Он не закончил. Так получилось, что в памяти Швейцера вспыхнула очередная сверхновая. На сей раз это был не микроавтобус и не чужие врачи, Швейцер увидел белую дверь с табличкой – больше ничего. Табличка висела на гвоздике – картонная, грязноватая; надпись была сделана от руки, словно в шутку. Написано было следующее: «В. В. Сектор».
Швейцер согнулся, и его вырвало.
«Это просто радости страсти, шалости подсознания, – убеждал он себя. – Владимир Набоков, „Ada or Ardor“».
Вокруг забегали, примчался спасительный доктор Мамонтов. Дежурный лицеист притащил тряпку и стал убирать.
– Господь с вами, – безнадежно махнул рукой Савватий, отстраняя историка. – Мир вам, можете разойтись. На первый раз будем считать вопрос исчерпанным, но если такое случится вновь, виновники узнают, что такое преисподняя и вечное пламя.
С преисподней ректор погорячился, однако вскоре ему выпал случай сдержать свою угрозу. Это происшествие окончательно запутало лицеистов и породило новые толки. Незадолго до отбоя отец Савватий, вышедший по какой-то надобности в коридор, наткнулся на Листопадова. Тот, в кои веки раз изменяя своим привычкам, воспользовался поздним часом и вздумал съехать по перилам – прямо под бороду ректора. Это оказалось последней каплей, и Листопадов был незамедлительно заключен под арест, но его направили не в преисподнюю, а в карцер.
11
«Может быть, все же сегодня?…»
Швейцер стоял перед мучительным выбором. Его не покидало тяжкое предчувствие какой-то беды. Входя в ослепительный зал, он понимал, что танцор из него нынче никудышный.
Рвота – тревожный симптом, и из церкви Швейцер отправился на очередное обследование. Доктор Мамонтов вел себя странно. Конечно, он выслушал Швейцера, взял новые анализы, помял живот, но пациенту казалось, что от него ждут чего-то иного.
– Да, да, – кивал доктор Мамонтов, заранее соглашаясь со всем, что скажет Швейцер.
И бросал на него непонятные, быстрые взгляды. Тот предполагал, что с этаким расстройством его непременно положат в изолятор, но доктор зачем-то уколол его сложными витаминами, велел зайти снова в случае чего и распрощался. Он почти вытолкал Швейцера за дверь, как будто не желал его видеть.
В спальне Швейцер узнал про Листопадова и вконец растерялся. За перила – карцер, за дуэль – обычная выволочка?
К нему бросился Оштрах; недавний противник выказывал знаки столь глубокого расположения, что становилось неловко.
– Это не от шпаги, Куколка? – взволнованно спрашивал Оштрах. – Не из-за меня? Что вам сказал Мамонтов?
– Нет – я, верно, что-то съел, – ответил тот подавленно. Между прочим, и правда – что с ним случилось? Неряшливая табличка означала нечто тошнотворное – настолько гнусное, что даже не требовалось помнить ее смысл. «И на том спасибо», – подумал Швейцер, вздрагивая. Он больше не хотел вспоминать.
Неприятность с Листопадовым добавила размышлений. Выходит, карцер был пуст? Вчера был занят, сегодня – нет. Это значит, что Раевского уже нет в Лицее. Его куда-то переправили – возможно, в сопровождении Браго. Швейцер и сам не знал, почему он так решил; эта гипотеза родилась внезапно, без видимых причин; чутье же подсказывало, что он недалек от истины. Может быть, что-то расскажет Листопадов. Хотя навряд ли: даже если Раевский оставил запись на стене, ее наверняка смыли. Педагоги внимательно следили за «тюремной» перепиской и никогда не пропустили бы такой улики. Кроме того, карманы пленника наверное обшарили и отобрали все лишнее – в том числе карандаш. Карандаш у Раевского был, судя по записке. Бог с ним, с карандашом. Даже если Раевский как-то исхитрился и оставил послание, Листопадов может его не заметить. Да Листопадов и не тот человек, что расскажет, даже если прочтет.
