Новый Ницше. и другие рассказы - Шуляк Станислав Иванович 4 стр.


Да-да, точно: все они были шпионами и шпионками. Я теперь понял это. И я был единственным свидетелем их тайных сборищ. Оказывается, можно многое увидеть в зеркале, если ты собою не заслоняешь в нём свой собственный обзор.

Было ли это опасно для меня? На всякий случай, мне следовало прикинуться сочувствующим и уж обязательно совершенно безвредным для них. Наверное, даже сумасшедшим. Последнее я умел делать особенно хорошо.

Быть может, я лишь напрасно так много заискивал пред противоположным полом.

То, что они временами убирались из моей квартиры и шпионили где-то на стороне, меня, разумеется, не беспокоило. Но вот то, что их шпионства продолжались и в моём обиталище…


Она была невысокого роста, эта девушка, эта первая женщина Игнатия, очень худощавая и черноволосая, сидела на кухне и жадно объедала апельсины, разрезанные на четвертинки. Кроме того она читала какую-то книгу в духе Бальзака, может быть, даже самого Бальзака, я бы тому не удивился.

Всё это было чрезвычайно странно для шпионки.


Я стоял пред зеркалом и бормотал нечто бессвязное. Бормотания мои сродни божественным бормотаниям, во всяком случае, сближаются с теми глухими их обертонами в точках угасания и надмирными фонетическими окрасками. Уж я-то знал во всём этом толк.

В такие минуты никого из них невозможно было разглядеть в зеркале, они будто нарочно разбегались или прятались от меня.


Задумался вдруг: почему не бывает погон на плечах у гражданских? Я выбрал бы себе погоны с каким-нибудь отчаянным содержанием.


Временами я бежал от этого зеркала, я метался по всей квартире, но, где бы я ни был, я всё равно знал, что там, глубоко, за слоем этой лживой амальгамы сейчас протекает какая-то тайная беспорядочная жизнь. Иногда я старался забыть о них обо всех. Сделать вид, будто я один и никого нет ни рядом, ни вокруг. И тогда я слышал лишь их голоса, их покашливанья, шаги, копошение, все те звуки, которые производит человек, даже не желая того. Всё это я слышал. Ещё я перестал жить жизнию духа, но стал существовать существованием травы, может быть, клевера или одуванчика. Я лежал на диване и не могу даже сказать, чтобы размышлял. Нет, я просто лежал, и всё.

Быть может, пропажа, исчезновение есть тайная цель моя? Возможно, миссия бесследности исподволь утвердилась в крови моей и в нервах? Мир давно решил меня сбагрить в безвестность, но и всё равно я не ожидал от него столь подлых ухищрений.

А всё же – сколько бы ни было будущего – всё оно без остатка раньше или позднее перетечёт, пересыплется в прошлое, и это уж навсегда. А полагаете, у меня было прошлое, то есть то, к чему можно привязаться смыслом своим или памятью? (И что же, мне всегда искать себе разных смыслов для триумфов и для затрапезности?) Нет, я всегда называл это временем утраты укоренённости. И я был прав, у меня происходило именно так.


Однажды ночью она ко мне пришла. Да-да, та самая девушка!.. Я очнулся от тяжёлой дремоты – она сидела на краю моей постели.

– Что?! – вздрогнул я.

– Тссс!.. – приложила она палец к губам.

– Могут услышать? – пробормотал я. Сердце моё было испуганною птицею. Которой, быть может, суждено было погибнуть у меня на глазах.

– Никого нет, – возразила она.

Я протянул к ней руку. Она отстранилась. Я сел рядом с нею. Мы молчали.

– Вы шпионы? – наконец, спросил я.

– Это очень трудно объяснить, – ответила девушка.

– Зачем же? – настаивал я.

– Не спрашивай, – сказала она.

Я не спрашивал, я снова протянул к ней руку. На сей раз она не стала отстраняться…

Вы пробовали когда-нибудь жить с женщиною без плоти, с женщиною, которая – одно лишь отражение, вы знаете, что это такое? Сколько восторга, самозабвения в том, но сколько же в этом разочарования и неутолённых ожиданий! Сколько в том хмельного пульса, сладкого воздуха лёгких, но сколько и боли сердечной, неизбывной, безбрежной!..


