Эди последней его видела. Что было потом, никто толком не знал. Вся семья собралась в гостиной, паузы между репликами затягивались, все благодушно озирались по сторонам и ждали, когда их позовут к столу, а сама Шарлотта, стоя на коленях, рылась в ящике серванта – искала парадные льняные салфетки (она увидела, что Ида сервировала стол обычными, хлопчатобумажными и – ну как всегда – начала уверять, что никаких других салфеток она в глаза не видала, что сумела отыскать только клетчатые, для пикника). Шарлотта как раз нашла парадные салфетки и хотела было крикнуть Иде: вот видишь, где я сказала, там и лежат!, но тут ее как током ударило – что-то случилось.
Гарриет. Первое, что пришло в голову. Она вскочила, разбросав салфетки по полу, и выбежала на крыльцо.
Но с Гарриет было все хорошо. Из креслица она никуда не делась, на мать взглянула огромными серьезными глазами. Эллисон сидела на дорожке, засунув палец в рот. Она раскачивалась из стороны в сторону и гудела что-то себе под нос, будто оса – вроде цела, но видно было, что ревела.
Что такое? спросила Шарлотта. Ушиблась?
Но Эллисон, не выпуская пальца изо рта, помотала головой.
Краем глаза Шарлотта заметила, будто кто-то мелькнул во дворе – Робин? Она вскинула голову – никого.
Честно-честно? спросила она Эллисон. А может, тебя киса поцарапала?
Эллисон опять помотала головой. Шарлотта нагнулась и быстро ее осмотрела – ни синяков, ни шишек. Кота было нигде не видать.
Но беспокойство не проходило. Шарлотта поцеловала Эллисон в лоб, отвела ее в дом (“Ну-ка, сладкая моя, беги, посмотри, что там Ида на кухне делает?”) и вернулась на крыльцо за младенцем. Такие, похожие на кошмарный сон, приступы паники с ней и раньше случались, чаще всего посреди ночи, обычно пока ребенку где-то полгода не исполнилось, – она тогда просыпалась, подскакивала и мчалась к колыбельке. Но Эллисон цела, с Гарриет все в порядке… Она пошла в гостиную и вручила Гарриет тетке Аделаиде, собрала в столовой с полу салфетки и – двигаясь как во сне, а с чего бы это вдруг, она и сама не понимала – поплелась на кухню за абрикосами для малышки.
Дикс, ее муж, сказал, чтоб к ужину его не ждали. На уток уехал охотиться. Всё как всегда. Если Дикс не в банке, значит, на охоте или дома у матери. Шарлотта толкнула дверь на кухню, подтащила табуретку к буфету, чтоб достать с верхней полки банку с абрикосами. Ида Рью, нагнувшись, вытаскивала из духовки сковороду с булочками. Господь, потрескивал в транзисторе негритянский голос, Господь, он везде.
Эта служба по радио. Шарлотта никому об этом и словом не обмолвилась, но думала она о ней неотвязно. Если б только Ида не выкрутила этот вой на всю громкость, им бы, может, слышно было, что там во дворе происходило, может, они бы поняли – творится что-то неладное. Но, с другой стороны (Шарлотта металась по ночам в кровати, пытаясь отыскать первопричину всех событий), разве не сама Шарлотта заставила набожную Иду работать в воскресенье. Помни день седьмой, чтоб святить его. Ветхозаветный Иегова карал людей и за меньшие прегрешения.
Булки почти готовы, сказала Ида Рью, снова склоняясь к духовке.
Ида, я их сама выну. Похоже, дождь будет. Сними, наверное, белье и зови Робина ужинать.
Когда Ида – надувшись, ощетинившись – протопала обратно с охапкой белых сорочек, то сказала: Не идет.
Скажи, чтоб шел сию же секунду.
Не знаю я, где он. Уж тыщу раз звала.
Может, убежал через дорогу?
Ида свалила сорочки в корзинку для глажки. Хлопнула дверь-сетка. Шарлотта услышала, как та вопит: Робин! А ну домой, не то выдеру!
И потом снова: Робин!
Но Робин так и не появился.
Ох, Господи ты Боже, сказала Шарлотта, вытерла руки кухонным полотенцем и вышла во двор.
Едва выйдя на улицу, она с легким беспокойством, да что уж там, скорее даже с раздражением поняла, что и не представляет, где его искать. Велосипед его вон стоит, прислонен к крыльцу. Знает ведь, что нельзя убегать далеко, если уже скоро ужинать и у них гости.
