«Пугливая Птица, – грустно думает Роман. – Хорошо, хоть не улетела совсем. Теперь я знаю, как
тебя звать…» И усадить её уже не удаётся. То же происходит в третий и четвёртый вечера: Света
встаёт или отодвигается при малейшем подозрительном, на её взгляд, движении Романа. А если
уж она поднялась, то для её нового усаживания требуется специальная клятва о неприближении.
Роман же всё надеется заглянуть ей в лицо и в глаза, чтобы проверить, могут ли сцепиться их
души? Да и какое тут может быть общение, если не видеть глаза друг друга? Всё отрывочно,
односложно, натянуто, холодно, как будто каждый постоянно лишь сам по себе.
29
Однажды к ним подходят Боря со своей Кармен. Их заметно издали: свет луны в этот вечер
такой ясный, что даже земля видится серебристо-беловатой. Боря, коротко похохатывая,
рассказывает какой-то анекдот. Приходится и Роману перейти на анекдоты. Тоня смеётся открыто,
заразительно. Она не так красива, как Света с её писаными чертами лица и персиковым цветом
кожи. В Тоне вообще какое-то несоответствие: при полных губах – небольшие глаза и маленький
носик. Её лицо привлекательно уже на какой-то последней грани: хотя бы чуть-чуть измени какую-
то одну его чёрточку, и вся привлекательность уйдёт в минус. Но, кажется, в этой-то рискованности
и есть главная изюминка её облика. Роман отмечает в ней и нечто новое, чего не помнил раньше –
это забавные ямочки на щёчках, которые ему почему-то хочется назвать цыганскими. Хотя почему
именно цыганскими и сам не поймёт – при чём тут цыгане? А ещё Тоню-Кармен красит счастье,
просто плещущее из неё и будто вывернутое в лёгкое подтрунивание над тяжеловатым,
медлительным Борей. Тот спокойно, с массивной ленивостью сносит её шпильки, делая вид, что
больше увлечен транзисторным приёмничком с длинным блестящим штырём антенны, который он
гоняет по всем свистяще-улюлюкающим волнам и диапазонам.
– Стоп, стоп, тормози! – останавливает его Кармен в одном месте. – Крути обратно колесо!
Боря беспрекословно выполняет команду своего командира, отрабатывая назад. А там песня:
Вот кто-то с горочки спустился,
Наверно, милый мой идёт.
На нём защитна гимнастерка,
Она с ума меня сведёт…
Певица поёт широко и с чувством:
– Какая песня! – восхищённо шепчет Кармен. – Тихо! Всем тихо! Как красиво… По-человечески
красиво. Особенно это: «наверно, милый мой идёт». Как я всё это представляю. Как я люблю такие
песни…
Эти слова «наверно, милый мой идет» она произносит с такой затаённостью, будто вынимает их
из собственной души, а потом так же мягко и бережно укладывает назад. Боря, снисходительно
хмыкнув и понимая, что это, на миг открытое чувство, принадлежит ему, обнимает Кармен за
плечи, и она, ещё мгновенье назад дерзкая, насмешливая и чуть высокомерная, словно осекшись,
доверчиво приникает головой. Света смущённо отворачивается от такой сцены. А Роману снова
невольно вспоминается Люба. Вероятно, с ней-то ему было бы так же хорошо и даже ещё лучше,
чем Боре с Тоней. Тоня куда ближе к Любе, чем Светлана, и поэтому Боре остаётся только
позавидовать.
– А тебе, Света, как эта песня? – спрашивает Роман, пользуясь случаем, чтобы хоть как-то
разговорить её.
– Эту песню я тоже люблю, – по школьному отвечает она. – Эту песню все любят.
Роман ждёт, что она добавит что-нибудь ещё, но это уже всё.
По тому же сценарию почти без слов проходит ещё несколько вечеров. Роман уже и сам не
понимает, зачем ему эти прогулки при луне и без луны. Или ему время некуда девать? В этот вечер
он, едва не вспотев от волнения и страхов, решается положить руку на плечо своей суженой, как
воодушевлённо считает его мама. Света застывает, а потом, как обычно окаменело, отодвигается
по скамейке.