Наташа (так её звали) приходила ко мне ещё несколько раз. При всякой встрече у нас образовывалось что-то новое, удивительное, трепетное, но надышаться этим было невозможно.

В ней всегда была какая-то журавлиная настороженность.


Беги же от того, что любишь, к чему привязан, к чему стремишься, не приумножай в мире запасов его бреда! Жизнь моя – не череда дней, не сцепление обстоятельств, но лишь – забытая миссия и покинутый пост. Следовало бы изобрести себе нового бога асимметрии и нерассудительности и в дебрях обыденности лишь приносить ему первины бездушия своего.

В общем, я ведь никогда ни в чём не раскаивался – ни в содеянном, ни в задуманном. Единственное было лишь во мне сожаление – от того, что никогда не мог сам собою производить в мире ультразвука или ультрафиолета. Хотя тяга к запредельным проявлениям, пожалуй, присутствовала всегда.


Свет – главный хранитель скольжения. Никто не способен скользить так, как скользит свет (я пытался – не получается), но всякие попытки такового – лишь пародии.


В коридоре, вблизи плинтуса у меня и раньше росла трава, сейчас же она разрослась по всему полу. Ежа, тимофеевка, моложавые лопухи, где-то даже пробивался осот, но осот я старался выдирать, чтобы не исколоть об него ступни. Мы с Наташей бродили в обнимку босиком по этой траве. Говорили ли мы с ней о чём-то при этом? Не могу припомнить точно.


Возможно, во мне наблюдалось какое-то достоинство, но, впрочем, невысокого сорта, как будто я был овощем из семейства паслёновых.


Звериной своей стилистикой я положил себе приукрашивать всякий миг постылого своего бытия.


Теперь вы спите спокойно, крепко, глубоко!.. Вас ничто не беспокоит и не тревожит.


Полновесность юности давно уже в прошлом, ныне же остались лишь ярость и оскудение. Наташа же была моим испытанием.

– Что у нас будет с тобой дальше? – как-то спросил я Наташу.

– Не надо, – шепнула она. – Моё будущее – это твоё прошлое, – произнесла она ещё непонятную фразу.


Меня лихорадило. Я вдруг угадал, отчего они так прятались от меня. Они никак не хотели раскрыть предо мною свой тайный статус кадавров. И ещё они предпочитали оставаться загадками для одиозного моего созерцания.

Тяжелее всего было ждать Наташу, когда она уходила и долго не возвращалась. Это было совсем не то, что ждать живую женщину, весомую, телесную, имеющую характер, причуды, привычки, в явственной, осязаемой форме. Но Наташа со временем тоже делалась всё более осязаемой, что мне, разумеется, нравилось. Меня это привлекало.

Я тогда готов был уж объявить войну всем вашим пресловутым культурам, я готов был ополчиться против всех ваших хвалёных эстетик. Вам не обольстить меня более всеми вашими лживыми сухомятками духа. Я умел создавать неудачи, сотканные из одних блистательных фраз.

В мир лишь вцепиться своею мёртвою хваткою и трепать тот до изнеможения!.. Что может быть привлекательней? Что может быть выше?


Игнатий действительно был отцом Наташи, но он также был и её мужем. Трудно вообразить себе что-то более странное, противоестественное; такое чудовищное извращение ошеломляло. Но для них это было в порядке вещей. У них там все отцы живут с дочерьми, производят потомства, зачастую там один отец на целую цепь детей, внуков, правнуков и более отдалённых потомков. У меня это не укладывалось в голове.

Быть может, и сама Наташа тяготилась своим положением. Отсюда-то и наша странная связь…

Я же, несомненно, сделался жертвою иных свихнувшихся синтаксисов.


– Вы можете посчитать отражение какой-нибудь абстракцией, – бормотал ещё я, – между тем, это нечто, связанное с вашим другим я.


Зеркало! Проклятое моё стекло! Чёрт побери, это был инструмент палиндромов и обратно пропорциональных зависимостей. Прямые пропорциональные зависимости здесь пасовали. К тому же прямых зависимостей я вообще не любил. Если уж зависимость пропорциональная, так пусть будет хоть косвенно пропорциональная, а ещё лучше – беспорядочно пропорциональная… Да-да, так лучше!.. Зависимость со скачками, с рытвинами, с перехлёстами, с заусеницами…


Я мучался, я ревновал Наташу к другой её жизни, я не понимал этой жизни. Эта женщина не утоляла жажды, жажда была вечною. Когда Наташи не было, я дежурил перед зеркалом в прихожей, стараясь пусть не увидеть, но хоть услышать что-то. Я видел и слышал многое, но редко оно меня удовлетворяло. Все эти люди!.. Они лишь предавались своим оголтелым шпионажам в дебрях нашей унылой явственности. Зачем мы им нужны? Что хотят они выведать о нас? Что в нас такого важного, интересного, любопытного? Есть ли вообще оно? Мне следовало лишь с достоинством носить бремя обыденной моей сакраментальности.

