Говорят, и камешек на одном месте травкой обрастает. Святкин за несколько лет в министерстве дорос до начальника отдела. Работа ему не сильно досаждала. Болельщики млели от одного упоминания его имени и смотрели в рот. Ну, а с безумцами, далекими от мира спорта, можно было вообще общаться жестами – понимали не хуже ребят из сборной Монголии.
Появилось свободное время, в которое Святкин совершил прорыв в личной жизни. Тут надо пояснить. Раньше, отдавая все силы спорту, Святкин, по совету тренера, не растрачивал себя на пустяки. И… втянулся. Плюс ни грамма алкоголя и ни капли никотина. Так возник хронический сперматоксикоз, возносивший героя на высшие ступени пьедестала. Став чиновником, пробовал развязать, да узелок, видать, был затянут накрепко. Вот и ходил одинокий, розовощекий как китайский мандарин, доводя до исступления, до дрожи, мечтавших отдаться здоровяку свободных сотрудниц своим пышущим тридцатилетним здоровьем.
– Как монах! – пошутил однажды шеф.
– Да ну нах, – отмахнулся Святкин.
Но тот объяснил ему по-нашему, по-простому, что каждому свистку нужна белка, сверчку шесток, а дырке затычка. И не надо быть Сократом, Аристотелем и Платоном, чтобы понять, что ему, Святкину, пора изменить свое семейное положение. И что он, его руководитель, конечно, тоже не Владимир Мономах, но и ему яснее ясного, что пора бы чемпиону остепениться. В противном случае у товарищей сложится превратное мнение и ложное впечатление об ориентации его жизненных ценностей и будет очень сложно доказать, что стрелка компаса показывает куда надо, а налитое яблочко совсем не жаждет стать гомогенизированным пюре.
– Не знаю первых троих товарищей, – сказал Святкин, смотря прямо в глаза руководителю своими ясными голубыми очами. – Но этот Владимир… Как его -нах? Из финансового отдела?
Шеф попробовал объяснить менее красноречиво, но вышло еще более витиевато. Выслушивая тираду, Святкин откровенно скучал. Машинально взял пузырек синего стекла и начал катать его по столу начальника. Небесного цвета колпачок развернулся, и из склянки посыпались фиолетовые в крапинку пилюли.
– Не балуй! – одернул его шеф, сгребая таблетки в ладонь. – …Так и быть, скажу прямо! Есть у меня для тебя один вариант! Не баба, а ягода! Гонобабель! Познакомить?!
– На кой? – удивился Святкин.
– Женись! А я спляшу на свадьбе пасодобль!
Так Святкин прирос женой-красавицей, неизменно притягивающей к себе мужские взгляды. Но это его не смущало. Сознание привыкло рационально подчинять всего Святкина высшей цели, решению сверхзадачи, работе на победу. Ревности здесь не было места, а толстокожесть новоиспеченного мужа, повинуясь могучему закону притяжения противоположностей, с лихвой компенсировалась сверхпроницательностью жены, не перестававшей снимать медовый урожай с лапок бесчисленных поклонников. Сам шеф, изрядно выпив на свадьбе, так смотрел на невесту влажными глазами, что только круглый дурак или аскет вроде Святкина мог не понять, что зритель уже видел эту актрису в кинофильме для взрослых и остался глубоко удовлетворен.
Когда через полгода знакомства жена родила ему сынишку, Святкин подумал, что был неплохим спринтером. Но спорт остался в прошлом, а в настоящем была семья, которая гарантировала быт и уют, регулярное питание и облегчавшие чресла гигиенические процедуры. Семья сделала его жизнь стабильной, даже немного скучной. Работа – дом, а между ними СМС, извещающие об очередном поступлении средств на банковский счет.
