– Ты ошибаешься, Соломон. Ты называешь любовью плотские утехи, подкрепленные лишь сладкими речами и обоюдной приятностью в лобзаниях. Любовь – это союз двух тел, сливающихся в священном любовном танце, в небесном полете. Истинная любовь не делится на сладострастные неги и обожание. Истинная любовь вовсе не раздумывает над подобными вопросами. Она щедра и скромна, она не подвластна велениям судей и выкрикам праздных зевак.
Ты не дал юноше самому сделать свой выбор, царь. Может быть, любовь, напротив, окрылила бы его и вознесла на вершины блаженства и вдохновения? Ты возомнил, что облагодетельствовал Эвимелеха, а на самом деле ты испугался величия его чувства и позавидовал его счастью. Ведь ты сам говорил, что никто не любил тебя ради самого тебя.
А между тем какая сила, если не любовь, создала нашу обетованную землю? Разве может возникнуть мир такой красоты и такого разнообразия без любви? Получая дары неба и блага живительных источников, земля рождает пышные сады и урожаи. Это любовь. Чудо, настоящее чудо являет миру новых людей. Всмотрись, как глядит отец на свое чадо, как радуется мать своему дитя. И это любовь. И даже когда буря грозно грохочет, пожирая прибрежные села и корабли, – так бог указывает на греховность человеческих деяний или их несправедливость – это тоже любовь, по-своему, жестоко оберегающая от внутреннего разрушения.
Нет, царь! Любовь есть. Время сметет тебя и меня, а любовь останется, пока есть сущее: дети, влюбленные, труженики, бедняки, цари. Любовь – это строительство, созидание, творчество, вдохновение.
Наступила тишина. Свечи догорали, и Соломон сделал знак слугам не менять подсвечники: ему хотелось, чтобы пламя померкло в его присутствии и унесло с собой глубокую печаль, в которую поверг его разговор со стариком.
– Я буду звать тебя Офир, старик. Сегодня был трудный день. Благодарю тебя! В разговоре с тобой я почерпнул многие знания и на многие свои вопросы я нашел ответы. Тоска теперь владеет моим сердцем, тоска, доходящая до отчаяния и гнева. Ты заставил меня вновь поразиться величию мира, созданного богом. Помог заглянуть в суть вещей. И помог ощутить себя человеком, имеющим право на слабость и горе. Ты единственный, кто говорит со мной не как с царем, а как с одиноким мужем. Но я запрещаю тебе говорить со мной так в присутствии моих подданных. Пусть никто не узнает слабого и ранимого Соломона. Вспыльчивого и несдержанного, пылкого и мечущегося в поисках доброго искреннего слова.
Мои слуги проводят тебя в твои покои, – увидев, что старик приготовился возразить, Соломон поспешил прибавить: – Я знаю, ты можешь отказаться и уйти. Но прими мое волеизъявление как дар, будь моим гостем.
Выслушав Соломона, старик медленно покачал головой в знак одобрения и неожиданно достал из своих одежд какой-то небольшой предмет, похожий на кольцо:
– Возьми этот перстень, владыка! Рукой искусного ювелира на нем запечатлено глубокое изречение, он поможет тебе преодолевать себя в трудную минуту. Но знай, то что написано там, написано во имя любви и для нее, ибо только она, такая разная и скрытная, вечна.
Старик, нареченный Офиром, удалился в сопровождении слуг. А Соломон встал, поднес перстень к еле мерцающему дрожащим пламенем подсвечнику и прочитал: «И это пройдет» – гласило кольцо.
Эту ночь он провел один, провалившись в глубокий сон, едва тело его коснулось мягкого ложа. И напрасно ждала его нарядившаяся в драгоценные убранства и ярко разукрасившая лицо египтянка, и напрасно в отчаянии ломая руки прислушивалась она к звукам шагов. Ее Соломон так и не пришел.
Глава 4. Дети Иакова и Минухи
Побывав в Летнем дворце, Эвимелех не пошел домой, где ждали его пища и кров. Словно во сне, миновав ворота Летнего дворца, оставив за спиной городские дома и лавки, питейные и съестные заведения, Эвимелех двигался на восток, в сторону пастбища, где в последние дни и ночи он так пылко мечтал о воссоединении с возлюбленной.
