Девять с половиной недель - Ю. А. Милоградова 3 стр.


Я закрываю ящик, прыгаю на кровать, падаю на спину, прыгаю, болтаю ногами в воздухе. Я сошла с ума. Влюбиться в человека, который копит носки, хранителя носков. Черные кучи черных носков на черный день! Я не могу сдержать хрюкающие звуки, пытаясь не рассмеяться во весь голос, хотя его тупой дружок визжит так, что я могла бы звать на помощь, и никто не услышал бы.

Без четверти десять. Я наконец успокаиваюсь, кладу руки под голову. Смотрю в потолок и разглядываю тень, которую отбрасывает лампа возле кровати. Если бы только твоя мама могла видеть это – рыться в чужих вещах, какой кошмар. Я не совсем рылась, говорю себе, чувствуя раскаяние, но при этом не в силах сдержать улыбку: я ведь ничего не трогала. Хотя не дай бог он сунет нос в мой шкаф! Сделав верное предположение о том, что скоро мы переместимся в спальню, я предварительно задвинула дверцу шкафа, пока он еще пил кофе в гостиной, это было позавчера. Невероятный беспорядок: свидетельство десятка лет следования модным тенденциям, кучи барахла, обрамляющие и перемежающиеся с тем, что я ношу в этом году. Месяц назад в поисках платья (которое, как потом выяснилось, потеряли в химчистке) я наткнулась на пережиток прошлого – мини-юбку. И с отвращением выкинула ее из шкафа, но потом восстановила в правах и повесила обратно: я провела в ней немало приятных часов и была от нее в восторге когда-то. А потрепанный плащ с клетчатой подкладкой, я носила его еще в колледже, и брюки, которые я купила на распродаже в «Бонвитс Теллер», потому что они были из очень тонкой шерсти и клетчатой расцветки, хотя и оказались в ту же осень слишком короткими (а запас подгиба брючин – всего пара сантиметров), да и носить их было совершенно не с чем; но я по-прежнему не могу заставить себя расстаться с ними – это же была такая выгодная сделка, и сшиты они прекрасно. Груды одежды, какого-то тряпья, разного хлама на дне моего шкафа – остроносые туфли с открытой пяткой, которые, в крайнем случае, можно надеть под длинную юбку; несуразная резиновая шляпа от дождя, которую я надеваю раз в год, когда на улице ливень, а мне нужно сбегать за сигаретами; сумка от Гуччи, которую я за несколько лет ни разу не достала из шкафа, заплатив сумму, равную моей двухнедельной зарплате, – зато как я ликовала, достигнув того, что мне казалось вершиной нью-йоркской элегантности; ремни, сползающие с крючков, маленькие красные сапожки, давно не подходящие мне по размеру, которые остались от того мальчика на фотографии за зеркалом; футбольная толстовка бывшего возлюбленного, которую я надеваю, когда делаю уборку…

Ну и что же открылось тебе из того, что ты не знала раньше, спрашиваю я себя; какие выводы ты можешь сделать, кроме того, что сама ты любишь совать нос в чужие дела? Итак, он аккуратный, говорю я себе. Играет в теннис, катается на лыжах, плавает. Не знает, как выглядит стиральная машина. Наверное, десять белых, восемь розовых и одиннадцать голубых рубашек – это нормально для его возраста и профессии? Не имею ни малейшего представления. Хотя я сама пребываю примерно в том же возрасте, приходится напомнить себе, но когда у меня было так много чего-то одного? Единственное, что мне ясно: я никогда не была с человеком, у которого настолько скудные представления о цвете. Никакого фиолетового, фуксии, бирюзового, оранжевого – это еще можно понять; но коричневый? Зеленый, желтый, красный? Эти крошечные бордовые пятнышки на галстуках не считаются. Всё – голубого цвета, или серого, или черного, или белого, за исключением, конечно, этих розовых рубашек.

Ты связалась не с самым обычным человеком, говорю я себе. Дело не в той одежде, что у него есть, а в той, которой нет. Я составляю на плотном бланке список. Обычно я пишу мелко и убористо – к подобной ширине и наклону, который придает моим буквам его ручка, я не привыкла. Нет халата, пишу я, – ну и что. Всего одна пижама, до сих пор не распакованная? Наверное, на случай, если ему понадобится срочно лечь в больницу, купленная с теми же благими намерениями, которые заставляют матерей напоминать дочерям, что не следует полагаться на булавки, когда речь идет о нижнем белье. Ни шарфа, ни шапки: может быть, он устойчив к холодам. Но почему у этого человека нет джинсов? Есть ли среди моих знакомых кто-нибудь, у кого не завалялось бы хоть одной пары, пусть давно не ношенной, но лежащей в шкафу с 60‑х? И ни одной водолазки. Ни кожаного пиджака, ни спортивной куртки, ни единой крошечной ничтожной футболочки! Где вельветовые брюки, которые я так часто вижу на мужчинах, где сандалии, спортивные пиджаки, мягкие фланелевые рубашки?

