Сочинения. Том 2 - Александр Строганов 6 стр.



***


Итак, мое главное путешествие началось с плацкартного вагона с затылками и пятками, погруженными в наркоз грузной пляской колес и тесным запахом копченой рыбы.


***


Кажется, наркоз подействовал и на меня. Хотя уснуть я не мог, душевные и телесные движения мои прекратились. Последнее перед анабиозом видение мое было продиктовано верблюжьей степью с частоколом телеграфных столбов, и довольно скоро сам я сделался верблюжьей степью с частоколом телеграфных столбов.


Должен заметить, состояние степи в известной степени возвышает человека, вознося его над суетой и временем. В состоянии степи человек более всего приближен к любви. Не к влюбленности с ее электрическими ужимками и слабостью в коленях, а к лакомому как вышивание гладью или вечерний свет созерцанию небытия. И телеграфные столбы в данном случае символизируют не что иное, как законченность и совершенство. На мой взгляд, «Черный квадрат» был создан Малевичем в состоянии степи.


Или взять вышеупомянутого Джексона Поллока.

Если обратиться к вышеупомянутому Джексону Поллоку, какое тотчас разверзнется чувственное пространство! Об этом можно поговорить подробнее, но стоит ли отвлекаться? Можно потерять магистральную мысль.

Магистральная мысль. Магистраль – степь – столбы. Все рифмуется.


Прошу заметить, в моих заметках нет ни единого случайного слова.

Наверное, приличнее было бы промолчать. Наверняка. А что, если я так и останусь единственным читателем своих репортажей? Где почерпну я ту малость похвалы? что есть для автора и воздух, и молоко, и поцелуй перед сном.

Так что иногда я буду хвастаться. Прошу не судить строго.

Вообще-то, я – сам себе великий инквизитор, только виду не подаю.


Так вот, если вспомнить Джексона Поллока…

Впрочем, оставим Поллока на десерт, а сами вернемся к путешествию.


Итак, мне казалось, что я блаженствую.

Наверное, скорее всего так и было.

И, наверное, и скорее всего, и наверняка я пропустил бы свою станцию, когда бы ни посланный мне свыше Продин.


***


Тишайший, без признаков храпа и бормотания, Продин свалился с верхней полки, точно мешок с углем.

Если вам когда-нибудь приходилось иметь дело с такого рода мешками, вы наверняка обратили внимание, что при перемещении, а, тем более, при опускании их на землю, они, как некоторые виды глубоководных рыб при извлечении из воды бесшумно взрываются хмурым облаком. То же самое при падении случилось и с Продиным.

Короткий мягкий звук и дальше продолжительная тишина.

Все произошло мгновенно.

Так что спящие остались спящими.

Я же, поскольку взгляд мой не прерывался, не без грусти расставшись с верблюжьей степью и ее телеграфными столбами, встретился глазами с глазами падшего своего попутчика, полными нежности и боли.


Пожалуй, только теперь, когда я по памяти записываю эти свои наблюдения, я начинаю осознавать, сколь значительную роль в моей жизни сыграла встреча с этим человеком.

Правильнее сказать, я чувствую это.

Выводов пока не сделал – логика ускользает. Не исключено, что мне так и не удастся ухватить ее за хвост.


Случаются такие беседы…

Да.


Итак, наши глаза встретились.

Ненадолго.

Неловкая ситуация очевидно смущала Продина, и он, прервав наш немой диалог, уселся на мою полку подальше от меня и принялся рассматривать стенку напротив.

Я вернулся к окну.


Молча, ехали мы довольно долго. Минут пятнадцать или двадцать. Во всяком случае, так мне показалось.

Наконец Продин изрек, – Ну, и где же эта самая Америка?

– Простите? – я действительно был обескуражен его вопросом. Да любой на моем месте растерялся бы.

– Не видно там за окном Америки?

Я притворился, что оценил его юмор и деланно засмеялся, – Ха-ха…

По-видимому, Продину удалось успокоиться, и теперь его взгляд приобрел металлический оттенок, – Смеетесь?

– Сам не знаю.


***


Когда Патрик Браун, фермер из Аризоны (не путать с одноименным псом, речь о котором пойдет позже) впервые увидел свою избранницу по переписке Джейн Салмин, еще вчера Женьку Соломину, уроженку поселка Северного, она в клочьях характерного для пасторали неподвижного тумана выглядела в точности как чеховская дочь Альбиона. Хотя Чехов здесь ни при чем, и упоминать его не следовало бы.

Примерить высокий образ посоветовали ей подруги, имевшие твердое убеждение в том, что смесь скромности и величия, пусть и ценой значительных уступок природной красоте, навсегда покорит угловатого американца.


Угловатый американец, неожиданно для себя впавший в чудовищную неловкость выпил лишку и, неожиданно для себя, под предлогом знакомства со скакуном, за глупость и вредность названным Шаровая молния, изнасиловал Джейн прямо в конюшне, на глазах у животного.


Молодая женщина, биография которой, не смотря на возраст, хранила много тайн и три замужества, впервые испытала то особое состояние, которое можно условно назвать долгожданным внутренним взрывом, и плакала она не от обиды, но от потрясения. Полон раскаяния и нахлынувшего бессилия, отдельно, не решаясь обнять новоиспеченную жену, плакал и Патрик.