– Зря ты так резко дёргаешься, – уязвлённо и уже с раздражением замечает Роман, – лавочка-
то занозистая. Занозок насадишь. Каким пинцетом их потом выщипывать?
Он с усмешкой смотрит на Свету, понимая, что все её писаные черты становятся от её
холодности и нудной затянутости сценария сближения не притягательней, а всё безразличней и
безразличней. Да не нужна ему драгоценная целомудренность этой Пугливой Птицы, пусть она
оставит её при себе. Ему бы хоть какой-то краешек чувства, испытанного тогда в вагоне. Взять бы
Свету за плечи и заглянуть в глаза, как сделал это Витька с Любой. Вот тогда-то, может быть, и
прошило бы их души сквозной пронзающей молнией. Только и всего. Ему и нужно-то лишь чуть-
чуть ласки и внимания. Да он и сам оставит её как можно дольше нетронутой и заветной, если в
нём затеплится чувство. Но как относиться с теплом к холодной льдине? Скорее всего,
сдержанность Светы от наставлений матери и подготовки её в образцовые жёны. Конечно, в
будущем, помня такие примерные пионерские прогулки с ней, Свету ни в чём не упрекнёшь. Но что
делать с ней сейчас? Ходить, выжидать, уговаривать, скучно и молча сидеть на лавочке? А если
она и по жизни окажется такой же холодной и неприветливой? Откроешь, наконец, дверь этого
холодильника, а там – Северный Полюс! Главное же, что вся эта ситуация начинает затвердевать.
Мать смотрит на него теперь почти умильно и успокоенно, а Галина Ивановна, встречаемая где-
нибудь на улице, – пристально и придирчиво, как на своего… И Роману кажется, что он входит в
какую-то большую ложь.
И вдруг вся эта неловкая, тягостная диспозиция в одно мгновение ломается вроде как сама по
себе и до изумления просто. Возвращаясь с очередного серого свидания со Светой, Роман
30
сталкивается около клуба с Наташкой Хлебаловой. Разговор сходу завязывается какой-то игривый.
Роман, вроде бы шутя, но осторожно, как и к Свете, притрагивается к ней и тут же, ещё и не успев
ничего осознать, прижимает полностью, чувствуя, что здесь ему позволяется куда больше. Ещё
какие-то минуты назад женское представлялось Роману упругим, отталкивающим полотном, и
вдруг в этой неподатливой стенке обнаруживается мягкий, жаркий провал, в который уже само
звенящее тело ухает, как в воду, легко отмахнувшись от рассудка и всяких там принципов и
установок. Ох, как плавят Романа эти первые, но почему-то уже умелые объятия! Да что объятия!
Наташка позволяет ещё и не те головокружительные вольности. Вчерашний солдат шалеет от её
тугого, свежего и, как ему кажется, очень уж женского тела в скользком шёлковом платье с
красными маками, от запаха распущенных волос, пахнущих дневной сухой пылью, травой и
вечерней свежестью, отчего-то особенно ощутимой именно в волосах. У Наташки всё как
накаченное: и грудь, и попка – кажется, плоть просто рвётся из неё, всюду создавая упругий
подпор. Время с объятиями, поцелуями и обжиманиями на какой-то случайной лавочке кажется
сплошной охмеляющей ямой – его как будто нет, оно обнаруживается лишь на кромке, на берегу
встречи в три часа ночи. Проводив Наташку домой до палисадника с густой черёмухой, Роман не
может освободиться от накопленного желания. Пальцы помнят её тело, и эти ощущения так
потрясающе достоверны. В брошюрках для юношей подобное желание советуется сбрасывать
занятием спортом или какими-то увлечениями, вроде лепки из пластилина. Однако есть способ
куда естественней и проще, которым можно запросто воспользоваться, спрятавшись в тень от
забора. Отпущенное возбуждение позволяет заснуть дома, расслабленно раскинув руки и ноги. Ох,
жизнь, какая же ты горячая! И, кажется, становишься всё более раскалённой!
На следующий день Роман переселяется из дома в тепляк в ограде, а вечером приводит туда
Наташку, снова, но уже не случайно найденную на улице. Всё сегодня с ней вроде бы так же, как и
вчера, только заходит чуть подальше. Но это-то «чуть» и есть то, что описано поэтами, самыми
пылкими сердцами человечества как великая тайна мужчины и женщины.