Пришло время, когда положено было стричь овец, чтобы потом продать шерсть или обменять ее на зерно, масло, другие необходимые в быту предметы и вещи: именно в эти дни, закончив сбор шерсти, Эвимелех доставлял драгоценное руно к дому и имел возможность неделю или две пожить под крепкой крышей, наесться приготовленной заботливыми женскими руками (пусть даже если эта забота была направлена не в его адрес) едой и поспать за прочными стенами на своей циновке, не боясь дикого зверя, – иными словами, побыть у домашнего очага. Если, конечно, можно было так назвать дом, в котором он вырос и где его когда-то любила и баловала приемная мать Минуха, жена Иакова, почему-то крепко привязавшаяся к подброшенному ей мальчику, – и где теперь его никто особенно не ждал. Вероятно, голос крови заставлял братьев – Янива и Эйната – относиться к Эвимелеху как к чуждому и навязанному им безродному приемышу, чье присутствие они терпели в память о пылкой матери и заботливом отце. Или тайная ревность заставляла их чураться младшего брата, в былые дни так часто и подолгу занимавшего все внимание нежной матери. Или возникшая симпатия между Эвимелехом и Суламифь, их единственной сестрой, была не по нраву Яниву и Эйнату. Со временем братьям стало ясно, что интерес Эвимелеха и Суламифь друг к другу – особый. И поэтому Янив, который был старше и унаследовал большую часть отцовского хозяйства, разделил Эвимелеха и Суламифь, дав им посильные поручения: девушка работала на виноградниках богатого винодела Пимона в долине Хула, а юноша на почтительном от нее расстоянии пас овец на широких пастбищах Израиля, на берегах Иордана.
К тому же после смерти Иакова и Минухи Янив женился, и теперь Тиква, толстая, суетливая и деятельная дочь красильщика, заправляла в доме. Тогда как Эйнат и его жена Нейхеми жили отдельно.
Что касается Эвимелеха и Суламифь, то разлука заставила их, ранее не подозревавших о том, какая крепкая незримая связь возникла между ними, задуматься о собственных чувствах. Расстояние не отдалило их, а напротив, сблизило и с течением времени все более подогревало желание увидеться. Поэтому при любой возможности Эвимелех находил повод навестить Суламифь, принести ей что-нибудь в дар – цветущую ветвь дикого миндаля, глиняную безделушку, шнурок, на который Суламифь нанизывала изысканно отшлифованные природой косточки финикийской сливы.
Так продолжалось уже более полугода и, наверное, мало что бы могло измениться, если бы обеспокоенные Янив и Эйнах не приглядели для Суламифь жениха – Неарама, наследника состоятельного гончара Ноаха, – а это, в свою очередь, не подтолкнуло бы к более или менее решительным действиям Эвимелеха.
Мысль искать помощи у Соломона пришла к Эвимелеху неожиданно, когда случайно в гончарной мастерской он услышал разговор Ноаха с богатым покупателем о том, как далеко простирается мудрость Соломона – что даже простые и скромные жители Иерусалима могут испить из сей чаши, полной знания жизни и натуры человеческой.
Сам же Эвимелех ходил в лавку Ноаха, чтобы присмотреть подарок для своей любимой – глиняную свистульку, издающую веселую журчащую песню. Денег на подарок у него не хватило, поэтому он договорился с Ноахом иначе. Он пообещал гончару указывать места, где, по его мнению, было бы выгодно добывать глину: самому Ноаху в его годы, при его занятости в мастерской и лавке, было некогда исследовать дальние земли, прилегающие к Иерусалиму. Сыновья же его вели себя нечестиво и уже давно забросили дела, покрывая свое безделье обидой на отца, якобы несправедливо разделившего между ними наследство. А между тем хорошей глины здесь было мало. Приходилось изобретать способы просеивания, чтобы песок и примеси не препятствовали изготовлению качественных изделий. Пробовали даже добавлять в свежую глину осколки старой посуды – чтобы с помощью уже использованного сырья улучшить состав глины, находящейся в работе.
