Африканский капкан. Рассказы - Николай Бойков 5 стр.


Потом приехал завхоз. Очень быстро нашел временного сторожа, старика– туркмена. Вручил ему из Мишкиных рук винтовку, предварительно проверив, что она не заряжена, и повторив дважды: «Стрелять нельзя, не дай бог убьешь кого. Нельзя». Терпеливо проследил за губами старика, которые, будто перекатывая камешки, долго и почти беззвучно повторяли приказ и, наконец, внятно подытожили: «Начальник понял». Так что непонятно стало, кто из них был начальником. Но завхоз, маленький и сухой рядом с маленьким стариком-туркменом, довольно живо взял у Мишки оба выданных накануне вечером патрона, уже не глядя на старика, сунул их в свой карман и быстро зашагал впереди нас, зачарованных его распорядительностью. А старик, не сделав ни единого шага в сторону, опустился на песок, положил винтовку на раскинутые по– азиатски колени и замер, лицом на запад.

Наступила ночь.

Завхоз привел нас в маленькую комнату одного из бараков. Указал на четыре заправленные койки: «Любую, – сказал. – На улицу не выходить. Ждать меня. Закройтесь», – и, бросив на ближайшую койку ключ, ушел.

Молчали. За стеной было тихо. Но там были женщины. Это чувствовалось по каким-то едва уловимым признакам. По стуку упавшего на пол карандаша, по мягко прогнувшейся и снова прилипшей к плинтусу половице, будто там, за перегородкой, кто– то невидимый нечаянно наступил на нее, по скрипу кровати, по возбуждающемуся, как камертон, от почти неслышимого звука воздуху… Мы боялись шевельнутся. Эти незнакомые и невидимые женщины уже имели над нами ту неспокойную власть, которая звала и пугала одновременно. Как глаза той, которая подходила и трогала меня за колено.

– Ребята, откройте! – Голос завхоза подчеркнуто бодр и галантен. – К вам дамы.

– Не дамы, а дама, – поправляет она и входит, широко раздвигая низ юбки босыми ногами.

Знакомимся. Она заглядывает в лицо каждому и громко смеется, будто и вправду смешно ей. Уголки губ у нее неприятно влажные от постоянного смеха, мелко трясутся под тоненькой тканью оплывшие плечи. Она садится к Мишке на кровать.

– Миша, милый, я хочу с вами выпить. Какие у вас красивые брови. Миша, – гладит его брови.

– Брови молодого демона, – отзывается завхоз, наливая в единственный стакан, и самодовольно хохочет.

– Да-да. Брови демона… – моментально обернувшись, с готовностью подтверждает женщина, – прямо демон. Миша, вы демон? – И берет его за руку.

Я смотрю на Мишку. Мне неловко за него и не хочется, чтобы Мишка оплошал. Но стыдно, ужасно стыдно за женщину. Понятно, зачем она здесь, но почему же она? Почему не другая, та…

Я боюсь, что сейчас она отвернется от Мишки и приблизится ко мне закудрявленным лбом. Вино кажется липким и почти не течет. И стакан тоже липкий.

Завхоз что-то шептал женщине и потом только переспросил:

«Маша или Клава? Маша? Чернявая такая? Тим-там-тара-там…», – поднялся к выходу.

Мишка тоже подглядывал за мной и, думая, что я не вижу, прижал свою ногу к ноге женщины и покраснел.

Я поднялся:

– Мне надо выйти, – и вышел с завхозом.

– Ты куда? Я с ней договорился, что вас двое…

– Иди, ты…

– Ну, – совсем не обиделся завхоз, – ты парень не промах. – И пошел, пошатываясь, по коридору, длинному и плохо освещенному.

Я вышел следом. Где-то рядом прятала ночь красивые женские глаза. Окон было чересчур много. Однажды показалось, что это она. Осторожно подошел к окну и ждал, пока обернулась. Отступил в темноту и, стараясь не шуметь, пошел дальше. Вышла какая-то женщина, постояла у стены, произнесла что-то неразборчивое, глядя на звезды, и снова ушла.

Звезды, то мелкие и частые, то зеленым и сиреневым вытянутые на ярко– фиолетовом небе, были как плывущие и ломающиеся на волне блики. Все дышало. Песок уже был холодным, а из степи упруго давили, изгибаясь, струи горячего воздуха. Плоско упало на песок отражение внезапно вспыхнувшего окна. И черным клубилась вокруг золотого ночь. И сыпались с громким шорохом песчинки, каждый шаг выдавая. И длинно, как поезд, светились бараки. Ряды поездов. И хотелось спешить.

