пистолет и положил его на одежду Измаила, брошенную на соседний табурет.

– Пистолет я передаю тебе, Измаил.

– Почему?

– Бешенство может проявиться с вероятностью пятьдесят процентов…

– А если тебе все же попробовать съездить в Стамбул?

– Нет. Вероятность того, что собака больна бешенством, – пятьдесят процентов из ста. А доктор меня сдаст, я уверен на все сто. А еще можно попасться по дороге. Я не еду в Стамбул… Если я взбешусь, ты меня застрелишь… бросишь в эту яму… засыплешь землей… запаха никто не почувствует… (Все эти слова – «застрелишь», «бросишь», «засыплешь» и даже «запаха никто не почувствует» – я говорю Измаилу словно назло.) И так ведь никто не знает, что я живу здесь. (Улыбаюсь.) На всякий

случай я записку напишу, что наложил на себя руки от несчастной любви. (Впервые опускаюсь до таких пошлостей, черт побери.) Вот так, Измаил…

– Видит Аллах, ты сошел с ума…

– Почему сошел с ума? В чем сумасшествие? А если я брошусь на тебя и попытаюсь укусить? А?

Измаил не ответил.

– Ты умеешь стрелять из пистолета, Измаил?

– Умею.

– Ты метко стреляешь?

– Вроде бы да…

Я побродил по комнате, постоял перед шкафом, открыл и закрыл дверцу.

– Ну давай же ложись, братец.

– Завтра купи книгу по медицине и принеси сюда.

– Это еще зачем?

– Почитаем про симптомы бешенства. Насколько я знаю, за один день бешенство не проявляется… У этого дерьма есть всякие там кризисы и стадии… Прежде чем начинается бешенство и человек начнет на всех бросаться, прежде чем он завоет, брызгая слюной…

– Откуда ты взял, что человек воет, братец?

– В Стамбуле я видел один спектакль… Играл Мухсин[16]. Как там пьеса называлась… «Смотрители маяка», что ли?.. На одном маяке, ночью во время бури, один из смотрителей, кажется сын, взбесившись, кинулся на другого смотрителя, на своего отца… И вот там он выл.

– Давай, все, ложись. И потуши лампу…

– Не забудь завтра книгу…

– Хорошо, если найду…

– Что значит «если»? Найди и принеси.

– Ладно, ладно…

Той ночью насос гудел словно посреди хижины.

– Измаил…

– Что?

– Ты спишь?

– Не спится.

Из дверных щелей в темноту комнаты сочился лунный свет.

– О чем ты думаешь, Измаил?

– Ни о чем… (Между тем он думал. Но сейчас Ахмеду хочется, чтобы весь мир, и особенно Измаил, думал только о его несчастье. И парень прав. Но у Измаила на уме только его мать…)

Шестая черточка

Ахмед швырнул на кровать книгу, которую протягивал ему Измаил. Поели они молча. Когда закурили, Ахмед спросил:

– Ты заглядывал в книгу, Измаил?

– Заглядывал.

– И что – при бешенстве воют, как собаки?

– Воют.

– А что там еще пишут?

– Почитай – узнаешь.

– На сороковой день?

– Да, написано – на сороковой…

Ахмед, так и не раскрыв книгу, положил ее на свою одежду. Задул лампу. Какое-то время они молчали. Измаил спросил:

– Перед кем ты притворяешься, братец? Зажги свет да почитай…

Я зажег лампу. Почитал. Ничего нового, кроме того, что я когда-то где-то уже слышал. Сначала – головная боль, боль в суставах, слабость, затем – потеря аппетита, беспричинный страх, потом – боязнь воды, огня, потом – слюнотечение с сильным желанием кусаться, бросаться на людей, выть. На сороковой – сорок первый день – паралич…

Я встал. Из коробки с рисовальным углем взял мелок. Начертил на двери шесть черточек. Шесть белых черточек.

– Что это, Ахмед?

– Сегодня шестой день, Измаил.

– Видит Аллах, ты с ума сошел, братец…

Он закурил. Бросил сигарету и Ахмеду. Ему не нравится состояние парня. Взбеситься он вряд ли взбесится, но довести себя за эти сорок дней – доведет.

Измаил задул лампу. В темноте Ахмед видит шесть белых черточек.


Черточки, которые я начертил на двери дачи, Аннушка заметила только на седьмой день.

