что у того могут быть и какие-то свои соображения, которых ей уже и понимать не положено.
– Ну, ладно, погоди… – всё-таки на всякий случай многообещающе говорит она, поворачиваясь
назад. – Ты пошто криво штакетины-то лепишь? – вдруг нападает она на Михаила за его
принадлежность к тому же подлому мужскому племени.
– Ну, леплю тебе! Да я только примеряю! – мгновенно заводится тот, вот ещё бы тут, на
совхозных делах, не выговаривала ему жена! – Тоже мне, нашёлся прокурор из области, ходит тут
прямо по улице… Прокурор…
– А чо, мне по огороду ходить, или чо?!
– Вот и ходи по огороду!
– Ну, счяс! Разбежалась! – огрызается, клокочущая от раздражения Маруся, удаляясь вдоль
свежего некрашеного штакетника, пахнущего смолой.
Роман совсем некстати чуть не прыскает со смеху. То, что мать рассержена – это ещё ничего.
Вот если бы она вдруг заплакала, тогда это было бы серьёзно. Наклонившись, чтобы отец не
32
видел лица, он берёт краешком губ несколько гвоздей и продолжает махать молотком.
Михаил же теперь невольно задумчиво замедляется. Мысли не дают хода рукам. Вот так
загадку они ему заганули: что же, было у сына что-то в самом деле или нет? Было что ли с кем-то?
Или просто за Светкой ходить перестал? Чудно, между прочим, как сын вгоняет гвозди. Сам-то он,
почитай, колотит их всю жизнь, а так не может. У сына же любой гвоздь влетает по шляпку с трёх
ударов: первый примерочный и два конкретных. И хоть бы один гвоздь погнулся! Их что же, в
армии и этому учили? Откуда эта точность и резкость?
– Ну, так кто же она така-то? – улучив момент, осторожно, как разведчик, но вроде как между
прочим интересуется Огарыш минут через десять.
– Да ладно вам… – смущённо отвечает Роман, защищаясь от отца собственной спиной.
И тут уже по тому, как неловко и стыдливо уходит он от ответа, до Михаила доходит, что – всё!
Всё идёт как надо! За сына можно не переживать! Никакого ущерба в нём нет. Так что будущее
обеспечено! Ух, какой каменюга-то кувырком сваливается с души! Огарышу становится так легко,
что даже выпить хочется.
– Ну, ты сильно-то не того! – сходу прикрикивает он, входя, наконец-то, в свою настоящую роль.
– Ладно, видишь ли, ему! Башку-то тоже надо на плечах иметь! А то нагуляешься тут!
Эх, хорошо, когда есть сын, на которого можно и авторитетно прикрикнуть…
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Почему всё не так?
Роман не знает, куда от матери глаза деть за свои ночные похождения. Она, растерянная, в
первые дни вроде бы и мирится с его свиданиями, но, узнав, что Наташка почти каждую ночь
бывает у них в тепляке, едва не взрывается от возмущения.
– Ну, в общем вот что, друг мой ситцевый, – тяжело дыша, говорит она ему после первого
шквала не самых изысканных выражений, – чтобы ты эту сучонку больше сюда не приводил! И не
маши рукой-то, не маши! – кричит она, даже пристукнув кулаком по столешнице. – Вот придётся
тебе на ней жениться, так попляшешь!
Брошенное матерью в сердцах заставляет присесть и задуматься. А если и в самом деле так?!
Ну, а что в таком случае делать? Это первая близкая ему женщина. Как обойтись теперь без
запаха её волос, без ощущений её упругого тела? Именно с Наташкой всё, вложенное в него
природой и определяемое отцом как «дурь», находит выход и успокоение. Уже само её
существование даёт Роману ощущение уверенности в жизни, делает его мужчиной. Никогда
раньше не чувствовал он себя таким трезвым и самодостаточным. Как же отказаться от неё?
Роман думает об этом целый день, гвозди влетают в штакетины и прожилины, как в масло, а
решения нет. Да и как оно, это решение, придёт, если мечтается-то весь этот день лишь об одном:
скорее бы вечер и – Наташка.
