Щегол - Завозова Анастасия 4 стр.


Мы стояли позади толпы азиатских туристов, голов было так много, что я едва видел картину, но, впрочем, тогда мне уже было не до картины, потому что я увидел ту девчонку.

Она тоже меня видела. Мы с ней поглядывали друг на друга, пока бродили по галереям. Я и не понимал даже, что в ней было такого интересного, потому что она была младше меня и выглядела немного странно, совсем не так, как девчонки, на каких я обычно западал – то были крутые серьезные красотки, которые в школьных коридорах на всех глядели с презрением и встречались со взрослыми парнями. У этой же были ярко-рыжие волосы и стремительные движения, лицо ее было резким, проказливым, странным и глаза чудного цвета – золотые, медово-коричные. И несмотря на то, что она была худенькой – сплошные локти – и почти простушкой на вид, было в ней что-то такое, от чего в животе у меня все обмякло. В руках у нее был потертый футляр для флейты, который она то подкидывала, то качала из стороны в сторону, – так она местная? Зашла перед уроком музыки? А может, нет, думал я, кружа вокруг нее, пока мы с мамой переходили в следующую галерею, – одета она простовато, провинциально, туристка, наверное. Но двигалась она с куда большей уверенностью, чем большинство знакомых мне девчонок, а лукавый, невозмутимый взгляд, которым она меня окинула, проскользнув мимо, свел меня с ума.

Я тащился за мамой, вполуха слушая, что она там говорит, как вдруг она так резко затормозила перед картиной, что я чуть в нее не врезался.

– Ой, прости, – сказала она, даже не взглянув на меня, немного подвинувшись, чтобы я мог подойти.

Лицо у нее как будто светилось изнутри.

– Вот, я про него говорила, – сказала она. – Удивительный, правда?

Я наклонил голову к матери, как будто внимательно слушаю, но не мог оторвать взгляда от девочки. Ее сопровождал забавный персонаж – седой старичок с таким же резким личиком, поэтому было ясно – это какой-то ее родственник, может, дедушка: на нем было пальто в “гусиную лапку” и длинные узкие ботинки с зеркальным блеском. Глаза у него были близко посажены, нос – крючковатый, будто клюв, двигался он, прихрамывая – точнее, все его тело будто клонилось в одну сторону: одно плечо было выше другого, а ссутулься он еще сильнее, можно было бы принять его за горбуна. И в то же время выглядел он элегантно. Было ясно, что девочку он обожает: он ковылял рядом с дружелюбным, смешливым видом и, склонив к ней голову, старательно глядел, куда ставит ноги.

– Это самая первая картина, в которую я по-настоящему влюбилась, – говорила мама. – Не поверишь, но она была в книжке, которую я в детстве брала из библиотеки. Я садилась на пол у кровати и часами ее рассматривала, как завороженная – такой кроха! И в общем-то невероятно, сколько всего можно узнать о картине, если долго-долго смотреть на репродукцию, даже если репродукция не лучшего качества. Сначала я полюбила птицу, ну, как домашнее животное, что-то вроде того, а потом влюбилась в то, как она была написана. – Она рассмеялась. – “Урок анатомии” был, кстати, в той же книжке, но его я боялась до трясучки. Захлопывала книгу, если вдруг наткнусь на него.

Девочка и старик встали рядом с нами. Я смущенно наклонился и взглянул на картину. Она была маленькой, самой маленькой на всей выставке и самой простой: желтый щегол на незатейливом бледном фоне прикован к насесту за веточку-ножку.

– Он был учеником Рембрандта и учителем Вермеера, – сказала мама. – И это крошечное полотно – то самое недостающее звено между ними. Ясный чистый дневной свет – сразу видно, откуда взялся у Вермеера свет такого качества. Конечно, в детстве я ни о чем таком и не подозревала, ни о какой исторической важности. Но она тут.

Я отступил назад, чтобы получше разглядеть картину. Птичка была серьезной, деловитой – никакой сентиментальности, – и то, как ловко, ладно вся она подобралась на жердочке, ее яркость и тревожный, настороженный взгляд напомнили мне детские фотографии моей матери – темноголового щегла с внимательными глазами.