– Что это, Ахмед?

– Сегодня наш седьмой день. Значит, нам осталось еще тринадцать дней, Аннушка.

– А потом что?

– Потом что – известно: у тебя отпуск закончится, у меня – каникулы. Мы вернемся в Москву…

* * *

– Ну же, Ахмед!

– Что?

– Ты ночью так во сне кричал, будто тебе перерезали горло. Должно быть, тебя мучил ночной кошмар.

– Это вряд ли из-за бешенства… У меня даже еще голова не заболела. Со мной такое бывает пару раз в год. В следующий раз просто дотронься до меня, и все пройдет… Мне хочется проснуться, но я не могу, черт побери. Обычно я сознаю, где нахожусь, но иногда случается так, что мне кажется, будто я в совершенно другом месте. Мне кажется, что если немедленно не проснусь, то сразу умру. Я же сказал, не бойся, легонько тронь меня за руку, и все…

Вчера утром, уходя, Измаил пистолет с собой не взял.

– Завтра возьми пистолет с собой, Измаил…

Измаил не ответил. Наверное, уснул.


Город Батум похож на шахматную доску. Даже если дождь в Батуме будет лить сорок дней и ночей, стоит выйти солнцу, как улицы, вымощенные брусчаткой, высыхают за мгновение.

В Батуме, в номере гостиницы «Франция», сел я за стол… Любые деревья, цветы, травы, какие только существуют в тропиках, можно увидеть в Батуме, в Ботаническом саду на Зеленом мысу: смотри, трогай, вдыхай. В разгар лета 1922 года на батумском пляже мужчины и женщины лежали рядом, кто лицом вниз, кто на спине, совершенно голые, часто без купальников и прочего, лежали в чем мать родила. Я на этот пляж попал из Анатолии, где у женщин были обнаженными только ноги да руки, а еще глаза, да и то – только на рынке… Но бывало несколько раз, что, встретившись с женским взглядом, смотревшим в щелку между двух кусочков ткани, я будто видел женщину обнаженной с ног до головы… Как бывает со всем чрезмерным, к полной наготе быстро привыкаешь, и тогда фантазии уже не остается ничего делать… Прошло немного времени, и я перестал замечать женскую наготу на пляжах Батума.

В Батуме, в номере гостиницы «Франция», сел я за стол, а по улицам проходит красная кавалерия. Усталые, полуголодные, но мир принадлежит им… Сегодня вечером будет митинг, я пойду, беспрерывный стук деревянных подошв о галечную мостовую Батума… Тук-тук да тук-тук, тук…

В номере гостиницы «Франция» сел я за стол… Мне так хочется есть, так хочется… За день я съедаю четверть фунта хлеба, две порции супа на кукурузной муке и выпиваю два стакана чая с сахарином. Там плавают рыбьи головы – не в чае, а в супе. Лакированные туфли свои я давно продал. Купил их какой-то деревенский парень из Аджарии. Говорит, женится. Мои туфли он купил в подарок невесте. За сколько миллионов рублей? Я спрашивал у экипажа и офицеров турецкого парохода, который довез меня из Трабзона в Батум: «В Батуме деньги в ходу? Раз уж там коммунизм, то, насколько я знаю, деньги должны были отменить». – «Меньшевики деньгами пользуются, а большевики – нет, – сказали мне. – Мы не знаем коммунизма. Но раз Батум сейчас в руках большевиков…»

У меня было пятьдесят лир. Раздал их команде. Взял только одну лиру, на память… Корабль, привезший меня в Батум, загрузил оружие, боеприпасы, отплыл в Трабзон. Потом я узнал, что некоторые из матросов и некоторые из офицеров, наверное, именно те, кто говорил, что не знают коммунизма, занимались тогда контрабандой драгоценных камней.