Внезапно до Швейцера дошло, что на него смотрят. И правда – стал столбом, как истукан, а между тем уж наследил достаточно и сам взят на карандаш: да, он должен думать вот об этом одном карандаше, и ни о каком другом, иначе доиграется. Он поспешил на мужскую половину зала. Лицеисты по случаю бала сняли школярские сюртуки, натянули парадные мундиры. В глазах рябило от зеленого сукна, алых погон и позолоченных аксельбантов. Сверкали зеркальные сапоги, крепко и сладко пахло грубоватыми духами. У противоположной стены расселись барышни. Они, как всегда, появились внезапно. Секунду назад было пусто, и вот уже по лестнице поднимается чинная процессия: лифы и юбки-колокола, розовое и голубое, шуршание вееров, парикмахерские башни, банты, «ножку ножкой», чешки-туфельки, массивные заколки и крашеные перья сомнительных птиц. Румяна, тени и тушь, перчатки по локоть, лучистые серьги, кокетливые мушки. Барышни сидели чинно, как и положено барышням; их опекала суровая особа в полумонашеском одеянии. Она наводила лорнет, кривила губы, грозила когтистым пальцем. Барышни шептались и делали вид, что вовсе не интересуются кавалерами. Кавалеры, в свою очередь, громко и попусту смеялись, поминутно приглаживали волосы и поводили плечами, которым было непривычно в тесных мундирах. Сияли начищенные пуговицы; отдельные лицеисты то и дело подходили к столикам с напитками и сластями, наливали себе ситро, но поначалу ничего не ели, боясь накрошить на пол или перепачкаться кремом. Многие потели, особенно нескладный Вустин; запах пота вливался в общую парфюмерную гамму и уверенно отвоевывал первенство.
Вся эта праздничная роскошь выглядела пустяком в сравнении с обновленной внешностью преподавателей. Отцы-педагоги образовались в оркестр – и нарядились соответственно. Оставив дежурным отца Пантелеймона, они сменили повседневные рясы на трико, причудливые камзолы, озорные шапочки с утиными козырьками, широкие пояса. Это отвечало их представлениям об эстраде и веселье вообще; трико и камзолы были усыпаны блестками, к чулкам-сапогам прицепили маленькие острые шпоры. Отец Савватий нахлобучил цветастый цилиндр и подвел глаза; он был саксофон, и уже давно примеривался к мундштуку огромными губищами, похожими на губы сома. Шелковые панталоны обтягивали неимоверный ректорский зад. Борода была расчесана надвое, пальцы унизаны перстнями. Отец Саллюстий нарядился в тирольскую шляпу с перышком и безрукавку на меху: он кого-то изображал. Его инструментом оказалась скрипка; историк прохаживался по авансцене, помахивая смычком и сдерживая жидкие смешки. Таврикий сидел за фоно, закутанный во что-то полосатое и радужное. Чернильный палец ударял по «ля», зависал и снова бил. Еще одна скрипка была у отца Коллодия; этот, широко раздвинув ноги, сидел за пюпитром и настраивался. Для пущего юмора Коллодий продел себе в нос огромную серьгу с бриллиантом, которая полностью стирала его блеклое, безбровое лицо. Отец Гермоген сосредоточенно, как будто искал дырочку, вертел бубен, сонный Маврикий пощипывал бас; доктор Мамонтов, утверждавший, что бальные танцы развивают гормональную систему и вдобавок являются профилактикой гомосексуализма, был переодет арлекином и хищно поглядывал на вверенные ему барабаны.
В зале было жарко. Швейцер взял стакан с газировкой и прикинул, стоит ли ему вообще танцевать. «Неужели сегодня?..» Внутренний голос подсказывал ему, что танцевать придется – для пользы же дела. Швейцер пока не знал, чем сможет помочь ему какой-нибудь вальс, но видел, что выглядеть белой вороной еще опаснее. Положившись на случай, он присоединился к Берестецкому и Коху, которые над чем-то смеялись. Кох держался неестественно и походил лицом на призрак: маскируя прыщи, он перестарался с пудрой. Чистенький, подтянутый Берестецкий мог быть спокоен, его кожа была гладкой, как глянцевая бумага. На балах он всегда оказывался фаворитом, но не задавался, вел себя скромно и просто. Швейцер, который уже не мог терпеть и готов был раскрыться перед кем угодно, избрал бы Берестецкого в первую голову, но эта вот сугубая, если закрыть глаза на постоянные опоздания, правильность его останавливала, отпугивала. В том, что он мог сообщить Берестецкому, не было ни грана правильности. Тот попросту не поймет, о чем речь, – не умом, умом он не обижен, не поймет нутром. Вежливо удивится, искренне обеспокоится…
Саллюстий с силой вжикнул смычком по струнам, подавая сигнал.