– Знаменитая трагедия в истории Голландии, – говорила мама. – Была разрушена бо́льшая часть города.

– Что?

– Взрыв в Дельфте. При котором погиб Фабрициус. Учительница вон там рассказывала про это детям, не слышал?

Слышал. На выставке было три могильных пейзажа работы Эгберта ван дер Пула, на всех – разные виды одной той же выжженной пустоши: разрушенные обгоревшие дома, ветряные мельницы с продырявленными крыльями, воронье, кружащее в дымном небе. Официального вида тетенька громко рассказывала группе школьников лет десяти-одиннадцати, что в семнадцатом веке в Дельфте взорвались пороховые склады и что вид полуразрушенного города преследовал художника, стал его навязчивой идеей, и он рисовал его снова и снова.

– Ну вот, Эгберт был соседом Фабрициуса, он, похоже, тронулся умом после порохового взрыва, по крайней мере, мне так кажется, а Фабрициус погиб, и его мастерская была разрушена. Почти все картины были уничтожены, кроме вот этой. – Возможно, она ожидала, что я что-то скажу, но когда я промолчал, она продолжила. – Он был одним из величайших художников своего времени, в одну из великих эпох живописи. Он был очень-очень знаменит. Печально, потому что сохранилось всего-то пять или шесть его картин. Остальное сгинуло – все-все его работы.

Девочка с дедом тихонько топтались рядом с нами, слушая мою маму, от чего мне было немножко неловко. Я отвернулся, но потом, не в силах удержаться, снова глянул на них. Они стояли совсем близко, так близко, что протяни я руку – и коснулся бы их. Она теребила деда за рукав, тянула за руку, чтобы прошептать ему что-то на ухо.

– Ну по мне, – продолжала мама, – так это самая замечательная картина на всей выставке. Фабрициус ясно дает понять, что он открыл что-то совсем свое, о чем до него не знал ни один художник в мире, даже Рембрандт.

Очень тихо, так тихо, что я едва расслышал, девочка прошептала:

– Она всю жизнь должна была сидеть вот так?

Я думал о том же: прикованная ножка, ужасная цепь; ее дед пробормотал что-то в ответ, но мама, которая, казалось, совсем их не замечала, хотя они стояли к нам вплотную, шагнула назад и сказала:

– Такая загадочная картина, такая простая. И по-настоящему нежная – так и манит к себе поближе, правда? Куча мертвых фазанов, а тут – крохотное живое существо.

Я позволил себе еще разок украдкой взглянуть на девочку. Она стояла на одной ноге, выпятив бедро в сторону. А затем – совершенно внезапно – повернулась и посмотрела прямо мне в глаза, а я, после секундной заминки, отвел глаза.

Как ее зовут? Почему она не в школе? Я попытался разобрать нацарапанное на футляре имя, тянул шею, правда, чтобы это не было уж слишком заметно, но так и не мог разобрать резкие, заостренные маркерные линии – будто и не надпись, а рисунок, вроде тех, что напыляют краской в вагонах метро. Фамилия была короткая, всего четыре или пять букв, первая была похожа на Н, или это была П?

– Конечно, люди умирают, – продолжала мама. – Но как же до боли мучительно и бездарно мы теряем вещи. По чистейшей беспечности. Из-за пожаров, войн. Устроить в Парфеноне пороховой склад. Наверное, когда удается спасти хоть что-то от хода истории, это уже само по себе чудо.

Дедушка прошел на несколько картин вперед, но девочка медлила в паре шагов от нас и продолжала кидать взгляды на меня и маму. Прекрасная кожа: молочно-белая, руки будто точеный мрамор. И занимается спортом, это видно, хотя для тенниса она слишком бледная – может быть, балет, гимнастика или, например, прыжки в воду, и она тренируется по вечерам в сумрачных бассейнах, а вокруг – эхо, дрожащий в воде свет, темная плитка. Она входит в воду до самого дна, изогнувшись и вытянув носки – беззвучный хлоп, блестящий черный купальник, пузырьки пенятся, струятся вокруг ее напряженной фигурки.