Робин! позвала она. Прячется, что ли? Сверстников Робина в округе не было, правда сюда, на широкие, усаженные тенистыми дубами дорожки Джордж-стрит иногда забредали чумазые ребятишки с реки – и черные, и белые, но сейчас и этих видно не было. Ида запрещала Робину с ними играть, хотя изредка он все равно ее не слушался. Самых маленьких – коленки ободраны, ноги грязные – было, конечно, очень жаль, и хоть Ида свирепо гнала их со двора, Шарлотта, бывало, расчувствовавшись, давала им по четвертаку или угощала лимонадом. Но едва они дорастали лет до тринадцати-четырнадцати, как Шарлотта только рада была спрятаться дома, и пусть бы Ида гнала их подальше со всей строгостью. Они палили из воздушек по собакам, тащили со дворов все, что плохо лежит, сквернословили и носились по улицам до самой темноты.
Ида сказала: бегали тут недавно мальчишки, шваль всякая.
Швалью Ида звала только белых. Детей белой бедноты Ида терпеть не могла и со слепой злобой валила на них каждую поломку во дворе, даже когда Шарлотта точно знала, что ко двору они и близко не подходили.
И Робин с ними был? спросила Шарлотта.
Не-а, мэм.
А теперь они где?
Прогнала.
Куда?
Онтуда, к складам.
Соседка, старая миссис Фонтейн – в белом кардигане и узких очках в толстой роговой оправе – вышла к себе во двор, узнать, что происходит. За ней плелся ее дряхлый пудель Микки, с которым они были до смешного схожи: острый носик, жесткие седые кудельки, недоверчиво вздернутый подбородок.
Привет-привет, весело крикнула она, что, закатили вечеринку?
Да просто семьей собрались, отозвалась Шарлотта, вглядываясь в темнеющий горизонт за Натчез-стрит, где уходили вдаль железнодорожные пути. Надо было, конечно, и миссис Фонтейн пригласить к ужину. Миссис Фонтейн была вдовой, а ее единственный сын погиб в Корее, но она вечно совала нос в чужие дела, да еще и без конца на все жаловалась. Мистер Фонтейн, владелец химчистки, умер еще не старым, и люди шутили, что жена его, мол, уболтала до смерти.
А что стряслось-то? спросила миссис Фонтейн.
Вы Робина, случаем, не видели?
Нет, я весь вечер на чердаке проубиралась. Знаю, знаю, сама выгляжу как чучело. Видите вон, сколько мусора выволокла? Знаю, знаю, мусорщик теперь приедет только во вторник, и уж так мне неохота, чтоб до тех пор это все на улице валялось, ну а что поделать? А куда Робин-то убежал? Никак не сыщете, что ли?
Да вряд ли он далеко убежал, сказала Шарлотта, шагнув на дорогу, оглядев улицу, но ведь уже пора ужинать.
Сейчас как ливанет, сказала Ида Рью, взглядывая на небо.
А не в пруд ли свалился, нет? с тревогой спросила миссис Фонтейн. Я так всегда боюсь, что кто-то из деточек туда упадет.
Да тот пруд меньше фута глубиной, ответила Шарлотта, но все равно развернулась и пошла на задний двор.
На крыльцо вышла Эди. Случилось что? спросила она.
Взади нету его, проорала Ида Рью. Смотрела уж!
Когда Шарлотта проходила мимо открытого на кухне окна, то снова услышала Идину церковную передачу:
На заднем дворе никого не было. Дверь в сарай распахнута: пусто. На поверхности пруда с золотыми рыбками плавает склизкая пленка зеленой пены, целехонька. Когда Шарлотта подняла голову, черные облака взлохматила электрическая вспышка молнии.
Первой его заметила миссис Фонтейн. От ее крика Шарлотта так и застыла на месте. Потом развернулась и побежала назад – быстро, быстро, и все равно слишком медленно, – прогрохотали вдали пустые раскаты грома, под грозовым небом все до странного осветилось, туфли проваливались в грязь, земля будто бы вскидывалась ей наперерез, где-то все пел хор и внезапный сильный порыв сырого от дождя ветра, словно огромными крыльями, зацепил макушки дубов; вокруг нее вздымалась лужайка, колыхалась зеленью, захлестывала ее, как морской прибой, а она бежала, спотыкаясь и ничего не видя от ужаса (потому что уже услышала все, все в крике миссис Фонтейн) – по направлению к самому худшему.