Пообещав Гасану, мальчику, с которым пас овец, свой обед и ужин за то, что тот заменит его на пастбище, и прихватив с собой подарок для Суламифь – глиняную птичку с расправленными крылышками, Эвимелех на следующий же день отправился в Летний дворец: искать счастья для себя и своей возлюбленной.
Достигнув с рассветом Летнего дворца, где уже традиционно Соломон устраивал Час суда, Эвимелех поразился, как много людей желают снискать справедливость и мудрость владыки. Поначалу пастух даже опешил, но, увидев среди ожидающих горожан знакомые лица, успокоился и решил ждать: что будет, то будет. За поясом у него была дудочка, вырезанная им из тростника. Он принялся наигрывать какую-то мелодию – и в прозрачный воздух из-под его пальцев полились бережно извлекаемые из души нежные трогательные звуки. Эвимелех задумался. Он мечтал о том, как всем-всем, а главное, Соломону, расскажет о своем великом чувстве. И тогда все поймут, как чисты и искренни его помыслы, и царь укажет братьям на их ошибки, Суламифь и Эмилех будут вместе. Иначе и не может быть…
После нескольких часов ожидания Эвимелех оказался перед царем. Неожиданно для себя он растерялся. Он не испугался значительности фигуры царя, торжественно восседавшего с державным скипетром, не испугался стражников, выразительно обступивших трон Соломона, даже незнакомый старик у подножья государя скорее внушал доверие и сочувствие, нежели страх. Эвимелеха поразило другое. Его сердце пронзило дурное предчувствие, когда он воочию, так близко, увидел царя в пышной обстановке: пурпурный полог цвета крови над величественной главой Соломона и полуизможденный старец с мутным неисчерпаемо печальным взглядом, напоминающим всем своим дряхлым видом о быстротечности лет и одиночестве, – во всем этом таилось нечто грустное, тоскливое, даже трагическое… Застыдившись своих дум, Эвимелех смешался и начал говорить только тогда, когда Соломон отрезвил его словами о божественной мудрости и силе.
И когда Эвимелех заговорил, он понял, что все самые пылкие и красноречивые слова не могут передать всей глубины его переживаний. Как можно описать великолепие неба или морского дна, как описать просторы, открывающиеся с высокой вершины, доступной только легкокрылой птице или буйному ветру?
Юноше казалось, что само солнце обожгло его кровь, кипевшую в сердце, во всем теле, он горел и сгорал, пытаясь донести до царя свою великую радость и глубокую печаль. Он так боялся, что его история будет выглядеть как глупый ропот несостоявшегося тугоумного любовника – застенчивого ущербного воздыхателя, который пришел спрашивать совета, как унять свои низменные желания!
Но вот Соломон услышал его, вот чело его ожило. Он проникся пылкостью юноши. Однако неожиданно тень пробежала по лицу царя, и он произнес слова, которые Эвимелех никак не ожидал от него услышать: Соломон призвал пастуха отказаться от своих притязаний и смириться с волей братьев.
Дворец будто покачнулся и задрожал, покачнулся и трон, на котором, словно бог, восседал царь. Эвимелеху вдруг почудилось, что в его грудь вонзили острый меч – совсем такой, какой был наготове у стоящего возле Соломона воина. А затем последовал новый удар: царь громко пожелал узнать имя возлюбленной Эвимелеха, пожелал, чтобы имя, священное для влюбленного, было лишено своего таинственного покрова. И ничем не пожелал помочь… Даже старик, к которому владыка, по-видимому, прислушивался, не смог изменить решения царя остаться безучастным в судьбе Эвимелеха и Суламифь…
И вот теперь Эвимелех шел, бежал и снова шел, и ноги сами несли его – подальше от людских глаз, в уединение. То дерзкие и даже злые мысли посещали его, то безразличие к словам Соломона и братьев охватывало его сознание – что есть их речи по сравнению с тем, что связывает его и Суламифь?