В Батуме, в номере гостиницы «Франция», сел я за стол. Овальный стол, ножки его, нет, не только ножки – каждая часть его покрыта резьбой, позолотой, выступами и впадинами. Рококо. В гостиной юскюдарского ялы тоже есть стол рококо… Ро-ко-ко… Целых тридцать пять дней – или тридцать пять лет? – путешествовал я с побережья Черного моря в Анкару, а оттуда – в Болу, в городишко, где работал учителем; так произошло знакомство сына стамбульских вельмож, внука паши с Анатолией, и теперь прошлое лежит передо мной в Батуме, в номере гостиницы «Франция», на столе рококо, в виде рваной, грязной, кровавой рукописи… Я смотрю на нее, и мне хочется плакать. Я смотрю на нее, и кровь бросается в голову. Смотрю на нее, и мне стыдно за юскюдарское ялы. Решайся, сынок, говорю я сам себе, решайся… Решение принято. Можно умереть, нельзя вернуться. Постой, не торопись, сынок. Давай положим на этот стол и все твои сомнения. Чем ты можешь пожертвовать? Что ты можешь дать? Все, что у меня есть, все… Свободу, да! Сколько лет ты ради этого можешь просидеть в тюрьме?.. Если понадобится, хоть всю жизнь… Но ты же любишь женщин, любишь поесть и выпить, любишь хорошо одеваться. Ты мечтаешь объездить Европу, Азию, Америку, Африку. Стоит тебе сейчас оставить Анатолию здесь, в Батуме, на столе рококо и из Тифлиса отправиться в Карс, а оттуда – в Анкару, то не пройдет и пяти-шести лет, как ты станешь депутатом, министром станешь, женщины, еда, выпивка, искусство, весь мир… Нет! Если понадобится, я всю жизнь могу провести в тюрьме… Если я стану коммунистом, меня могут еще и повесить, могут убить, могут и утопить, как Субхи[17] с его товарищами. Ты боишься быть убитым? – спросил себя. И ответил: не боюсь. Сразу, не подумав, ответил? Нет. Сначала я понял, что боюсь, а затем – что не боюсь. Затем я спросил себя: согласен ли ты ради этого стать инвалидом, хромым, оглохнуть? Согласен ли заболеть чахоткой, подорвать сердце, ослепнуть? Ослепнуть?.. Ослепнуть… Постой, я совсем не подумал, что ради этого можно ослепнуть. Я встал. Крепко зажмурил глаза. Походил по комнате… Походил, ощупывая предметы, в темноте закрытых глаз. Два раза споткнулся и упал на пол, но глаз не раскрыл… Затем встал у стола. Открыл глаза. И ослепнуть согласен… Это немного по-детски, может быть, немного смешно… Но это правда. Туда, куда я пришел, меня привели не книги, не чья-то пропаганда, не мое социальное положение… Туда, куда я пришел, меня привела Анатолия. Анатолия, которую я лишь едва рассмотрел с окраины. Туда, куда я пришел, привело меня мое сердце… Вот так…

Седьмая черточка

Когда Измаил в утреннем сумраке поднялся с постели, Ахмед уже давно не спал. Но сделал вид, что спит. Из-под прикрытых глаз он наблюдал за Измаилом. Измаил оделся. Взял пистолет, покрутил его в руках, сунул в карман. Вытащил из шкафчика колбасу, хлеб, поел стоя. Тихонько открыл дверь и тихонько прикрыл ее за собой. Ахмед продолжал наблюдать с прикрытыми глазами. Внезапно он почувствовал, что внутри и снаружи хижины, на шоссе, на площадке с платаном, на сед прах у Хюсню, в вымощенном камнем внутреннем дворике Шюкрю-бея, на пожарищах в городе Измире, на Тверской улице в Москве, на даче у Аннушки, в море – во всем мире чего-то не хватает. Что-то исчезло. Когда? Пока он спал? Да, но он уже три часа как не спит. А это чувство появилось только сейчас, в эту минуту, внезапно. Может быть, именно сейчас, в эту минуту, внезапно пропал гул водокачки. Ахмед напряг слух, вслушиваясь не в гул, не в шорох, а в тишину.

* * *

Си-я-у, как всегда, на цыпочках вошел в комнату. Ни разу он еще не возвращался домой так поздно, на рассвете. За обледенелыми стеклами двойных рам идет снег. Я знаю, откуда вернулся Си-я-у. Он сел на стол.


Стол, должно быть, больше двух метров длиной, шириной где-то восемьдесят – девяносто сантиметров. А почему не метр? Померяю-ка я его. Длиннее ямы? Я что, сам себе могилу вырыл, черт побери?

«Пусть мне могилу роют на дороге» – так поется в одной народной тюркю. В ялы так пела моя няня, а я плакал. Измаил пистолет забрал.

Назад Дальше