Я просматриваю список. «Ничего, – его веселый голос в соседней комнате становится громче. – Не волнуйся, я был рад помочь, хорошо, что мы все сделали. До завтра, можешь расслабиться, тебе не о чем беспокоиться». Я спускаю ноги с кровати, сажусь прямо, складываю листок в несколько раз и запихиваю в свою сумку, которая стоит возле кровати. Захлопывается входная дверь, и он возникает на пороге спальни с улыбкой на лице: «Все, готово, он ушел. Самое время это отпраздновать, я так благодарен тебе за то, что ты не расстроилась из-за этой дурацкой ситуации, так что время выпить немного вина…»

Скоро полночь, и мы лежим в его постели. В конце концов, мы так и не выпили вина, а вместо этого занялись любовью, торопливо и почти не снимая одежды; мы вместе приняли душ, и я рассказала ему, что делаю это впервые за десять лет, мне гораздо больше нравится принимать ванну. Завернувшись в полотенца, мы съели три больших куска черничного пирога, который остался с ужина, и допили бутылку шабли. Я лежу на спине, глядя в потолок, подложив руки под голову. Он растянулся на животе. Он опирается на правую руку, а левая легко и расслабленно лежит на моей груди. Не завершив подробного отчета, который он потребовал от меня, – братья, сестры, родители, бабушки и дедушки, родной город, школа, работа, – я замолкаю и закрываю глаза… пожалуйста, думаю я, боясь произносить это даже мысленно, не в силах повернуться к нему и сделать первый шаг, пожалуйста… Он нарушает тишину: «Хочу тебе кое-что показать». Он выходит из комнаты и возвращается с маленьким зеркалом для бритья, потом дает мне пощечину и присаживается на край кровати. Моя голова теперь лежит одной щекой на подушке. Он сжимает прядь моих волос в кулаке и тянет, чтобы я взглянула на него. Он держит зеркало возле моего лица, и мы вместе разглядываем симметричное пятно, появившееся на моей щеке. Я, как завороженная, неотрывно смотрю на себя. Я не узнаю этого лица; оно очень бледное, и на нем отчетливо выделяются четыре кляксы, красных, как боевой раскрас. Он осторожно проводит по ним кончиками пальцев.

На следующий день, во время обеда с клиентом, я теряю мысль, не закончив фразы, когда у меня перед глазами проплывает вчерашнее отражение в зеркале. Желание накатывает такой мощной волной, что к горлу подступает тошнота. Я отодвигаю от себя тарелку и прячу руки под салфеткой. Мне хочется плакать, когда я понимаю, что не увижу его еще четыре часа.


Так это и продолжалось, шаг за шагом. Мы проводили вместе каждую ночь. И любая перемена в наших отношениях казалась невозможной по своей сути. Он очень, очень хорошо занимался любовью, и вскоре я была без ума от него, – и не только в физическом смысле, хотя преимущественно поэтому. Из-за всего этого я обнаружила – по прошествии, наверное, двух недель, – что заперта в ловушке, которую мои знакомые сочли бы патологией.

Мне бы никогда не пришло в голову назвать это патологией. Я никак «это» не называла. Я никому об «этом» не рассказывала. Сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне сложно представить, что это все происходило со мной. Я отваживаюсь только вспомнить отвлеченный эпизод, который остался далеко в прошлом; фрагмент нереальный, как сон, и никак не связанный с моей жизнью вне его.


«Обычно мужчины не заводят кошек», – говорю я.

«Неужели?»

Мы наблюдаем за Кронкайтом: милое знакомое лицо, навсегда застывшее во внушающей доверие маске надежного добродушия (под необходимым слоем поверхностной заинтересованности)… отголоски землетрясения, и не такая уж отдаленная угроза очередной транспортной забастовки, индекс Доу – Джонса вырос на два пункта.

«Шутишь? – произносит он устало. – Как будто я этого не знаю! Собаки – это совсем другая история. Но ни у одного мужчины из всех моих знакомых – то есть из тех, что не женаты, – нет кошки, а тем более нескольких». – «Хм», – говорю я.

«По мне, так кошки – это для детей или маленьких старушек, – продолжает он, – или для фермы, или чего угодно». – «Ну и, – говорю я, – почему тогда…» – «Они не приносят ничего, кроме неудобств», – прерывает он меня. «Эти, по крайней мере, не пахнут, – добавляю я неуверенно и наконец говорю: – Никто не заставлял тебя заводить котов».

«Это так смешно, – говорит он. – Правда, ужасно смешно. Ты даже не представляешь…»

У него в квартире три кошки, все три одинаково безучастные и не обращают на него никакого внимания, так же как он не обращает внимания на них. Он снабжает их едой и питьевой водой и ежедневно меняет песок в лотке, и, кажется, считает это само собой разумеющейся обязанностью, а они с полным правом рассчитывают на регулярное предоставление им этих услуг. Между ними отсутствует видимое проявление взаимной привязанности, за исключением случаев, когда один из котов предпринимает неспешную кошачью прогулку по его распростертому телу, а он безмолвно терпит подобное обхождение. Сомнительно, можно ли называть это так, учитывая, что эти встречи не вызывают каких бы то ни было эмоций ни у кота, ни у человека.

