Разве медсестра не сказала, что врач здесь? Я так и не смог освоить искусство ожидания. Я заведён, испытываю нетерпение. Я пытаюсь рационально подойти к проблеме. В любом случае время для меня биполярно. Оно ползёт, как сбитая с толку черепаха, в никуда, или несётся, как гиперактивный кролик, во все стороны. Но я советую себе:
– Успокойся, Пируз, ты здесь – всего лишь пациент. Это кабинет доктора Пуччини, а не твой. Она тебя будет осматривать, а не ты её.
Как раз, когда я говорю себе, что должен потерпеть, мне больше не требуется ждать! Дверь резко распахивается, и фотография из брошюры заходит в виде женщины, состоящей из плоти и крови. Она кажется мне странно знакомой, словно я её много раз видел и был каждый раз ошеломлён и потрясён. Возможно, всё дело только в том, что она очень красива, и мне просто хотелось бы, чтобы я раньше видел её много раз. Благодаря её очарованию она напоминает пробуждение жизни ранней весной. Я чувствую себя виноватым из-за того, что первым делом обратил внимание на её красоту, хотя мои профеминистские действия снижают боль от шовинистского чувства вины.
Она протягивает мне руку.
– Рада познакомиться с вами, доктор Пируз. Меня зовут Джульетта Пуччини.
– О, да, Пируз, – отвечаю я так, будто только что проснулся среди ночи.
Я продолжаю рассеянно держать её руку в своей, словно это моя рука. Доктор Пуччини мягко вызволяет свою ладонь. Она садится на стул и поворачивается ко мне. Она сдвигает колени вместе, чтобы получился столик для дощечки с зажимом, и изучает мою карточку, которая там закреплена.
– Я уже немного о вас знаю, – говорит она.
– Правда?
– Вы – экономист, который пишет стихи и регулярно попадает в неприятности из-за того, что говорит политически некорректные вещи.
Она видит моё беспокойство и улыбается.
– Боюсь, что так и есть.
Её смелость и неформальность общения окатывают меня, как солнечный свет, который разгоняет неясные тени. Сказать, что она сногсшибательна, – это сильно её недооценить, это не комплимент. Она принадлежит миру невидимого, это волшебная нота из какого-то произведения Эрика Сати[6], которая нежно пробуждает осознание тайн бытия, красоты и истины. Да, я вначале вижу поверхность. Глубина – это не то, что первым появляется у меня в сознании.
– Вы выглядите, как на фотографии в брошюре, – говорю я, чтобы что-то сказать.
Доктор Пуччини словно трёт моё серое вещество наждачной бумагой реальности и напоминает мне, зачем я здесь.
– Доктор Пируз, я задам вам ряд вопросов по вашей биографии и диагнозам, а затем проведу предварительные тесты для проверки памяти и двигательных навыков – всё это рутинные процедуры, которые проводятся во время первого посещения. Вы не возражаете?
– Да, конечно, делайте всё, что нужно, – говорю я, словно новый заключённый.
Внезапно она становится очень официальной и очень серьёзной. Моя радость превращается в белую пену любопытства и возбуждения.
– Почему вы сегодня пришли на приём к доктору Рутковскому? – спрашивает она меня.
– Я думаю, что у меня, возможно, болезнь Альцгеймера.
– Ставить диагнозы – это моя работа. – Она хмурится, как воспитательница детского сада.
– Я стал более рассеянным, чем когда-либо.
Она просит меня привести несколько примеров. Я пересказываю несколько самых последних эпизодов.
– У вас были проблемы с памятью в детстве?
– Гораздо меньше, чем те, которые есть у меня взрослого, – говорю я, и старые воспоминания корчат мне рожи.
– Пожалуйста, поподробнее. Расскажите мне о своём детстве.
– Я мог хорошо читать, когда мне ещё не исполнилось четырёх лет. Вскоре я стал представлять себя мальчиком, потом Тарзаном. Я закреплял верёвки на деревьях и раскачивался на них, подзывая Читу. Один раз на меня набросились вороны, когда я слишком близко подобрался к их гнезду на вершине дуба.
– У вас было хорошее воображение.
Её ответ подбадривает меня, и я продолжаю рассказ.