Очень скоро шеф получил новое назначение – губернатором в недалекий регион, куда бывший экс-чемпион, а ныне чиновник, вслед за ним въехал на белой служебной «Волге» уже не третьесортным «крапивным семенем», а замом главы области. На новом посту Святкин отвечал за внутреннюю политику и курировал связи с общественностью. Магические пертурбации должны были превратить плевелу в доброе семя, обязанное (по долгу службы) взращивать разумное, доброе, вечное. Должность заставляла появляться в эфире местных телеканалов, убогость которых до поры до времени скрашивала косноязычие и недалекие мысли нового заместителя губернатора. Однако Святкин был достаточно сообразителен, чтобы понять, что лексикон грузчика не прибавляет ему популярности. Под прицелом телекамер его ветхие фразеологизмы превращались в камни-голыши, застревавшие в глотке всякий раз, когда требовалось дать комментарий. Правда, хорошо выходили интервью: получив на руки чудовищное многообразие ответов в виде любимых святкинских «да» и «нет», журналисты писали, что зам первого лица слов на ветер не бросает.
Но проблема была и не давала покоя. И оставалось только удивляться и завидовать шефу, который на любом мероприятии мог сходу, с места, без бумажки, весомо и убедительно, добавляя баску в голосе, вставить нужную фразу как слово в песню, как лыко в строку. Ах, какие он толкал речуги! Иной интеллигент, заслушавшись, закрывал глаза от удовольствия, настолько складно и плавно текла его речь, перемежаемая цитатами из великих неизвестных, мудростью веков и страшно близкими народу выражениями, которые всякий раз брались из ниоткуда и с обаянием навозной кучи, с брызгами зловонной жижи, плюхались посреди стола, предварительно уставленного языковыми яствами.
«Уф, круто!» – восхищенно думал Святкин, подбирая под рукоплескания обожающей шефа аудитории собственный подбородок, и крутил головой по сторонам, борясь с навязчивым желанием заорать: «Это мой начальник! Мой!» Иногда, сразу после таких выступлений, боясь захлебнуться пылким юношеским восторгом, он врывался в приемную, открывал ногой дверь губернаторского кабинета, чтобы обаятельным мычанием выразить восхищение, а потом, потирая вспотевшие руки, робко спросить: «Где вы этого набрались?» Но шеф в ответ только посмеивался, да иногда чуть заметно косился на висящий за его спиной портрет.
Однако Святкин был настойчив и однажды получил адресок. С тех пор замгубернатора зачастил в Москву, где тайно (вызывая подозрения у супруги своими отлучками) брал уроки риторики.
Профессор словесности Кальценбоген крепко знал свое дело. Прежде всего, он отучил Святкина говорить с полным ртом слюны, брызжа и шамкая. Потом заставил четко выговаривать слова, чтоб буква к букве: «…Мама мыла пилораму!» Требовал изжить паразитов – «будто», «кабы», «допустим», «почто». Месяца не прошло, как Святкин перестал тянуть после каждой фразы «во-о-о-о-от!», позволявшее ему сосредоточиться и кое-как загнать непокорные, разбегавшиеся слова в предложения. Но назвать это прогрессом язык не поворачивался. Например, наш Демосфен никак не мог избавиться от навязчивого, липкого словечка «нах». Говорят, что привычка вторая натура. Его же естество, закаленное в спортивных баталиях, было просто железобетонным! Бывало, Кальценбоген писал мелом на доске, заставляя повторять вслух за ним: «Мох, мех, мух, нюх». Потом выводил молча зловредное «нах», и глядя через плечо на Святкина, несколько раз энергично зачеркивал его, так что мел крошился под пальцами.
Профессор потел, ученик кряхтел, но эффекта не было.
– Собелись, тляпка! – кричал, делая страшные глаза, Кальценбоген, но когда случайно узнал, что Святкин голыми руками легко завязывает в узел кочергу, учел возможные риски и отказался от этой методы.
Старик долго раздумывал, стуча пальцами по столу, почесывая свою козлиную бородку. Потом полез на стеллажи с книгами, откуда едва не свалился с криком «Эвлика!» Подхвативший его замгубернатора получил в награду книжку и указание: выучить «от сих до сих». «Как это поможет от нах?» – недоумевал Святкин. Но профессор был дока, языковед, знаток русской души, которую не взять нахрапом, но вот обходным маневром – можно! Он сумел убедить Святкина, и теперь тот каждую свободную минуту, как мантру, как молитву повторял слова из заветной книжки. Доверяя аутотренингу, до мокрых подмышек и судорог в икрах работал над собой, расслабляя свою стальную суть, размягчая дубовый язык.