Домой он отводит Наташку на рассвете. Дом Хлебаловых стоит почти на окраине села, и в свете
уже прозрачного неба видно, как к огородам от Онона беззвучно крадется белый молочный туман.
Наташка, всё в том же платье с маками, идёт рядом, то и дело оступаясь на ровной дороге.
– Ты просто зверь какой-то, – улыбаясь говорит она.
– Ой, ну ты уж прости меня, – приобнимая и не замечая её улыбки, просит Роман.
У двадцатилетнего молодого мужчины это первая женщина, и его ничуть не смущает, что у его
шестнадцатилетней девчонки он уже не первый. Голова слегка кружится от усталости и такой
физической пустоты, что тело кажется полым. Нет, эта первая близость с женщиной не дала ему
какого-то невиданного мирового растворения (обещанного теми же поэтами), зато она приносит
такую лёгкую свободу от дикого, почти гнетущего желания, какую и ожидать было нельзя.
Освобождённый мир не блистает сейчас новыми вариациями и бликами, зато, как после очищения
туманом, становится простым, понятным и непосредственным. Наверное, таким-то он и должен
быть для нормального, полноценного мужчины. Сама же Наташка теперь куда ближе всех женщин
на свете и, конечно же, ближе, чем Света Пугливая Птица, с которой потеряно столько холодных
вечеров. Оказывается, для сближения мужчины и женщины не всегда нужны какие-то начальные
серьёзные отношения и привязанности – с Наташкой всё обходится и лёгким мостком. Как это
здорово, что её в любой момент можно взять и прижать к себе. Она просто своя.
– Ты на меня не сердишься? – спрашивает Роман, обнимая свою женщину на прощание.
– А за что? – искренно интересуется она.
– Ну, за то, что я сделал это с тобой.
Наташка устало, но от души смеётся, и Роман, наконец-то, убеждается в том, что раньше лишь
смутно предполагал: оказывается, и женщине это тоже приятно. Как же это здорово тогда – делать
так, чтоб хорошо было и тебе самому, и ей! Как мудро это притяжение задумано природой!
На обратном пути по утреннему акварельно-прозрачному селу Роман намеренно, словно
проверяя себя, вспоминает Любу и вдруг не находит её тени рядом со своей душой. И в этом уже
нет ни огорчения, ни печали: лишь та же необъятная новая свобода врывается в грудь, до боли
распирая её.
Барьер преодолён. Теперь он уже знает, что такое женщина. Конечно же, глубоко, втайне он
хотел познать её, и находясь под впечатлением Любы, да не решался признаться даже себе. Но
теперь все его желания, ранее приглушаемые внутри, торжествующе прорываются и с упоением
лупят в дребезжащие литавры. И ничего плохого в этом ликовании нет. Нет, потому что это простое
знание тоже придаёт мужчине особую знаочимость и вес. Разве не хотел он этого? Знаочимость-то,
она ведь не только в том, чтобы, извините, быть партийным… А, кстати, кстати, кстати…
Совместимо ли это? Как будущий коммунист он обязан соблюдать моральный кодекс. А тут явное
нарушение, перекос… Впрочем, об этом перекосе он думает после, но, конечно же, не в своё
первое по-настоящему мужское утро. Не надо портить его ничем…
Первыми о предательстве Романа сразу всей родительской коалиции (исключая Огарыша, не
входящего в неё), узнают Овчинниковы и сама Света. Недоступную Светлану потрясает измена
31
того единственного, которого она столько ждала и которого видела единственным на всю свою
жизнь. Понимая, чем взяла Наташка, она смотрит теперь на себя, как на последнюю дуру. Какая же
она глупая, глупая, глупая! Так любить, столько ждать и так всё испортить! Причём, испортить в то
время, когда ей и самой хотелось быть открытой, приветливой, когда у самой было желание
говорить ласковые слова и такие же слова слышать. Как хорошо стало ей тогда от руки Романа на
своём плече! Полжизни отдала бы теперь за то, чтобы он снова её положил. Но она-то, дурочка,
помнила в тот момент лишь то, что об этом прикосновении придётся выложить матери, отдавая все
слова – и услышанные, и сказанные самой… И что, теперь уже всё? А ведь её никто ещё никогда
не целовал. И она хотела, чтобы это сделал он! У Светы и теперь с запозданием, уже от одного
воображения, твердеют губы и кружится голова. Потерять всё это! Ну зачем, зачем всё это нужно
было знать маме? Зачем она расспрашивала обо всём? Переживая потрясение, Светлана впервые
в жизни отказывается говорить с матерью и в один день превращается в маленькую, замкнутую,
красивую монашку. Конечно, она не может вот так сразу перестать любить Романа, но что уже
толку от этой испорченной любви? Такое не прощается, такое рвётся и теряется навсегда.