Нет-нет! Он не овца, послушно бредущая за своим стадом. Он сам пастух своих дней и лет. Он видел, как парят в небе красивые вольные птицы. Он такой же, как они: гордый, красивый, свободный. Позабыв о родном доме, он спешил туда, где, сверкая на солнце, то важно и торжественно шествовала, то резво и бойко бежала за ветром и звездами живописная река Иордан.
С одной стороны, она олицетворяла судьбу человека: по мере своего пути река претерпевала чудесные и непредсказуемые метаморфозы. Словно волосы молодой женщины, шелковым блеском отдавали воды ее, время от времени меняющие цвет свой и свойства. А с другой стороны, Иордан всем своим видом являла человеку пример великолепного содружества природных сил, опровергая стремление представителей рода людского к безоговорочной власти и первенству. Там, где она брала свое начало у подножия заснеженной горы Хермон, множество бурных родников кудрявыми пенными прядями вплетались в густые роскошные косы ее.
Знаменуя вечную связь реки с недрами Голанских высот, самый большой и полноводный ручей Дан когда-то по-отцовски властно запечатлел имя свое в названии реки: Дан Йоред – Дан (ручей) спускается вниз («йоред»), и возникло чудесное – Иордан.
Но не один Дан был зачинателем реки, три его брата, славные воины Паниас и Снир оберегали полноводную Иордан от гибели и истощения. Помогали им и младшие братья – многочисленные мелкие ручьи и сезонные горные потоки.
Принимая столь драгоценные дары, река и сама умела дарить: она несла жизнь и спасительную влагу плодородной долине Хула и другим землям, по мере того как извилистой лентой влекла задумчивые свежие воды свои в Мертвое море…
Эвимелех не замечал ничего вокруг себя и не помнил, как пришел к пастбищу. Он очнулся только тогда, когда споткнулся об острый валун, неожиданно преградивший привычный путь. Почему и как здесь оказался этот камень, было неясно. Приложив к ране лист лечебной травы, название которой он сейчас не мог вспомнить, он только теперь осознал, где очутился. Солнце уже садилось за горизонт, когда пастух достиг места своего пристанища. Не отвечая на вопросы Гасана, Эвимелех повалился на землю и уснул.
Дурные сны приходили к нему в эту ночь. Он метался по городу в поисках Суламифь, а ее одежда мелькала где-то впереди, и каждый раз он понимал, что она ускользает от него, что не хватает какого-то последнего усилия: вот-вот – и он обретет ее. Он бежал за ней, больно натыкаясь на прохожих и иерусалимские стены, рыданья были готовы вырваться из его груди, собственное бессилие доводило до отчаяния и бешенства, но он продолжал искать, приближаться и опаздывать – Суламифь уже исчезала в очередной извилистой улице. Она не слышала его и уходила, уплывала, растворялась в ярком солнце.
Потом вдруг в этом солнце пастуху чудился огромный рот – ярко-алые порочные губы и белоснежные крупные зубы, и он, этот гадкий, приторно-сладкий рот, внезапно начинал громко и дико хохотать, постепенно приобретая черты Соломона. И Эвимелеха, пораженного судорогой, начинало тошнить от отвратительного зрелища: в нежных и крепких руках Соломона он видел свою Суламифь. Он не мог ясно различить черты ее лица и понять: нравятся ли ей эти объятья, и ужас неизвестности, и чувство гадливости, и страх потерять возлюбленную охватывали пастуха. Он хватал было дубинку с острыми шипами, невесть как оказывавшуюся под рукой, чтобы проучить соперника, но тот вытягивал длань, и из нее вырастал огромный длинный меч. Соломон вонзал его в обнаженную грудь Эвимелеха, со звериным наслаждением проворачивал лезвие и продолжал гулко и омерзительно хохотать. Душа и тело Эвимелеха страдали, корчились в муках – и вдруг превращались в податливую липкую глину, послушно вращающуюся на гончарном кругу. Соломон исчезал, появлялся гончар с глиняной статуэткой в руках – это была фигурка Суламифь, хрупкая, послушная… и неживая…