Сломанного штакетника почему-то больше всего в центре около правления совхоза
(специально его тут ломают, или что?), там, где всё движение села как на ладони. Отец, отмечая,
кто куда едет и что везёт, комментирует хозяйственный смысл каждого перемещения.
Бестолковщины в этом движении, по его мнению, столько, что раздражение своё он передаёт лишь
самыми доходчивыми, первыми и прямыми, незатейливыми выражениями.
Наиболее густым наслоением матов кроет он всякий раз проезд коричневой директорской
«Волги». Эта машина умеет ходить как-то необычно: медленно, вкрадчиво, бесшумно. Даже в гору
она катится будто сама по себе, существуя вместе с хозяином в отстранённом, чуть нездешнем
мире.
– Токо бензин зря жгёт, – злится отец. – Хотя чо же ему не ездить? Залил с утра полный бак и
катайся себе. Ты думашь, он куды-то по делу? Не-е-е. Вот останови да спроси: Никита Дмитрич,
будь добр, скажи, куды поехал? Так вот точно говорю – не знат.
Роману директор Трухин (которого за глаза называют Трухой) помнится по пожару,
случившемуся у них в первый год его директорства, когда Роман учился ещё в десятом классе.
Тогда ночью загорелся склад с витаминно-травяной мукой. Трудно забыть эту захватывающую
картину, когда огонь азартно и с хрустом пожирал дощатое строение с шиферной крышей, когда
языки пламени багрово и дымно вплетались в живые зелёные кроны тополей над крышей. Листья
сохли на глазах, горели, отрывались от веток и, искрясь, уносились в тёмное небо. Люди тогда
стояли и рассуждали, что если уж этот склад горит, так пусть дотла и сгорит – строить новое на
чистом будет легче.
И даже тогда, ночью, директор подъехал на своей коричневой машине, как будто днём она у
него вместо пиджака, а ночью вместо пижамы. Солидно вылез из неё, осмотрелся, нахмурился.
Хорошо помнится его выдвинутая массивная челюсть и белёсые ресницы в плоских отблесках
огня.
33
Трухина на тот момент в селе ещё толком не знали, потому что он был прислан откуда-то
райкомом для укрепления созданного совхоза. Наверху почему-то решили, что хорошим колхозом,
который был здесь раньше, могли управлять местные председатели, а вот совхозом способен
руководить лишь кто-то посерьёзней. Главная солидность и авторитетность первого директора
совхоза заключалась в том, что он являлся депутатом двадцать какого-то (кроме парторга никто не
мог запомнить, какого именно) партийного съезда. Правда, неугомонный Огарыш и сейчас
комментирует факт его делегатства куда проще.
– Вот что такое съезд? – рассуждает он как-то дома, швыркая щами из кислой капусты. – Ну,
съехались в Москву мужики со всего Союза, посидели в этом самом дворце, пошоркали маленько
штанами бархатны кресла, речь послушали, котору мы тоже слышали, токо по радио и котору
потом во всех газетах пропечатали так, что эта речь все остальные новости из газет повыдавила.
Вот и всё. Разница токо в том, что они там ладошками пошлёпали, а мы в скобочках прочитали:
«аплодисменты», «долгие, продолжительные аплодисменты», или «бурные, продолжительные
аплодисменты, переходящие в овацию». Так оно чо, это шлёпанье, ума добавлят? Или если бы я,
как тракторист, посидел там с галстуком на шее, так чо, у моего трактора тяга бы утроилась, или на
полях тот же хрен американский повымерз, ну или, в крайнем случае, скукожился? Так што ли?
– А ты бы прикусил язык-то да помалкивал со своим хреном американским, – выдаёт своё
резюме Маруся, – а то он у тебя, как помело, метёт чо ни попадя. Гляди, дотрепишься…
– Но, дотрепешься тебе. Теперь уж годы-то совсем други.