– Я сажал муравьёв в бумажные коробки, привязывал к воздушным змеям – и они летели ввысь. После того, как змей опускался на землю, я обычно спрашивал у чёрных и рыжих муравьёв о том, что они испытали. Это было самым близким приближением к собственному полёту. Я только так мог уйти от чёрной дыры, скучного мира, в который меня засасывало. Тогда я обычно разговаривал со всеми. В то время в Иране взрослые мало разговаривали с детьми.
– Как и в большинстве стран, большую часть времени, – кивает она, накручивая прядь волос на указательный палец, затем вытягивает прядь вниз. Она немного нервничает, как и я?
Я продолжаю свою исповедь.
– Я также делал маленькие бумажные кораблики, сажал в них жуков и отправлял их в плавание по бассейну у нас во дворе. Затем я создавал большие волны и представлял, что мой кораблик – это Ноев ковчег. Моя мать за меня беспокоилась.
– Почему ваша мать беспокоилась?
– Потому что я слишком много читал и играл в странные игры, которые придумывал сам.
Она делает какие-то пометки, затем постукивает ручкой по носу.
– Вы сказали, что начали читать очень рано. Какая книга была у вас самой любимой в детстве?
– Мне нравилась «Старик и море» – и в особенности мальчик в ней.
– Хемингуэй? Вы в том возрасте читали по-английски?
– Не в четыре и не по-английски. Я прочитал её через несколько лет на фарси. Папаша Хэм принадлежит всему миру. А все эти биографические данные так необходимы?
– Это необходимо и это обязательно, как я вам уже сказала! Доктор Рутковский делал бы то же самое.
Мы оба испытываем неловкость и смотрим друг другу в глаза, чтобы убедиться, не оскорбили ли мы друг друга. Я продолжаю делиться своими счастливыми воспоминаниями:
– Я обычно представлял себя мальчиком из книги, рыбачащим вместе со старым кубинцем Сантьяго. Мальчик казался таким милым. Реальный мир не был для меня таким увлекательным.
– Почему нет?
– Я не уверен. Ни тогда, ни сейчас. – Затем я продолжаю рассказ: – Я начинаю во всё большей степени выглядеть как старик Сантьяго, но я всё ещё хочу быть мальчиком. Я написал стихотворение «Папаша в Персии» для международного фестиваля в честь празднования столетия со дня рождения Хемингуэя. Оно стало хитом, если я могу сказать это про своё стихотворение.
– Мне хотелось бы его прочитать.
Её слова удивляют меня, а затем приводят в возбуждение! Я предлагаю послать ей его по электронной почте, затем тут же сожалею об этой готовности. Я не хочу, чтобы она считала, будто я очень высокого мнения о себе и думаю только о себе, хотя именно так и есть сейчас. Я прикрываюсь шуткой:
– Я не сомневаюсь, что вы из него извлечёте самые разные психологические загадки.
Я надеюсь, что эта фраза немного разрядит обстановку обследования.
– О, не для этого. Я тоже поклонница Папаши Хэма.
Она прищуривается, смотрит на меня, как смотрят врачи, и начинает постукивать себя по носу ручкой, как будто её нос – это некий мозговой центр, мысли из которого можно вызвать постукиванием.
– А как вы учились в школе? Какие получали оценки?
– Так себе. Я уже знал большую часть того, что преподавали в начальной школе, когда пошёл в школу. Я пропустил третий класс благодаря влиянию и настойчивости отца. Но это не избавило меня от скуки. И таким образом я стал мешать. Мои глупые вопросы или вопросы, на которые нельзя было ответить, раздражали моих учителей, которые, в свою очередь, загоняли меня в ментальную ссылку, игнорируя меня или насмехаясь надо мной.
– А как вы относились к тому, что были изгоем? Чему вы научились благодаря этому чувству?
– Я много мечтал – создавал свой собственный мир. Я также обнаружил, что могу учиться сам. Это самое великое открытие, которое я сделал когда-либо. «Если вы умеете читать, то можете учиться сами», – я всё время говорю это своим студентам. А если я чего-то не понимаю, я это перечитываю снова и снова. Книги – очень терпеливые учителя; они никогда не говорят, чтобы их оставили в покое или чтобы ты заткнулся. Они повторяют столько раз, сколько ты хочешь. Книги никогда не спят, они всегда бодрствуют, как океаны! И ты никогда не чувствуешь себя изгоем с книгой.