Где же была Ида, когда она туда добежала? А Эди? Шарлотта помнила только миссис Фонтейн, та прижала ко рту кулак со скомканной салфеткой, за дымчатыми очками – вытаращенные, безумные глаза, только миссис Фонтейн, и тявканье ее пуделя, и еще – раздававшаяся откуда-то отовсюду и из ниоткуда – густая, нечеловеческая дробь криков Эди.
Мертвый Робин свисал с нижней ветки черного тупело, стоявшего возле разросшейся живой изгороди между домами Шарлотты и миссис Фонтейн, веревка была переброшена через ветку и затянута у него вокруг шеи. Обмякшие носки кед болтались дюймах в шести от земли. Кот Вини, распластавшись на ветке сверху, обхватив ее задними лапами, ловко, проворно теребил медно-рыжие волосы Робина, которые шевелились и поблескивали на ветру. После его смерти только они и остались прежнего цвета.
мелодично пел хор по радио, —
Из кухонного окна повалил черный дым. На плите сгорели куриные крокеты. В семье все их обожали, но с того дня на них больше никто смотреть не мог.
Глава 1
Мертвый кот
Двенадцать лет прошло с тех пор, как умер Робин, но никто по-прежнему не знал, как так вышло, что его нашли, повешенного, во дворе его же дома.
В городе о его смерти до сих пор судачили. “Несчастный случай”, так обычно говорили, хотя все факты (которые обсуждали за бриджем, в парикмахерских, рыболовных лавочках, врачебных кабинетах и в банкетном зале “Загородного клуба”) свидетельствовали об обратном. Сложно, конечно, было представить, чтоб девятилетка сам повесился – случайно или по глупости. Подробности все знали, и тут было о чем поговорить и поспорить. Висел Робин на волоконном кабеле, который не везде достанешь – такой разве что электрикам иногда нужен, но никто не знал, откуда этот кабель тут взялся или где его раздобыл Робин. Кабель был толстый, тугой, и следователь из Мемфиса сказал ныне ушедшему на пенсию городскому шерифу, что, по его мнению, маленький мальчик вроде Робина сам узлы ни за что бы не затянул. На ветке кабель был закреплен неумело, кое-как, но кто же знает, это потому, что убийца был неопытный, или потому, что он торопился. А отметины на теле (сообщил врач Робина, который поговорил с судмедэкспертом, который в свою очередь прочел отчет окружного дознавателя) указывали на то, что причиной смерти стала не сломанная шея, а удушение. Одни считали, что он задохнулся в петле, другие – что его сначала задушили, а уж потом повесили.
Но родные Робина, да и все жители города не сомневались, что умер Робин не своей смертью. Но как именно все произошло и кто убийца, так никто и не узнал. С двадцатых годов убийства в уважаемых городских семействах случались дважды, когда ревнивые мужья убивали жен, но то были давние дрязги, и все, кто имел к ним какое-то отношение, уже давно умерли. В Александрии, правда, то и дело убивали негров, но почти любой здешний белый вам скажет, что и убивали их тоже негры из-за каких-то своих сугубо негритянских дел. Другое дело, что теперь убили ребенка – от такого любому станет страшно, богатому и бедному, черному и белому, но никто не мог взять в толк, кто мог сотворить такое и зачем.
В округе говорили, что это все, мол, Жуткий Бродяга, многие рассказывали, что видели его и через несколько лет после смерти Робина. Все сходились на том, что росту он был огромного, но потом описания начинали разниться. Кто говорил, что он белый, кто говорил, что черный, иногда всплывали и яркие приметы вроде недостающего пальца на руке, хромоты, синюшного шрама во всю щеку. Говорили, что он наемный бандит, который удушил ребенка техасского сенатора, а потом скормил его свиньям; что он – выступавший на родео клоун, который хитроумными трюками с лассо подманивал к себе детей, а потом убивал их; что он – сбежавший из Уитфилдского дурдома умственно отсталый психопат, которого в одиннадцати штатах разыскивают за преступления. Но хоть родители в Александрии и пугали детей Бродягой, а в Хэллоуин обязательно кто-нибудь видел, как огромный дядька хромает в двух шагах от Джордж-стрит, изловить Бродягу так и не удалось. После того как погиб мальчик Кливов, каждого бездомного, побродяжку и извращенца в радиусе сотни миль схватили и допросили, но расследование ничего не дало. Конечно, никому не хотелось думать, что убийца прячется где-то за соседним деревом, но страх так никуда и не делся. Особенно боялись, что он так и рыщет поблизости, припарковался где-нибудь в укромном местечке, засел в машине и подсматривает за детьми.