И с чего бы такой навязчивый интерес? Неужели нормально так живо, до дрожи привязываться к незнакомцам? Вряд ли. Невозможно ведь представить, чтобы какой-то прохожий на улице вдруг вот так заинтересовался мной. Но именно поэтому я лазил тогда по домам вместе с Томом: меня завораживали совершенно незнакомые мне люди, я хотел знать, что они едят и из каких тарелок, какие фильмы смотрят и какую музыку слушают, я хотел забраться к ним под кровати, в потайные ящики их столов, в их тумбочки и карманы. Часто, замечая на улице интересных прохожих, я мог потом думать о них днями напролет – воображать себе их жизнь, придумывать про них истории, сидя в подземке или в городском автобусе. Прошло уже много лет, а я все помню двух темноволосых детей в форменной одежде католической школы – брата и сестру, которые на Центральном вокзале в буквальном смысле слова оттаскивали своего отца от дверей какого-то злачного бара, вцепившись в рукава его пиджака. Не мог я забыть и хрупкую, похожую на цыганку девушку в инвалидном кресле, которая сидела перед входом в отель “Карлайл” и без передышки рассказывала что-то на итальянском пушистой собачке у нее коленях, пока стоявший за креслом жуликоватого вида мужчина (отец? телохранитель?) явно проворачивал по телефону какую-то сделку. Годами эти люди крутились у меня в голове, мне было интересно, кто они и как живут, и я знал теперь, что выйду из музея и буду задаваться теми же вопросами о девочке и ее деде. Старик был богат, это было видно по одежде. Но почему они вдвоем – и больше никого? И откуда они? Быть может, они из какой-нибудь большой и причудливой нью-йоркской семьи музыкантов или ученых, огромного такого богемного семейства из Вест-Сайда, которых часто видишь возле Колумбийского университета или на приемах в Линкольн-центре. Или, может быть, этот уютный старичок ей вовсе и не дедушка. Может, он учитель музыки, а она флейтистка-вундеркинд, которую он откопал в каком-нибудь маленьком городке и привез выступать в Карнеги-холле…

– Тео! – вдруг сказала мама. – Ты слушаешь?

Ее голос вернул меня на землю. Мы дошли до последнего зала выставки. Дальше был сувенирный магазин – открытки, касса, глянцевые стопки книг по искусству, – и мама, к сожалению, следила за временем.

– Надо проверить, идет ли еще дождь, – говорила она. – У нас есть еще пара минут… – Она посмотрела на часы, бросив взгляд на табличку “Выход” у меня за спиной. – Но если я хочу все-таки купить что-то Матильде, то надо бы заскочить в магазин внизу.

Я заметил, что, пока мама говорила, девочка рассматривала ее – с любопытством скользила взглядом по маминым гладким черным волосам, забранным в хвост, приталенному тренчу из белого атласа, и сам вдруг с трепетом увидел ее глазами девочки – как совершенно незнакомого человека. Заметила ли она крошечный бугорок на маминой переносице – это она в детстве сломала нос, свалившись с дерева? Или то, что ее светло-голубые радужки окольцованы черными кругами и вид у нее от этого слегка диковатый, словно у ясноглазого хищника посреди пустынной равнины?

– Знаешь, – мама обернулась через плечо, – если ты не против, я быстренько сбегаю и гляну еще разок на “Урок анатомии”. Мне так и не удалось подойти поближе и, боюсь, у меня не получится попасть сюда еще раз.

Она пошла обратно, деловито застучав каблуками, оглянулась на меня – ну, идешь?

Все вышло так неожиданно, что на секунду я растерялся.

– Эммм… – сказал я, опомнившись, – давай в сувенирном встретимся.

– Ладно, – сказала она. – Купи мне парочку открыток, хорошо? Я буквально на минутку.

Не успел я сказать и слова, как она умчалась. Не веря своей удаче, я с колотящимся сердцем наблюдал, как ее белый атласный тренч быстро удаляется от меня. Вот он, вот он шанс поговорить с девчонкой, но что мне ей сказать, лихорадочно думал я, что сказать? Я засунул руки в карманы, вдохнул-выдохнул, чтобы собраться с духом и – с искрящим в животе волнением – повернулся к ней.