Разбился праздничный хрустальный бокал и его уже не склеишь…
Маруся узнаёт эту печальную новость утром в клубе от Галины Ивановны, вдруг явившейся на
работу в костюме, чрезвычайно официальной, предельно статной и подтянутой. Некоторое время
после этого Маруся сидит, положив ладонь сверху на громадный выступ своей груди в той стороне,
где примерно находится сердце. Галина Ивановна, поведавшая о случившемся, убита не меньше.
Прежняя душевная льдинка неприятия Романа перерастает в глыбу. И тот факт, что от её
красавицы-дочери отвернулся даже тот, кто, кажется, изначально не был достоин её, оскорбляет
завклубшу до тла. Оскорбляет, но в то же время вызывает чувство растерянности – ведь на самом-
то деле он её достоин, потому что понравился и самой Галине Ивановне. Как же всё это понимать?
Кого же взрастила она, если от неё отказался этот странный достойно-недостойный парень?
Рассеянно поговорив, а после даже повздыхав и всплакнув, как при непоправимом, отчего-то
распылившемся счастье, женщины уже не находят соединяющего их тепла, чёрная кошка не
просто пробежала между ними, а массой зигзагов поисчеркала всю территорию их розовых
фантазий. Как неловко теперь матерям за этих своих полушутливых «сватей»… Намечтались,
называется…
Роман и Михаил мастрячат в это утро всё тот же штакетник. Марусю, спешащую по улице,
первым ещё издали замечает Михаил и молотком в руке указывает сыну. Появление её в это
время неправильно. Сейчас часы её «знахарского» приёма, и ей положено сидеть дома за столом
с чашками и самоваром. И уже по тому, как грузно и как-то грозно сотрясаясь приближается мать,
Роман почти наверняка догадывается, с чем она идёт. Шила в мешке не утаишь.
– Эх ты! – едва подойдя, выдаёт она ему, словно пришлёпнув какое-то презренное клеймо.
Роман глубоко, виновато вздыхает и с независимым видом, но с решительной силой вбивает
гвоздь так, что плоский звук ударов эхом отлетает от белёной стены правления совхоза.
– Ну-ка, скажи, чем тебе Светка-то не пара, а? – спрашивает мать, оттаскивает его за локоть от
штакетника. – Она чо, не брава для тебя, или чо? Така девка! Господи, така девка! На бедной
Галине Ивановне сёдни никакого лица нет. Испереживалась вся. Хоть спроси, говорит, чем же это
она ему не поглянулась? Чем же та-то лучше? А? Ну, чо ты молчишь, как полено?
Роман пожимает плечами, отскребая черешком молотка остатки пахучей лиственной коры от
прожилины. Грустно и неловко вспоминать про Свету. Глаз её он так и не увидел. Не удалось
проверить возможно сцепление их душ или нет…
– Скажи ей, что не сошлись характерами. Ну, как там поётся: «И пошли по сторонам – он
заиграл, а я запела… Ой, легко ли было нам?» Вот так ей и пропой. Всё, мама, в жизни бывает.
У Маруси пропадают все слова, какие есть. Внезапно забывшись, она даже прислушалась, как
сын озорно и дерзко спел эти строчки. Вот паразит так паразит, знает же, что ответить! Этот кусочек
из её любимых и много раз пережитых частушек обезоруживает полностью. Бежала она сюда чуть
ли не для того, чтобы надавать своему сыну, пусть и вчерашнему солдату, тумаков, и вдруг видит,