Возможно, сторонний директор знал, что следует делать в новом хозяйстве, да жаль, не ведал
того, чего делать нельзя. Ошибка, которую не совершал до него ни одни местный председатель,
состояла в том, что он допустил к власти Ураева Степана Степановича – хитрого, откровенно
наглого мужика, который эту власть спал и во сне видел. Обычно, когда в Пылёвской средней
школе проходили «Мёртвые души» Гоголя, то ученики при знакомстве с литературным портретом
Чичикова сразу вспоминали Степана Степановича. Правда, совпадая внешностью с гоголевским
героем, Ураев был куда хитрее его и жёстче. Обаяние же Чичикова отсутствовало в нём
полностью. Ездить быстро не любил, ездил не быстро и не тихо, а в самый раз, то есть, так, чтобы
всегда поспевать, куда надо. Сладко лыбиться не умел, а вот гавкнуть – так об этом и не проси,
сам гавкнет.
Гордясь «открытием» такого способного хозяйственника и ценного помощника, Труха сходу
назначил его управляющим первого отделения. Село, узнав о таком назначении, вздрогнуло и
прижало уши, а несколько бывших колхозников ушли в отчаянный запой. Пожалуй, дата этого
назначения стала моментом, начиная с которого грозный Труха по сути перестал быть
полноправным директором. Уже года через полтора всё в совхозе оказалось подмятым Ураевым, а
сам депутатный директор, так и не узнав толком нового хозяйства, стал при Ураеве кем-то вроде
унылого завхоза. Его власть осталась внешней, на показ приезжему начальству. Когда же главным
бухгалтером совхоза оказалась назначена жена Ураева, то и финансовое состояние хозяйства
стало для директора туманным и приблизительным. Теперь же вся Пылёвка знает, что директор
Трухин, управляющий Ураев, управляющие вторым и третьим отделением, а также заготовитель,
собирающий мясо у населения с округлением цифр без граммов, завязаны в один пятерной пучок,
можно сказать, в звёздочку, только далеко не октябрятскую. С милицией и ОБХСС «звёздочка»
дружит надёжно. Каждая проверка ОБХСС начинается обычно рыбалкой проверяющих на
островах, куда Ураев отвозит их на своей моторке, и той же рыбалкой заканчивается. И весь
зримый эффект проверки состоит лишь в том, что на рыбалку контролёры уезжают строгими,
прямыми и застёгнутыми, а возвращаются весёлыми, косыми и распоясанными. В последнее
время они портфели-то возить с собой перестали.
Если бы можно было подхватить нынешнюю Пылёвку какими-нибудь большими сказочными
ладонями и перенести этак лет на двести назад, словно опустив в раствор времени гоголевских
«Мёртвых душ», то можно было увидеть совершенно закономерную переплавку её. Все жители
села превратились бы тогда в крепостных крестьян, а Труха, Ураев и остальные члены «звёздочки»
в помещиков, в кровососов-эксплуататоров. Если же можно было бы из гоголевского времени
перемесить какую-нибудь русскую деревню в наши дни, то тогда крестьяне переплавились бы в
работников совхоза, а какие-то помещики влились бы в форму Трухи и Ураева. Любопытно было
бы при этом понаблюдать за метаморфозой их лиц. За тем как властные, надменные и
высокомерные, они постепенно становятся несмешливыми, внешне приветливыми, терпимыми. Но
суть-то этих людей та же. Эх, как не хватает им прежнего! Не снимают теперь перед ними шапки и
не кланяются. «Что ж, – думают они, – мы своё и так урвём…»
Пока Роман служит в армии, Трухин и Ураев выстраивают себе по дому. Труха вламывает
квадратный, громоздкий домино в центр села на школьную территорию между школой и сельским
советом, поближе к паровому отоплению. Ураев возводит свой дом на окраине, на крутом
живописном берегу Ононской протоки.