Впрочем, во время своих дежурств я отнюдь не маячил перед зеркалом. Я прогуливался, прохаживался, проскальзывал мимо, стараясь уловить хоть какие-то обрывки. И я их улавливал. Я был будто бы создан специально для иных случайных мистических сообщений.

Но, кажется, я сам всё погубил своими собственными руками. Я понял это позднее.

Я услышал разговор двух шпионов, вернее – перешёптыванье (я слышал прежде немало их перешёптываний, но это показалось мне самым зловещим из всех).

– Завтра в одиннадцать, на Смоленском… – тихо сказал один.

– Остальные уже знают? – спросил другой.

– Да, – сказал первый. – Все знают, все дали согласие.

– Буду обязательно, – согласился второй.

Чёрт побери, в одиннадцать утра или вечера, вертелось у меня на языке. Утра или вечера? Я, может быть, даже решился бы спросить об этом у них, но оба шпиона внезапно исчезли.

Через несколько часов появилась Наташа. Она была бледнее обычного и более обычного бестелесна. Мы долго с нею не говорили ни о чём, но после…

– Что будет на Смоленском? – вдруг не выдержал я.

– Что? – вздрогнула девушка.

– Я слышал, – сказал я.

– Зачем? Зачем? – вскрикнула Наташа.

– Что здесь такого? – возразил я. – Если не хочешь, я ничего никому не скажу.

Кажется, какая-то понурая вечность играла со мною в одну из своих самых разнузданных игр, и мне теперь уж объявлен был шах. Впрочем, понятно, что дело этим не ограничится.

– Не-ет!.. – простонала Наташа. – Не то! Я теперь погибла!..

– Почему? – попытался я обнять её и утихомирить. Но она высвободилась и бросилась бежать.

Я метнулся за нею куницею, но догнать не сумел: Наташа исчезла.

Весь день ходил я сам не свой. Я будто сделался великим мастером предчувствий, предощущений и даже предзнаменований. Я предвидел всё. Да, а ещё все наши оскомины и негодования – от вкуса разрешённых плодов, это я понимал точно. Мне звонили и стучали в дверь люди из газеты – заведующая и ещё кто-то с нею, я же не открывал.

– Дорогой мой, послушайте же! – приговаривала через дверь эта глупая женщина. – Отчего вы уединяетесь? Откройте же! Мы вам поможем! Вы нам нужны! Без вас вся наша аналитика остановилась!.. Без вас весь наш отдел опустошился!..

Не было более смысла таиться.

– Убирайтесь! – кричал я. – Я болен! У меня осложнённая инфекция! Мне не надо ничьей заботы!..

Они удалились, печальные.

– Вы уж там следите получше за своими отражениями! – напоследок прорычал я. – Лелейте их! Смазывайте их маслом! Проветривайте весною на воздухе! – кричал ещё я.

Горький сарказм звучал в моём последнем рыке. Зато в нём совершенно не звучало меланхолии. Я ставил под сомнение все их мистические аксиомы, они же ставили под сомнение меня. Но это ничего, я этого не боялся: орешек вроде меня миру не по зубам.

Они мне сегодня только помешали, они не могли мне помочь. Чем, собственно, они могли мне помочь?! Наташа, Наташа!..

Двуногие! Ортодоксы плоских своих рассудительностей!.. Прослушайте же внимательно мой изощрённый курс наглости и созерцания! Что, говорите, сердца ваши остыли, сердца ваши слепы? Не беда, мы поищем для вас иных причиндалов сообщительности. Не проблема, мы найдём для вас иные способы заполнения дней ваших и мгновений.