Тело начало мерзнуть. Я повернул назад. Но назад идти было некуда. Не время. И не хотелось. И еще часа два или три я бесцельно бродил по окраине поселка, то согреваясь, то замерзая снова, когда пытался присесть.

Подошел к своему бараку. Света в коридоре уже не было. На ощупь нашел двери. Попробовал – открыто. Вошел. Рукой поискал на стене выключатель. Выключателя не было.

– Миша! – позвал тихо.

– Что? Какой Миша? – Кровать испуганно скрипнула, отделив женский голос от тишины, как лист от дерева.

– Миша… мой друг, – и, будто сообразив, добавил, – парень. Мы взрывчатку привезли днем на платформу у стрелки.

Пауза.

– Вы барак перепутали…

Потом очень долго все было тихо. Наверное, мы не дышали.

Надо было уходить. Куда? Черт разберет эти сараи. Женский голос сказал:

– Проходите. До утра все равно ничего не найдете.

Я начал вдруг волноваться. Долго закрывал дверь. Что-то мешало на пороге. Наклонился, поправил половую тряпку у двери, дверь поддалась и закрылась.

– Вы одна?

– Да.

– А остальные?

– Я здесь одна.

Я спрашивал шепотом, и она шепотом отвечала. Я почувствовал, что весь взмок. Увидел темное пятно портрета, две кровати, стул и на него что-то наброшено, наверное, одежда, стол у окна. За окном черно блестел освещенный уличным фонарем, одинокий столб.

Казалось, прошла вечность. Я спросил:

– Вы не спите?

– А ты долго так будешь стоять?

– А куда идти?

– Сюда… Я разглядел вдруг, будто зрение стало в тысячу раз сильнее, ее запрокинутую на подушке голову и вытянутую ко мне руку. – Иди… Только не говори ничего и не спрашивай…

Мне чудится лес. Утро. Веревки качелей тонко и высоко взлетают в листву дерева. Ветки качаются, прогибаясь под упругими петлями. И все выше полет. И уже не скользишь вниз, замирая в падении. Только вверх. Когда же падение? И солнце мелькает, сжигая листья. Выше! Когда же падение? Выше!..

– Еще… – она напряглась, и, вдруг расслабившись, засмеялась у меня под подбородком.

– У тебя красивые плечи. И руки. А что это за ранки?

– От соли.

– Пройдет?

В ответ она жадно и нескончаемо целует меня:

– Соскучилась я по человеческому, – говорит, будто извиняясь. – Хочешь знать, как я сюда попала?

– Не надо.

– Надо… Всего два месяца проработала. Школу закончила – курсы продавцов. Работала со своей тетей. Она – завмаг. Двое детей. С мужем в разводе. Пил. Бил. Конечно, она жила не только на зарплату. Разве она одна? У всех знакомых кто-то сидел или сидит. Тут ревизия. Растрата. Я взяла вину на себя – у нее-то дети. Она поплакала и согласилась. «Что делать, племяшка, два года отсидишь, тебе только двадцать будет. Помогу…»

– Это же бесчестно.

Она накрыла мой рот маленькой ладошкой и неожиданно улыбнулась:

– Я хочу, чтобы у меня был ребенок.

– Сейчас?

– Глупый, это не происходит так быстро.

Я смутился еще больше:

– Разве об этом тебе думать?

– Я просто думаю о счастье.

– Какое же сейчас счастье?

– Какое? Желанное! Я желаю его. И буду желать несмотря ни на что. Даже здесь! Назло тем, кто не хочет быть счастливым. Я не откажусь от себя… Я завелась. Мне не важно, что происходит вокруг – магазин, лагерь, очередь… Важно – в душе что? Я завелась, как пружинка. Насколько меня хватит? Но я хочу так. Только так… Стыдно, что у вас, которые на свободе, не достает желаний. Сыты полуобманом, полуудовлетворением, полусчастьем. Не смей уподобляться им! Меня томит жажда. Радоваться и любить!

Вдруг затопали за стеной, по коридору, зашлепали босыми ногами, застучали в двери:

– Дождь! Дождь! Ведра несите! У кого ведра?!

Она вскочила и, чмокнув меня, напуганного этими криками, закричала:

– Здесь! Здесь! Я сейчас… я сейчас, миленький, – зашептала мне. Забегала по комнате, хлопнула дверью, вбежала опять, смеясь и целуя, и дергая меня. Сияла. Шептала:

– Сейчас наберем воды и будем купаться. Хочешь купаться? Жуть как люблю мыться дождевой водой. Буду чистенькая. Вот увидишь. Солнышко взойдет – ты меня и увидишь. Хочешь?