– Господа, мы начинаем! – объявил он пронзительным голосом. – Мероприятие, угодное Богу и полезное для общего подъема нравов. Во избежание грехов содомских и гоморрских… и чтоб проникнуться естественным очарованием и романтическим взаимным влечением… в общем, господа – мазурка!…
Грянула музыка. Танцы ставил доктор Мамонтов; хореограф из него был очень средний, если не хуже. О бальном церемониале он имел смутное представление, и руководствовался старыми книгами и историческими фильмами. Саксофон, бас-гитара и ударные инструменты превращали классические танцевальные мелодии в нечто фантастическое. Ректор, на секунду выплюнув мундштук, достал хлопушку и дернул бечевку: раздался грустный хлопок, разлетелось облачко конфетти, в зал прыгнула одинокая лента серпантина. Обозначив веселье, Савватий вернулся к саксофону и затрубил с утроенным старанием.
Швейцер приметил ничем не выделявшуюся девицу с капризным лицом. Прежде он ее не видел, а может быть – не запомнил. Швейцер не надеялся вытянуть из нее сведения о тайных тропах, ведущих в Лицей извне, – все равно не скажет. Ему не хотелось быть на виду; каков кавалер – такова будет и дама. Когда отгремела мазурка и зазвучал вальс, он быстро подошел к ней и отрывисто кивнул.
Барышня утомленно переглянулась со своей товаркой, поджала губы и с напускной неохотой ступила вперед. Реверанс ее был холоден и ничего не обещал. Даже через корсет Швейцер почувствовал, как напряглась ее спина. Они закружились в танце; дама смотрела вбок, и он видел, что должен что-то сказать.
– Моя фамилия Швейцер, позвольте представиться, – обратился Швейцер к костлявому плечику.
– Мы из Волжиных, – равнодушно отозвалась партнерша.
«Мы, – в который раз поразился Швейцер. – Чему их там учат?»
– Как вы находите убранство зала?
– Мило, – девица издевательски фыркнула.
– Это я натирал полы, – брякнул он, и мадемуазель Волжина посмотрела на него, как на идиота.
– В самом деле?
– Честное слово. – Швейцер споткнулся, и дама невольно переступила лишний раз.
– Простите, я был нездоров, – пробормотал он, кляня себя на все лады.
– Вас оперировали? – Волжина, наконец, повернула к нему лицо, выказывая заинтересованность.
– Да. – Швейцер поудобнее перехватил ее руку. – Но все уже зажило.
Барышня промолчала. Дальше кружились без слов; на щеках дамы начал проступать румянец.
«Проклятье, я что-то не то говорю, – подумал Швейцер. – Дам полагается развлекать. Как же мне быть, если ничего не лезет в голову?»
Он не чувствовал в себе никакой романтики, обещанной Саллюстием.
Пары вращались, мутно отражаясь в мастике. Зеркал не было; от этого бал больше походил на собственную репетицию. Мамонтов сочно постукивал в барабан, отмеряя ритм; наконец дождались – кто-то упал, послышался смех. Свалился, конечно, Вустин, и чуть не увлек с собой даму; та, негодуя, уже шла от него прочь и яростно обмахивалась веером.
– Он всегда такой бегемот? – осведомилась Волжина.
– Иногда, – пробормотал Швейцер.
Вальс быстро свернули; оркестр изготовился к польке.
– Какой вы скучный, – презрительно сказала Волжина. – Принесите мне пирожное!
– Сию секунду. – Швейцер почтительно поклонился и поспешил к столику, радуясь короткой передышке. Блюдо с пирожными успело опустеть, все было съедено.
«Вот оно!» – сверкнула молния.
Швейцер вернулся бегом.
– Обождите немного, – он натянуто улыбнулся барышне. – Сейчас я сгоняю на кухню и принесу.
Его усердие было встречено с благосклонностью; Волжина вздернула носик и чопорно прикрыла глаза: ступайте, и поскорее.
Швейцер выскочил из зала. За спиной затопотали, но это была не погоня, а танец.
«Маловероятно, – стучало его сердце. – Маловероятно. Маловероятно.»
Он кубарем скатился с лестницы и бросился к столовой. У входа замедлил шаг, изобразил – довольно бездарно – невинность, пригладил растрепавшиеся волосы.