– И тем не менее вы решили стать преподавателем. Как иронично.
– Это иронично, но не так уж и сильно иронично; школы, высшие учебные заведения – это кладбища творчества везде. Я хотел и всё ещё хочу учить по-другому. Поэтому я прошу своих студентов бросить мне вызов, бросать вызов себе, своей настойчивости и упорству – и учиться. Я одобряю скептицизм, свет, который включает лишь немногое количество людей, когда теряются во тьме.
– Вы боялись темноты?
– Только темноты сознания. Мой отец говорил мне, чтобы не боялся темноты, а я говорил ему, чтобы не боялся света!
– Вы говорили это ребёнком?
– Да, просто меняя слова. Но я не полностью осознавал, что говорил.
Мы переходим к моей учёбе в аспирантуре в США и изучению электротехники.
– У меня всё прекрасно получалось с теорией, – говорю я. – Но в лаборатории у меня не получалось ничего – мне было неинтересно, я был некомпетентен. Тем не менее, я обожал уравнения Максвелла, электромагнитные волны и теорию электромагнитного поля. Каждый раз, когда я смотрю телевизор или слушаю радио, мне кажется, что Максвелл несёт электромагнитные волны мне на своей спине.
– Почему вы изучали электротехнику, если она вам не нравилась?
– Это был, так сказать, «договорной брак». Директор средней школы, в которой я учился, приложил усилия, чтобы убедить меня:
Ирану нужны технологи, а не поэты. Я хотел, чтобы Иран был первым во всём. Да, мне внушили определённые идеи, чтобы я стал националистом – даже шовинистом. Нам промывали мозги Богом, шахом и страной.
Затем я рассказываю ей о своей учёбе в аспирантуре Колумбийского Университета, где занимался экономикой, а потом, как это всё привело меня к преподавательской деятельности. Она резко меняет тему.
– Что происходило, когда вы бунтовали в школе? Вас наказывали родители или учителя?
– Нет, я не помню, чтобы меня вообще кто-либо наказывал, пока я не приехал сюда.
– Вы считаете, что я вас наказываю, доктор Пируз? – Она сильно хмурится.
– Нет, нет, не вы, доктор Пуччини. Меня наказывает Америка.
– За что? Каким образом?
Я не могу сдержаться. Я начинаю тираду, которую все, кто меня знает, слышали много раз.
– Несмотря на все добродетели Америки, временами жизнь в Америке является для меня наказанием. Я чувствую, что мои коллеги считают меня маргиналом за мои нетрадиционные взгляды и характер. Я ощущаю, что меня утомляет и опустошает культура, которая искушает меня свободой, а затем отвергает меня, если я пользуюсь своей свободой. Я чувствую себя нежеланным, даже если люди всегда говорят мне, как счастливы меня видеть. Я чувствую угрозу, даже если люди всегда предлагают помощь. Я постоянно чувствую себя иностранцем, я чувствую своё отличие от других, я даже придумал слово «иммигрантство» для описания того, что бурлит во мне. Временами я чувствую себя, как запутавшийся поток воды, который ищет путь к морю, одновременно разрушая всё на пути, на котором ведёт поиск. Я должен постоянно толковать свою личность, свою индивидуальность, словно я – это текст на санскрите, который нужно объяснить на английском. Я должен толковать и объясняться, как только говорю «здравствуйте» со своим акцентом, в особенности, если я критикую США. Они думают, что я должен быть очень счастлив от того, что нахожусь здесь. Как я смею критиковать дом, в котором меня приняли? Они меня спрашивают, почему я остаюсь здесь. Я отвечаю, что Америке нужно много зеркал, а я – одно такое зеркало!
Она прекращает попытки записывать каждое слово.
– Эти чувства усилились в последнее время?
– Да, немного. Думаю, что из-за усиления забывчивости. Достаточно трудно себя узнать, даже пока я всё ещё могу себя узнавать. Что случится, когда я стану незнакомым самому себе – когда однажды утром увижу персидского козла, смотрящего на меня из зеркала? Мой разум превратился в улей опасений и страхов. Я уже побывал в одном заведении для жертв приобретённого слабоумия, чтобы, так сказать, побывать в своём будущем, в своём последнем доме.