Саша перестал читать и откинулся на стуле. Закурил. Вышел в коридор. Вернулся минут через двадцать с картонной коробкой из-под печенья – взял в буфете – и, уже без любопытства и излишнего беспокойства, складывал бумаги Ипполитовича одной плотной массой. Тетрадный листик выпал из старой папки и медленно лег на пол. Пришлось наклониться за ним и, невольно прочесть несколько строк:

«Целую. Целую. Здравствуй. Соскучился. Не могу сосредоточиться. Не могу ничего делать… Теперь уже немного осталось. Ты скоро узнаешь все из официальных бумаг. Скоро. А на жизнь у нас хватит сил. Ты сама говорила: жить легче, чем переживать. А я буду рядом. Я хочу, чтобы ты смеялась…».


Женщине снится босоногая девочка верхом на лошади. Лошадь медленно ступает в воду. Разноцветные камешки на дне реки струятся сквозь прозрачные волны и распадаются под копытами. В белом, наполненном солнцем тумане, просвечиваясь, угасая, останавливаясь, плывут сиреневые столбы, голубоватые фермы моста, и, совсем близко, вздрагивают, сопротивляясь водяному потоку, упругие зеленые стебли.

Девочка ищет кого-то глазами, оборачивается назад, покачнувшись, вытягивает шею. Вдруг чье-то лицо рядом. И губы открываются, говоря что-то. Но нет ни единого звука. Ни всплеска. Ни голоса. Только знакомо двинулся, выгибаясь под тонкой кожей, треугольный кадык, вверх-вниз.

Женщина открывает глаза. Смотрит на фотографию мужа.

Федор Ипполитович чему-то смеется, приоткрыв рот. Кусок черной ленты на верхней стороне рамки оборвался и свисает вниз. Кажетcя, Федя сейчас вздохнет и лента всколыхнется от его дыхания. В углу рамки – маленькая любительская фотография: они вдвоем, взявшись за руки, стоят на вершине песчаного бархана…


Резко зазвонил телефон. Саша поднял трубку. Звонил Юрка, приятель:

– Привет, старина! Как жизнь? Кочуешь? Поздравляю. Местечко ничего. Не жмет в плечах? Да, брось ты эти сантименты. Мебель поменяй, прежде всего. Шеф твой зануда был насчет мебели. Как поменяешь, звони, приду к тебе пиво пить. Бокальчики, так и быть, куплю. А то ты не раскошелишься… Шучу… Ба! Здесь что-то интересное рассказывают… Подожди-подожди. Слушай, кошмар какой-то. Ты только это, не волнуйся. Жена Федора Ипполитовича в реанимации… Ночью бегала по квартирам и всех будила, кричала: «Дождь, дождь…». Насилу успокоили. А утром кинулись – нижний этаж водой залит – она ночью краны у себя пооткрывала… Увезли ее… Але?!

Он быстро набрал номер реанимации: «Реанимация? Меня интересует… – долго ждал ответа, дождавшись, не поверил и переспросил: – Умерла?»

Опустил трубку. Ни слов, ни мыслей не было. Только растерянность. Будто взмахнула крыльями над самым его лицом неожиданная птица… И улетела.

Чудо мое

Одесса. Улица. Мужчина.

Старый морской рыбак-капитан Семен Иванович двигался в сторону порта, привычным противолодочным зигзагом протраливая некоторые заведения и места, где могли бы оказаться друзья-знакомые. Так он пытался оттянуть время прибытия на судно, ибо ночевать на стоящем в ремонте траулере – тоска и неустроенность, и было бы счастьем кого-нибудь встретить и посидеть в компании. А вот уже и мост на перекрестке улиц Черноморского казачества, Приморской и спуска Маринеско. Близкая Пересыпь гудела и звала обычной предвечерней сутолокой, трамвайным металлическим накатом, сигналами машин и криками торговцев под мостом: «Чулочки-носочки… Цветочки, цветочки… Семечки, семечки, покупайте семечки… «Шаланды полные кефали…», – пел под баян высокий мужик в потертом пиджаке и без кепки. Кепку его, как кассу для пожертвований, держал одной рукой рыжий напарник, другую напарник артистично, от груди, разгибал вперед, как Ленин на сцене, но потом медленно опускал поперек движения на манер гаишника на дороге: «Давайте, граждане! Кто сколько может… Тетя! Тетя! Не на выпивку, тетя…». Оба, музыкант и кассир, совершенно трезвые, пританцовывали. Над их головами висел лозунг на листе ватмана: «Господа продали флот Одессы, а мы построим флот Перессы!»