Бесхозяйственность, меж тем, царит всюду. Урожайность хлеба за последние годы падает, хотя
открытый совхозный ток завален горами минеральных удобрений. Однажды потоком дождевой
34
воды их понесло по улице, и совхозный ветеринар, угодивший в эту плодородную минеральную
реку по случаю получения в этот день спирта для ветеринарных целей, едва не отправился на тот
свет, запив чистейший и честнейший спирт лишь глотком этого потока. Удои в совхозе снижаются,
привесы падают, шерсти на овцах почему-то нарастает меньше. Но – чудо! Все планы совхоз
выполняет. Секрет же выполнения прост – он в постоянном снижении («корректировке») самих
планов. Единственный в районе совхоз-маяк призван ярко светить, независимо от слабости его
батареек. Фраза «зона рискованного земледелия» произносится теперь так часто, что её пора бы
уж в виде транспаранта прицепить на покосившиеся ворота хозяйства, чтобы все случайно
проезжающие знали, что зона, о которой так много тараторят по радио, расположена теперь
именно тут. Ещё совсем недавно все понимали, что перед коровой, которой всё равно надо что-то
жевать, непогодой не оправдаешься: хошь не хошь, а приспосабливайся и к жаре, и к дождичку,
однако приспособиться к государственной кормушке оказалось легче и выгодней: доброе
государство подаст и на погоду, и на непогоду.
Государство пособляет и рабочей силой, потому что с прежним объёмом работы
осовхозившиеся труженики уже не справляются. В хозяйстве появляются переселенцы из
западных частей страны, для которых государство поставляет брусовые дома. Переселенцы же,
скушав первую порцию манны небесной, но, так и не дождавшись добавки, вдруг обнаруживают,
что без добавки-то здесь то же самое, что и дома. Так дома хотя бы ностальгия не мучит. И они
возвращаются с тем, с чем приехали. Слава Богу, что после них остаются дома, чем, собственно,
переселенцы и полезны Пылёвке более всего. Жаль только, что по закону для них не полагается
строить клуб и школу, поскольку свои-то уж совсем прохудились.
Остановить обнищание хозяйства просто некому. Единственный положительный руководитель в
совхозе – парторг Таскаев, который хорош как раз лишь тем, что ничего не тащит сам, то есть
хороший лишь за то, что не плохой, а не за то, что истинно хороший, как говорится в стихотворении
популярного среди молодёжи поэта Эдуарда Асадова.
На службе, слыша призывы на разные комсомольские стройки, Роман недоумевал: почему это
ударно работать следует только там? Байкало-Амурская магистраль, куда зазывают задорней и
песенней всего, срезает северную верхушку их Читинской области и, как твердят и убеждают радио
и газеты, благотворно преобразует там всю жизнь. Но почему эта жизнь не должна улучшаться
южнее, там, где живёт он с родителями и земляками?! Да ведь если ты к чему-то способен, то
признание земляков куда дороже признания интернациональных людей на стройке.
Программа, выработанная им и Серёгой, предполагает, что для нормальной жизни в селе
людям надо всеми средствами держаться привычного уклада, оставшегося с колхозных времён. Но
то, что творится здесь сейчас, похоже на анархию. Людям-то, оказывается, любо и пьянство с
воровством. Тут уже и укреплять нечего – этот уклад успел до фундамента рассыпаться за какие-то
два года – тряхнуло дом, и он распался на кучу кирпичей. Сельчанам уже не платят зерном за
каждый трудодень, а «культурно» завозят в магазин хлебные кирпичи, чтобы их можно было
покупать на выплачиваемые деньги. И потому уже сейчас собственные караваи в селе – редкость,
а вскоре по всей Пылёвке и духа настоящего хлеба не учуешь. Русские печи за ненадобностью
разбираются, а вместо них ставятся компактные очаги с колосниками для отопления. В доме
Мерцаловых печь ещё стоит, только вот и Маруся не вспомнит уже, когда топили её последний раз:
своей муки нет, а в том, чтобы стряпать хлеб не из своей муки, а из покупной, есть уже что-то
неправильное, неудобное, некрестьянское. Так что, эта печь и впрямь вроде бы не нужна.
А ведь с каким душевным, ностальгическим теплом вспоминаются теперь Роману утренние
пробуждения в детстве от щёлканья дров в большом зеве печи… Лежишь за ситцевой светленькой
занавеской и любуешься игрой пламени на белёных, тогда ещё нештукатуреных бревенчатых
стенах. И слышишь запах лепёшек, которые мама тут же, под большим языком пламени, гнутым
потоком улетающим в трубу, печёт из кислого хлебного теста в чугунной сковородке. Для того,