И с ужасом увидел, что она ушла. Ну то есть не совсем ушла, конечно – вон, рыжая голова неохотно (вроде бы) мелькает в другом конце зала. Дед подхватил девочку под руку и, с воодушевлением ей что-то нашептывая, тянул ее смотреть какую-то картину на противоположной стене.

Я готов был его убить. Нервно оглянулся на вход в зал – никого. Засунул руки поглубже в карманы и с пылающим лицом зашагал напролом через галерею. Время шло, вот-вот вернется мама, и хотя я понимал, что у меня не хватит духу протиснуться к ним поближе и открыть рот, но по крайней мере я мог хорошенько поглядеть на нее напоследок. Недавно мы с мамой допоздна смотрели “Гражданина Кейна”, и меня захватила мысль о том, как можно один раз мельком увидеть очаровательную незнакомку и помнить ее всю оставшуюся жизнь.

Когда-нибудь я тоже, как тот старик в фильме, откинусь на спинку кресла и скажу с ностальгией во взгляде: “Это было шестьдесят лет назад, больше я никогда не встречал ту рыжеволосую девочку, но знаете что? Не прошло и дня, чтобы я не вспоминал о ней”.

Я уже прошел почти полгалереи, как произошло что-то странное. Музейный охранник пробежал к выходу в сувенирный магазин. Он что-то держал в руках.

Девочка его тоже увидела. Ее коричнево-золотые глаза встретились с моими: испуганный, удивленный взгляд.

Внезапно из магазина вылетел еще один охранник. Он размахивал руками и кричал.

Завертелись головы. Позади меня кто-то произнес странным невыразительным голосом: ой. И тотчас же стены содрогнулись от ужасного оглушительного взрыва.

Старик – глаза пустые – споткнулся, завалился набок. Его протянутая рука с растопыренными узловатыми пальцами – последнее, что я помню. И почти в тот же миг – черная вспышка, вокруг взметнулись и скрутились обломки, рев горячего ветра врезался в меня и швырнул через всю комнату. И какое-то время я не знал больше ничего.

5.

Не знаю, сколько я пробыл в отключке. Когда очнулся, казалось – лежу, распластавшись на животе в песочнице, на какой-то темной детской площадке, в незнакомом месте, в безлюдном районе. Коренастые крепкие пацаны сгрудились вокруг меня и пинают под ребра, бьют по голове. Шея у меня была скрючена, грудь сдавило, но это было еще не самое плохое, у меня был песок во рту, я дышал песком.

Я слышал, как мальчишки бормочут:

Вставай, урод.

Гляньте на него, гляньте на него.

Ни хера не понимает.

Я перекатился на спину и вскинул руки к голове, но тут – аж тряхнуло нереальной легкостью – увидел, что рядом никого нет.

Я так ошалел, что какое-то время даже шевельнуться не мог. Где-то вдалеке, словно через вату, звенели сирены. Странно, конечно, но я был уверен, что лежу за глухим забором, во дворе заброшенной многоэтажки в нищем районе.

Меня хорошенько отделали: все тело болело, ребра ныли, а по голове как будто врезали свинцовой трубой. Я подвигал челюстью туда-сюда, залез в карманы проверить, есть ли деньги на обратный билет, и тут до меня дошло, что я и понятия не имею, где нахожусь. Я лежал, закостенев, и постепенно понимал: здесь что-то не так. Что-то случилось со светом и с воздухом тоже: он был едкий и острый, горло обжигало химическим паром. Жвачка у меня во рту была вся в песке и, когда я с гудящей головой перекатился, чтобы ее выплюнуть, понял, смаргивая густой дым, что вижу перед собой нечто настолько мне непонятное, что только и мог, что таращиться.

Я лежал в разбомбленной белой пещере. Под потолком покачивались провода и тряпки. Пол был вздыблен и вспучен кучами серого вещества, похожего на лунную пыль, припорошен битым стеклом, гравием и градом разного мусора, кирпичами, золой и обрывками бумаги, к которым, как первый иней, пристыл тонкий слой пепла. Наверху, над головой пыль прорезал свет пары ламп, словно два косых луча в тумане от фар покореженной машины: один задран вверх, второй свернут вбок, и от них расходятся кривые тени.

Назад Дальше