Но такие вещи обсуждали только жители города. Родные Робина о таком даже не заговаривали, ни за что.
Родные Робина говорили о Робине. Рассказывали забавные истории из его детства, про то, как он ходил в детский сад и как играл в бейсбол в Малой лиге, припоминали милые и смешные пустячки, что он говорил или делал. Его старые тетки навспоминали горы подробностей: какие у него были игрушки, какая одежда, каких учителей он любил, а каких терпеть не мог, в какие он играл игры и какие рассказывал им сны, чего ему хотелось, а чего – нет, и что он любил больше всего на свете. Что-то из этого было правдой, что-то – нет, но как тут проверишь, к тому же, если уж Кливы сходились насчет чего выдуманного, как это тотчас же – автоматически и бесповоротно – становилось истиной, хотя сами они об этой своей коллективной магии даже не подозревали.
Сложные и загадочные обстоятельства смерти Робина этой магии были неподвластны. Как бы ни любили Кливы переписывать историю, но на эти разрозненные отрывки сюжета было не накинуть, к логическому знаменателю все не привести, не извлечь уроков, не вывести морали. У них остался только Робин, точнее то, что они о нем помнили, и изысканный абрис его характера, который за долгие годы оброс сложнейшими узорами, стал их величайшим шедевром. Робин был обаятельным непоседой, но именно за ужимки и чудачества все они его так и любили, и когда принялись создавать его заново, порывистость Робина кое-где вышла до болезненного реальной, еще секунда – и он, подавшись вперед, промчится мимо тебя на велосипеде: ветер бьет ему в лицо, а он что есть сил жмет на педали, так что велосипед слегка потряхивает – резвый, своенравный, живой ребенок. Но реальность эта была ненадежной и добавляла обманчивого правдоподобия сказочному по сути сюжету, потому что в других местах историю затерли чуть ли не до дыр, и она стала яркой, но до странного гладенькой, какими бывают иногда жития святых.
“Вот Робин бы обрадовался!” – с нежностью говорили его тетки. “То-то Робин бы посмеялся!” По правде сказать, Робин был егозливым, непоседливым ребенком – то молчит серьезно, то покатывается от хохота, – и львиная доля его обаяния была в этой непредсказуемости. Однако его младшие сестры, которые Робина толком и не помнили, росли, твердо зная, какой у их умершего брата был любимый цвет (красный), какая любимая книжка (“Ветер в ивах”) и кто у него там любимый герой (мистер Тоуд), какое он любил мороженое (шоколадное), за какую бейсбольную команду болел (“Кардиналы”) и еще сотню других вещей, которых они, живые, настоящие дети, сегодня любившие шоколадное мороженое, а завтра уже персиковое – не всегда знали про самих себя. Поэтому их связь с умершим братом была крепче некуда, ведь по сравнению с их собственными, непознанными, переменчивыми натурами, по сравнению с другими людьми, Робин весь был как источник сильного, яркого, непоколебимого сияния, и они выросли с верой в то, что все дело было в редком, ангельском, светлом характере Робина, а никак не в том, что он умер.
Младшие сестры Робина выросли непохожими и на Робина, и друг на друга.
Эллисон исполнилось шестнадцать. Невзрачная белокожая девочка, которая легко обгорала на солнце и ревела почти по каждому поводу, вдруг выросла в длинноногую красавицу с золотисто-рыжими волосами и влажными золотисто-карими глазами. Красота ее была ускользающей. Голос у нее был мягким, движения неспешными, выражение лица сонным, томным, поэтому ее бабка Эди, которая в женщинах ценила живость и огонек, была даже разочарована. Прелесть Эллисон была в ее хрупкости, безыскусности, она вся, словно цветущие июньские луга, была сложена из юной свежести, которая (и кому как не Эди это знать) быстрее всего и увядает. Она витала в облаках, она часто вздыхала, ходила, запинаясь, косолапо подворачивая ноги, и говорила с запинками. Она была красива – неброской, свежей, как парное молоко, красотой, и парни из ее класса уже начали ей позванивать. Эди подсматривала, как она (опустив глаза, раскрасневшись, прижимая трубку к уху плечом) водит по полу носком ботинка и заикается от смущения.