– Вы там были? Правда? А как вы туда попали? Вы же должны были указать причину.
Она смотрит сквозь меня.
– Я сказал, что пишу книгу, и обещал не называть никаких фамилий, – шепчу я в ответ, словно мне следует чувствовать себя виноватым.
– Какая находчивость! Но в этом не было необходимости, – качает она головой. – А как насчёт ежедневной рутины? Как вы справляетесь? Как выглядит ваш письменный стол в кабинете?
– На нём бардак. Мой стол напоминает разум поставленного в тупик Бога после того, как Он изобрёл человека, и одновременно поражённого, когда увидел человека и задумался, зачем Он потратил шестой день.
Я говорю это в надежде, что она засмеётся. Но она просто улыбается.
– Вы когда-нибудь забываете о совещаниях на факультете?
– Поскольку никто меня не слушает, а я сам тоже никого не слушаю, то зачем ходить?
– Вы забываете о совещаниях? Или вы их пропускаете, потому что сознательно не хотите на них присутствовать? – Она говорит это таким тоном, словно хочет сказать: «Просто отвечайте на вопросы».
– Я помечаю даты в ежедневнике, но потом забываю проверить.
– Вы забываете фамилии студентов?
– А вам доводилось забывать фамилии студентов или пациентов? – отвечаю я.
Наконец мне удаётся получить лёгкий смешок в виде ответа.
– Будем считать, что вы ответили «да», – говорит она.
Затем она переходит к другому вопросу.
– Судя по вашим ответам в заполненной вами анкете, вы не курите, не употребляете алкоголь и наркотики, как разрешённые, так и не разрешённые. Так?
– Да, я заполнил анкету. Мои единственные демоны – это кофе «эспрессо» и шоколад, – говорю я. – И иногда несколько глотков вина на вечеринках, только в целях общения, – добавляю я.
– Это и мои демоны! – Она снова удивляет меня информацией о себе.
Я уже расслабился. Я задумываюсь, зачем ей пытаться расслабить меня ещё больше.
– Вы потеете по ночам? Храпите? У вас поднимается температура? Вы потеряли или набрали вес? Чувствуете сильную сонливость?
– Нет на все вопросы, кроме, может, храпа.
– Значит, храпите?
Я начинаю нервничать от этого вопроса. Ни один мужчина не захочет признаваться в этом недостатке красивой женщине.
– Не часто, но пару раз достаточно громко, чтобы проснуться.
– Вы находитесь в состоянии сильного стресса?
– Не больше обычного для меня.
Я волнуюсь – точен ли мой ответ?
Она идёт дальше:
– Как со здоровьем у двух ваших младших братьев?
– Думаю, что всё в норме для их возраста.
– Вы утверждаете, что ваш дед умер от болезни Альцгеймера.
– Он умер от амнезии и паралича, как мне говорили.
– Я вижу, что вашего отца нет в живых. От чего он умер?
– От неоперабельной кровоточащей язвы.
– Сколько лет вашей матери?
– Шестьдесят два.
– Вероятно, она была совсем юной, когда родила вас. У неё сейчас есть какие-нибудь проблемы с памятью?
– Она чувствует себя гораздо лучше меня.
– Вам сейчас сорок восемь?
– По документам. На самом деле сорок шесть.
Я вижу непонимание в её глазах и поясняю.
– Иранские отцы иногда записывают неправильную дату рождения в случае своих предположительно гениальных детей, чтобы отправить их в школу года на два раньше. Но это может привести к неожиданным неприятным последствиям, если ребёнку не удастся легко настроиться на обучение в раннем возрасте.
– Очевидно, что в вашем случае таких неприятных последствий не возникло.
– Нет, но и слишком приятных тоже.
Она улыбается, затем задаёт мне ещё несколько вопросов о возможных заболеваниях, которых у меня нет, затем просит меня перейти в другую часть кабинета для осмотра и сесть на диагностический стол.
– Повторите три слова, которые я назову. Я хочу проверить, останутся ли они у вас в памяти. Пенни. Яблоко. Стол.
– Пенни. Яблоко. Стол, – повторяю я.
– А теперь произнесите слово «мир» по буквам задом наперед.