– Эй, морячок, не стесняйся тоже! – окликнул рыжий Семена Ивановича.

– Так я не моряк – я рыбак?

– Моряк рыбака видит издалека… Я не рэкет, не таможня – подкупить меня не сложно…

– А баянист твой может.

«…Еще ее мелькают огоньки1…»? – баян резко сжался, фыркая воздухом из-под клавиш, и высокий мужик легко растянул его в новой мелодии: «В тумане скрылась милая Одесса…2».

Семен Иванович улыбнулся обоим, слушая слова песни и легко расставаясь с пятью гривнами: «Это же не рэкет – артисты!..»

Был какой-то кураж сегодня, и в этом баяне про море, и в этой толпе с работы, и в этом настроении, когда выгребешься с парохода, а дома нет. А музыка – и в душе, и на улице. И в каждой женщине, на тебя глянувшей… Эх, Одесса!

Только загляделся капитан и стал пристраиваться в кильватер миниатюрной мадаме в шляпке и с локотками прижатыми к талии, как она оглянулась – верная примета, что мужской интерес и кормой чувствует, – вздернула головку, и правый локоток ее отстегнулся, взлетая, потому как появилась необходимость поправить шляпку: кокетство женское… А у Семена Ивановича запершило в ноздре – аллергия на женский парфюм: бог шельмеца метит газовой помехой, можно сказать, мешает бравой атаке при выходе на торпедный залп. Эх, перекресток Маринеско и Черноморского казачества! Труба телеге, или достаньте, Сеня, носовой платок, апчхи!..

Семен Иванович, конечно, успел увидеть, что второй локоток дамочки тоже оторвался, как пуговичка, и дамская сумочка, прижимаемая прежде локотком к талии, вспорхнула птичкой за чьей-то рукой и нырнула в толпу так естественно, что даже шарканье ног и каблучков цоканье с ритма не сбились и хода не нарушили: тик-тик, как часики. «Ой!» – только и вскликнула дамочка, будто споткнувшись. Оглянулась она на Семена Ивановича, а через мгновение – повисла на нем, как шарфик на вешалке: «Где моя сумка?!» – Он даже платочек в голубую клеточку от носа оторвать не успел. Но дамочка поняла уже, что у него ее сумочки нет, и попыталась отлипнуть. Однако, сменив гнев на милость, она просто распласталась и расплакалась на его груди. Тело и душа моряка горячо завибрировали на грани желаний успокаивать и ухаживать, и он засопел от важности момента.

«…Я вас держал, как ручку от трамвая…», – пел из магнитофона на прилавке мужской голос…

Пересыпь. Вечер. Одесса. Женщина и мужчина.


– Это вы здорово придумали, мадам, по моему фраку, можно сказать, слезами мазать, – приговаривал Семен Иванович, осторожно выводя ее из толпы, обеими ладонями оглаживая ее маленькие пальчики.

– Сами вы к моей груди пристроились…

– Это грудь? Простите старого моремана, я полагал это самая приятная пристань, к какой я когда-либо швартовался.

– Посмотрите, какой галантный оказался, лучше б ты тогда за моей сумочкой присматривал, чем на мои ножки и каблучки пялиться.

– Что, так много пропало?

– Состояние!

– Сумочка-таки золотая была?

– Состояние души, морячок! Такой вечер испортили. Думала, пойду в загул, кутну на три рубля, может, понравлюсь кому-нибудь.

– Так ничего не потеряно: кутнем, гульнем, понравимся друг другу.

– Хватит трепаться, – она вдруг перестала бравировать и играть, – сумочка старая, ее давно менять надо было. Да в ней было триста гривен – месячная зарплата.

– Не густо.

– Теперь и того нет. Пусти. Не по пути нам, – она повернулась и шагнула с тротуара на асфальт.

– Стой! – Его окрик и скрип тормозов слились с матом шофера: «Ты! Мать… Я же на машине! Не затопчу, как петух курочку, а по асфальту размажу!» – Движение замерло, и все повернули головы: шляпка катилась по асфальту, упала, и неустойчивый мужик с пивной бутылкой в руке по инерции и нечаянно оступился на нее ногой с тротуара, только пыль дорожная пыхнула. Дамочка глянула на раздавленную красоту, театрально качнулась, восстанавливая равновесие души и походки, и сказала шоферу небрежно, махнув рукой, как на муху: «А-а, мужики, вы так теперь слабо топчете, что лучше задавили бы сразу…» – «Ох, ха-ха-у!» – загудели и заулыбались вокруг одобрительно.

Назад Дальше