Он сидит на диване. Я сижу на полу у него между ног на двух подушках, прислонившись спиной к дивану – шея и плечи опираются на край; моя откинутая назад голова лежит между его бедер. Он играет с моими волосами: накручивает на палец локон за локоном; пропускает их, приподнимая и слегка оттягивая сквозь пальцы; массирует голову, медленно перемещая пальцы.

Кронкайт удаляется спать, и мы смотрим сменяющие друг друга на экране телевизора: игру, затем программу, в которой полицейские попеременно преследуют машины, а потом сталкиваются с ними. Мелькающие изображения (в конце новостного выпуска он выключил звук) служат умиротворяющим и на удивление подходящим сопровождением для истории кошек, которую он неспешно разворачивает передо мной.

Первая появилась в его жизни вместе с женщиной, которая четыре года назад недолго жила с ним. Она едва успела перевезти в эту квартиру кошку, как ей предложили высокооплачиваемую должность в Цюрихе, и она решила уехать за границу. Кошка осталась – с ним. Несколько месяцев он еще считал свой дом временным пристанищем для животного, которое, кажется, сразу почувствовало себя на своем месте. Этот нечесаный шелудивый зверь с облысевшим хвостом представлял собой кричащую палитру не сочетающихся цветов, которая напоминала о моде последних зимних сезонов: одежда, изготовленная из материи, странно именуемой «забавный мех» (англ. fun fur) и воспроизводящая идею и форму, если не целиком внешний вид, юбок первых американцев. Он пытался – и в первое время активно – пристроить кому-нибудь кошку. Однако вскоре ему пришлось признать, что большинство его знакомых (некоторые согласны были рассмотреть идею завести котенка, другие подумывали о сиамце) обмануть совсем не просто. Непродолжительность их визитов и скованность в поведении доказывали, что сама мысль о том, чтобы поселить в своих симпатичных и изящно обставленных манхэттенских квартирках вот это животное, приводила их в ужас. В какой-то момент он даже поместил объявление в «Таймс». Он указал оба телефона – домашний и рабочий, а объявление печатали в течение пяти дней подряд, но не поступило ни одного звонка. Шли месяцы, и он подумывал о том, чтобы отдать кошку в приют. Но в конце концов отложил это решение, по крайней мере пока. Такая возможность ведь есть всегда; а потом, может, подвернется что-то более подходящее.

Годом позже у него гостила 11‑летняя племянница, которая приехала в Нью-Йорк на конкурс по орфографии, где ей не удалось занять призового места. В благодарность за заботу, которую он проявил, показывая девочке город, ее мать – его сестра – подарила ему вторую кошку, и, очевидно, немыслимо было отказаться от подарка. «Это был маленький котенок, и выглядел он не лучше первого. В первые дни он просто с ума сходил, ну и другой кот вел себя не лучше: они катались по полу, сцепившись, и мне казалось, что я принес домой удава. Но кончилось тем, что им как-то удалось подружиться.

«А потом, однажды вечером, я шел домой и увидел в переулке детей. При виде меня они разошлись, но знаешь, с таким деланно небрежным видом. И я, как дурак, вернулся туда, а на земле, представляешь… Ну, в общем, он был не в самом лучшем виде. Я поднимаюсь к себе, как любой нормальный человек, наливаю выпить, сажусь читать газету с мыслью: через час его уже не будет. А час спустя говорю себе: тебе еще один кот нужен, как зайцу – стоп-сигнал.

Я подумал: наверно, кто-нибудь (или что-нибудь) уже убил его, да и подбирать не стоит – это уже слишком. Я делаю яичницу, салат, пью кофе; обещаю себе выйти прогуляться после новостей в 11 часов. И, естественно, он еще там, только теперь валяется возле мусорных баков. И я достаю газету из бака и несу его наверх. А на следующее утро думаю: я что, похож на медсестру? – и везу к ветеринару, у которого стерилизовал первых двух. Я забрал его через шесть дней, и он уже был как новенький. Еще бы не был – за 68 долларов и 80 центов. И каждый раз, когда мне нужно уехать, уборщице приходится тащиться сюда из Квинса. А иногда она не может, и оказывается, что ни одному из моих друзей не пришло в голову поселиться поближе ко мне, а ведь, живя в этом районе, ты уже не можешь просить кого-нибудь задаром ехать сюда из Сентрал Парк Уэст, или с 65‑й улицы, или, прости господи, из Бруклина. Даже Энди не сказать, чтобы в пяти минутах – перекресток 30‑й и Парк-авеню. А соседскому мальчику с нашего этажа понадобилось зачем-то уехать учиться в Мичиган – в Мичиган, черт бы его подрал! Так что его пришлось сбросить со счетов. И теперь мне приходится по очереди просить других соседей, а я терпеть не могу просить одолжения у людей, с которыми я бы предпочел вообще никогда не встречаться…»

Назад