Но нет же, никто из них не соглашался принимать к обращению мои сарказмы и догадки по их нарицательной стоимости. Иногда я представлялся себе великой рекой, но, даже несмотря на все попытки, никак не мог представиться себе рекой малой. Малые реки – вы, все остальные, вы лишь бесцельно впадаете в меня, питая и подстёгивая мою кровь и мои нервы. Душа моя требовала самых сильных обезболивающих средств, но все предлагавшиеся препараты были из рода отвращения или пренебрежения.

Мир сам призвал меня и водрузил над собою своим главнейшим экзорцистом.


Вы спите!.. Хорошо ли вы спите?..


Едва я буду посвободней, я, быть может, начерчу ещё свою периодическую таблицу отчаяний.

И вдруг я услышал вскрик, вскрик и хрипение, девичьи вскрик и хрипение!.. Наташа!.. Это была она. Её, должно быть, душили, она погибала, я слышал, но не звала на помощь, лишь погибала, может, даже и не пытаясь сопротивляться.

Я бросился в прихожую.

– Прекратить! – кричал я, приплясывая перед зеркалом. – Прекратить! Прекратить! Наташа!.. Наташа!..

Пляска моя была пляскою бессилия и потерянности. Пляска моя была биением сорвавшейся капли, кратким трепетом оборванной струны.

Звуки вскоре затихли, звуков никаких не стало. Ясно, что это могло означать. Я был один, я теперь всегда буду один. Быть может, я сделаюсь слеп, глух, безразличен, бесцеремонен, безжалостен…

Однако пора сделать кое-какие выводы. Да, так. Точно!.. Всё прежнее ныне состоит под судом моего муторного настоящего. Решено: с завтрашнего дня начинаю писать справа налево и отказываюсь от десятеричного исчисления. Остаётся только прямохождение и несколько тысяч слов единственно известного мне языка. Но это уж преодолеть будет посложнее, пожалуй.

Я не знал, как провёл остаток дня. День будто порошком просыпался мимо меня. Не крахмалом, не тальком, но лишь тяжёлым порошком, быть может, содержавшим свинец, ванадий или висмут.

Я сделался заложником навязчивых неощутимостей.

Обессиленный я заснул. И снились мне оргии звуков, ритуалы артикуляций, мистерии межбуквенных интервалов.

Ещё мне привиделось, будто я говорил пред народом (слов не помню), а Бог и мир лизали мои подошвы. Всё человеческое во мне было тысячекратным, и в этом-то заключалось самое ужасное.


Проснулся я от чужих прикосновений. О нет, впрочем, прикосновениями назвать это было нельзя: меня схватили, меня прижимали к постели чьи-то сильные руки, меня стали душить. Была уже ночь, глубокая ночь, темно, но я вырвался, я всё-таки вырвался, я расшвырял в стороны всех своих мучителей, я бросился зажигать свет. Слышался испуганный топот многих пар ног, свет вспыхнул, но в комнате уж не было никого. Лишь проволочная удавка валялась на полу. Смятая же постель не была, конечно, никакою уликой.

Я схватил свою киянку с короткою ручкой и бросился в прихожую. Изо всех сил я ударил по зеркалу, стекло зазвенело, осколки посыпались на пол, один из них поранил мне ногу. Я бил ещё киянкою в стену, когда уже ни одного осколка стекла не было на прежнем месте зеркала.

Наташа! Наташа! Никогда мне больше не увидеть тебя!.. Что же я сделал? Я оборвал все нити, отринул все надежды, расточил все шансы. Оставалось только Смоленское, одно лишь Смоленское кладбище, одиннадцать часов… вот только утра или вечера? Быть может, я там увижу кого-то из них!.. Возможно даже, Игнатия. Вот уж тогда-то я выпытаю у них всё, я заставлю их говорить, они у меня не отвертятся.

Я едва дожил до десяти утра. Чудо было, что я сумел это сделать.


Они все нарочно старались отбросить меня подалее от надмирного пьедестала своими тотальными профанациями…


Я был одет, я кубарем слетел со своего четвёртого этажа. Во дворе меня смутили окрестные мальчишки. Они издали показывали на меня пальцами и что-то кричали.

– Смотрите! Гений, гений пошел! – кричал один из них, самый наглый.

– Гений, гений! – дразнил меня другой.

– А чего он тогда такой потрёпанный? – крикнул ещё третий.

– Бээээ!.. – крикнул и четвёртый, изображая, должно быть, иную глупую домашнюю скотину.

Назад Дальше