Доупражнялся до тематических сновидений! Снилось ему, что лежит он на одре, и вроде как помер, но все видит и все соображает. И лежит он в покойницкой больницы родного села в Подмосковье, куда в детстве забирался поглазеть на жмуриков. Лежит себе, а вокруг трупаки. Смотрят на него и улыбаются. И весь он какой-то жалкий и голый. И холодно ему, и пятка чешется, а дотянуться и почесать нет никакой возможности. Вокруг одра ходит губернатор в шляпе и кардинальской мантии из фильма «Три мушкетера» и кадит кадилом так, что от дыма глаза щиплет. А сверху, из-под потолка, смотрит на них всевидящим оком Саваофа профессор Кальценбоген, грозит перстом и говорит нараспев:
– Дай, Пушкин, мне свою певууучесть,
Свою раскованную речь,
Свою пленительную ууучасть —
Как бы шаля, глаголом жечь!
– Я… это самое! Выучил! Как договаривались, «от сих до сих»! – хочет крикнуть во сне Святкин, а рта раскрыть не может; ни рукой, ни ногой шевельнуть – ну, чисто паралитик!
– Училась ли ты на ночь, Дездемона?! – вдруг грозно спрашивает старик сверху, протягивая руку, чтобы забрать платок подаваемый губернатором, и лицо его стремительно чернеет.
– Учил! Зуб даю нах! – дико кричит Святкин. – …Дай, Лермонтов, свой желчный взгляд! …Некрасов, боль иссЕченной музы! …Блок, крылья! …Пастернак? Мотор!
– Какой еще мотор?! – вопрошает с потолка негр Кальценбоген.
– Пламенный нах… – лепечет Святкин, понимая, что всё – это конец! Поплыл! Провалился! Незачёт без права пересдачи!
В этом месте он проснулся, обнаружив, что лежит на постели в собственной квартире в центре города, а рядом – живая жена сопит в две дырочки, стянув с него одеяло, забыв замять в пепельнице дымящийся окурок ее всегдашней ночной сигариллы.
После двух месяцев упорных занятий язык его все-таки здорового полегчал: слова, толкаясь и тесня друг друга, неслись бодрыми слонопотамами к устью – к ротовому отверстию, что доставляло вящее педагогическое удовольствие Кальценбогену. Такое испытывает эгоцентричный эскулап, уверенный вначале, что пациент безнадежен, и приписывающий после себе заслугу природы, распорядившейся на время отставить неизбежный биологический конец. Все чаще на занятиях профессор довольно тряс головой, заставляя трепыхаться свою козлиную бородку: «Ваш шеф пледуплеждал меня, что сполтсмены имеют потенциал!»
И было все у Святкина на мази до того момента, пока он не покидал аудитории. Переступая порог, выходя в реальный мир, далекий от изысканных профессорских фантазий («Кукушка кукушонку купила капюшон!»), он мгновенно начинал чувствовать свою беззащитность и уязвимость. Пыльный ветер свободы живительной пескоструйкой сдирал с его сущности налипшие стараниями Кальценбогена интеллигентские обмылки, и все начиналось сызнова: «Политика администрации (нах) направлена на преодоление (нах) недостатков (нах), которые (надо признать – нах) имеют место в отдельн (ых) территори (ях)». Мухи дохли на лету, и Святкин зорче всех видел, как вместе с их скукоженными лапками и крылышками сгорают в огне отчаяния его надежды.
Он нервно кусал ноготь, сплевывал, потом смотрел в зеркало и чувствовал себя уродом. Не физическим, конечно. Благодаря успехам в десятиборье он был прекрасно, атлетически развит. Сняв рубашку, он рассматривал себя и недоумевал. Эти бугры мышц. Эта крепкая голова с покатым лбом, с мужественным профилем викинга. Зачем она? Чтобы ею есть?! Лобные доли, серое вещество, мозжечок, гипофиз и прочая требуха, притаившаяся за костью черепа, отказывала ему в такой малости как красноречие. Теперь он ненавидел себя за физические достоинства и готов был отдать все это без остатка за возможность развязать язык. Златоуст, по утверждению Кальценбогена, сидевший в каждом, оказался в нем спрятан слишком глубоко – еще в детстве он спустился в тайную шахту его души, а попытавшись подняться, застрял в лифте.