В столовой никого не было; за окошечком раздачи клубился пар. Что-то звякало и глухо гремело, но не рядом, а вдалеке. Швейцер прошел между столами, осторожно повернул дверную ручку. Дверь подалась, и он шагнул в просторное помещение, загроможденное плитами и баками. В топках трещало пламя, пахло капустой и гречкой.
Хотелось бы знать: он уже преступник, или еще нет? Шагнул ли он за грань?
В ту же секунду он увидел то, что искал: железную дверь, которая вела в какое-то другое место. Она была одна, и выход мог быть только через нее. Амбарный замок был отперт и висел, зацепившись дужкой за отверстие засова. Из замка торчал ключ. Это означало, что побег возможен лишь днем, ночью дверь запрут.
– Что вы здесь делаете? – послышался сзади злобный голос.
Этого следовало ожидать. Швейцер подпрыгнул и обернулся: перед ним стоял повар, усатый мужчина лет пятидесяти, в грязно-белом халате и с мятым колпаком на голове.
В Лицее, помимо преподавателей, было много людей, занятых на хозяйственных службах – механиков, уборщиков, поваров. И, разумеется, вооруженных охранников. Они никогда не общались с воспитанниками, это строго запрещалось. Лицеистам говорили, что все эти люди так или иначе пострадали от Врага и могли навредить молодому рассудку случайно оброненным словом.
Наивно было думать, что бал остановит их работу, все были на местах.
– Я за пирожным, – ответил Швейцер, удивляясь собственной наглости. – У нас кончились пирожные.
– Ну, и нечего здесь делать! – повар распахнул дверь, в которую тот только что прошел. – Извольте удалиться! Пирожные сейчас подадут.
– Спасибо… – Швейцер, не дожидаясь повторного приглашения, прошмыгнул мимо повара.
– Моду взял шастать, – проворчали за спиной. И тут же крикнули кому-то: – Эй, умерли, что ли? Пирожных господам!
Не веря в свое спасение, Швейцер взвился по лестнице и вновь очутился в зале. Полька сменилась новым вальсом; Волжина, красная от смущения, что-то объясняла своей наставнице. Монашка смотрела то на нее, то на вход; при виде Швейцера она указала на него пальцем и опять задала какой-то вопрос. Волжина проследила за пальцем и с явным облегчением закивала: это он!
– Сейчас принесут! – выпалил Швейцер, останавливаясь перед ними.
И страшное напряжение не замедлило сказаться: он схватился за виски, застигнутый уже знакомой аурой, похожей на предвестницу эпилептического припадка. Дверь с табличкой «В. В. Сектор» распахнулась, из-за нее вышел сердитый человек с птичьим лицом. При виде таблички он рассвирепел и начал орать: «Снова? Достали своим стебом, придурки! Здесь же ходят посторонние, черт вас возьми! Шутники хреновы, оторвы…» Он дернул табличку, швырнул ее в угол и начал таять.
«Только б не упасть», – пронеслось в мозгу Швейцера. Новый припадок поставит крест на всей затее.
В зал вкатили тележку, нагруженную сластями.
– Вы так побледнели, – донесся голос Волжиной. – Вы больны?
Швейцер взял себя в руки.
– Нет, что вы! – он чуть ли не взвизгнул, и его партнерша слегка отпрянула. – Что там у нас, вальс? Позвольте вашу руку, сударыня.
Та неохотно подчинилась.
Но музыка тут же стихла.
– Антракт! – с притворной строгостью крикнул ректор, обмахиваясь цилиндром. – Угощайте дам, господа лицеисты. И говорите только по-французски!
– Вот еще, – Волжина сморщила нос, но тут же сказала: – Tenez, on a bien vu quelque chose?
– Permettez-moi de vous demander ce que vous avez vu?2
Она взяла Швейцера под руку, и они медленно двинулись к тележке.
– Вертолет, – шепнула та, подавшись к его уху.
– Как? – Швейцер не поверил. – C’est pas possible.
– Si, c’est bien possible. Mais ne dites rien: on ne peut pas parler.3
– Но вертолетов давно уже нет. Враг уничтожил всю авиацию, – он окончательно перешел на русский язык.
– А может, это Враг и был. Он пролетел прямо над нами, похож на стрекозу. Страшный! А на боку – звезда, красная.