– Вы плосто зажмультесь, и начните говолить лечь как песню – на вдохновении, на эмоциях! – учил Кальценбоген.
Святкин переспрашивал куда лечь, потом понимал, кивал, зажмуривался:
– Дорогие друзья! (кхм) Сегодня, в день славного юбилея… (нах снова был подавлен усилием воли) Каждый из нас не просто смотрит на свой регион… (пауза) Он…
– …Чувствует, – подсказывал профессор. – Ну-ну!
– Чувствует себя…
– Холошо! Кем чувствует? – подначивал кудесник слова.
– Частицей единой… – мучение отражалось на лице Святкина, и с гримасой боли он выдыхал: – Не могу нах!
– Надо лаботать над лечью! И все будет хо-ло-шо!
Бородач забирал свой гонорар, а красный от натуги Святкин опять подставлял лицо пыльному ветру и беззлобно думал: «Сам-то ты, падла, „рэ“ не выговариваешь! А нате-ка, профессор!»
Никогда еще Святкину не приходилось так напрягать свой речевой аппарат. Для него стало откровением, что губы и язык, эти бледные тени бицепсов и трицепсов, можно, а в его случае нужно упражнять, тренировать, накачивая силой и мощью живого слова. Каждое утро после зарядки и бритья он на полчаса запирался в туалете и… упражнялся. «Ыых! Оу-оу! Вау! Ммм-ммм!» – эхом неслось многократно повторенное, пока Святкин старательно выворачивал губы, вытягивал язык и ставил его ребром, помогая себе пальцами. «Карл у Клары угнал МакЛарен, а Клара у Карла угнала Корвет… Кромсал короед кору карельской берёзы… Чиновники чаевничали чаем по-чиновничьи…» И так до тех пор, пока жена и дети (а их к тому времени было уже двое) не начинали стучать в дверь, требуя плановой встречи с унитазом.
Из абсолютной неспособности к импровизации вытанцовывался невеселый диагноз. У Святкина начиналась депрессия. Проклятое косноязычие грозило стать не просто тормозом на пути его блестящей карьеры – бетонной балкой на рельсах! Но вот что странно, оно никогда не мешало его общению с шефом. Конечно, на трибуне, перед телекамерами языкастый губернатор умел собраться и выдать на-гора хоть фразу, хоть целую речь – несколько шероховатую с точки зрения просвещенных носителей русского языка с еврейскими фамилиями, но необычайно эмоциональную, удобоваримую, «нашу». На этом его языковая разница со Святкиным и заканчивалась. В спокойной деловой обстановке шеф всегда переходил на особый сленг, ставший в постпацанской России, управляемой в массе своей выпускниками советских техникумов, чем-то вроде аналога французского языка русского дворянства. Сленг этот, состоящий из штампов, клише, канцеляризмов, площадной брани, обрывков сальных анекдотов, сторонних слов и звуков, не всегда человечьих, между прочим, позволял Святкину свободно общаться с любым представителем власти. Из чего следовало, что это и есть язык современной элиты, вкусно звучавший в больших кабинетах. Вот и сейчас, пока Святкин поднимался с третьего этажа к шефу на пятый, он пару раз услышал как зрелые люди в немалых чинах, обсуждая актуальные вопросы современности, поминали Гренобль и его констеблей. На фоне этой властной мощи языковед Кальценбоген блек и съеживался, а его экзерсисы представлялись сущей блажью. Именно этим откровением и собирался поделиться Святкин со своим руководителем, а теперь еще и лучшим другом. Ворвался без доклада и, смешивая слоги с жестами, сказал все, что думает.
– Не горячись, Дима! – улыбнулся ему шеф, убирая в ящик стола знакомую синюю склянку. – Слушай Кальценбогена. Я через него жизнь понял! А то, что не получается, так ты не один такой. «…Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь!»
На лице Святкина отражалось непонимание. Для донесения мысли до цели требовался некий дауншифт. Губернатор подмигнул своему заму («Щас-щас, погоди, от совещания отойду»), зашел за ширмочку в углу кабинета и, пошуровав там, тут же вышел, совершая странные пассы руками и потирая виски пальцами.