На вопрос примчавшегося на стенания молодых старинного друга, бродяги и знатока России Эстебана Хаммервиннера, что случилось? неожиданно для себя фермер произнес, – Стемнело.


Зачем я вспомнил эту историю?

Ах, да, вам еще встретится имя Патрик Браун, в неожиданном, так сказать, преломлении.


Вывод: мир полон непостижимых закономерностей.


И еще: Америка не так далеко, как нам кажется. Трудно не согласиться с Продиным.


***


Иннокентий Иннокентиевич Разуваев пишет письмо решительно отвернувшейся от него и тотчас, до неузнаваемости, погрузившейся в тяжелый пар прошлого жене Валентине.


Перед тем, как погрузиться в пар, вечером, накануне жена Валентина, как ни странно, азартно лузгала семечки, вдохновенно поминала инфернальную бабушку Вангу и даже смеялась над мерцающим скудоумием телевизора, привлекая к веселью и крепко выпившего Иннокентия Иннокентьевича. А к утру растворилась, как говорится, без следа.

Была Валентина, и нет Валентины.


Впрочем, какое-то время по пробуждении, Иннокентию Иннокентьевичу грезилось ее присутствие. Он как будто различал шаги на кухне, несколько раз наблюдал юркую тень цвета топленого молока. Иннокентий Иннокентьевич даже звал ее, с тем, чтобы она смогла осуществить маломальский уход за ним, беспомощным и располневшим лицом к утру.

Тщетно.

Была Валентина, и нет Валентины.


Именно так нередко уходят русские жены.

Навсегда.


Перед тем, как приняться за письмо, Иннокентий Иннокентиевич Разуваев, не забыв высунуть, как полагается в таких случаях, самый кончик языка, долго разглаживает шершавый лист недорогой бумаги, зачем-то тщательно протирает вафельным полотенцем одинокую чашку с высохшей вишенкой на боку и, наконец, замирает в преддверие, – А что, когда бы она не ушла? Вот было бы…

Пишет, Вот…

Рифмуется с неприличным…


Теперь все так и норовят рифмовать с неприличным. Все без исключения и всё без исключения. Это заразительно. Даже культурным, чистым в каждодневных скромных деяниях своих людям, нет-нет, да и напросится на язык что-нибудь подобное.

Почему так?

Человечество переживает новое отрочество? Похоже на то. Здесь и восторг от наготы в целом, и особенное любопытство ко всему, что связано со срамом.

Молодеем, Слава тебе, Господи…

Нет, не то, что-то другое. Отрочество – это, прежде всего, смущение, неловкость. Здесь же бессилие. Жестокость откуда-то. Другое.

Устали?

По-видимому, устали.

А от чего, собственно устали?

А какая, собственно, разница? Важно, что устали. Устать можно от чего угодно.

А от радости можно устать? Конечно! Еще как! Попробуй-ка задержать улыбку минут этак на пятнадцать, да меньше даже, что с лицом станется?

Да.

Но, в большей степени, устали, конечно, от неприятностей и унижений. Это потому что самих неприятностей и унижений больше. Не зря говорят, преисподняя – не что иное, как наша эта земная жизнь. Здесь тебе и удавки скользкие, и трамваи черные, и печной яд, и…

Нищета. Ох уж эта беспробудная, безразмерная, бесконечная нищета!..


Но, это уж совсем мелко. Еще не хватало на нищету жаловаться.

Где нищета? Какая нищета? Нет никакой нищеты.

Есть, что выпить. Всегда. Есть, что забросить на желудок. Всегда

Есть с кем поговорить. Что еще нужно?

И сон крепкий. Иногда.

Вот.

Написано. Мною.

И что это за вот? Что подразумевается под этим вот?

Что я делаю? Пишу письмо.

Кому? Валентине.

Зачем? Представления не имею.

Вот.


Иннокентий Иннокентьевич облизывает кончик химического карандаша и, рискуя порвать хлипкий лист, повторно обводит свое вот.


Вспомнил. Вот бы она не ушла?!

Ну, что же, давай, давай попробуем, давай представим себе себя лет этак через двадцать – двадцать пять.

А зачем себя? Давай-ка ее, голубушку, представим лет через двадцать – двадцать пять. Это, доложу я вам… это такое…


Иннокентий Иннокентиевич неожиданно для себя и окружающих его неподвижных сумерек разражается смехом. Присвистывает и брызжет, что тот раздавленный апельсин. До слез смеется. Долго. А утихает враз, как будто чья-то невидимая рука выключила свет.


Ох уж эти старухи – головки круглые, тельца жалкие, а перышки, не все, отдельные, все еще топорщатся.

Вообще есть связующая нить между женщинами и старухами?

Нет, однако. Второе никак не может быть продолжением первого. Ничего же общего, ну, вот просто ничего общего. И взгляд – вранье. Другой взгляд, совсем другой. Ничего общего с тем взглядом, который… который…


Иннокентий Иннокентьевич подходит к покрытому изнутри неподвижными белесыми пузырьками обломку зеркала, смотрится, ощупывает свое лицо, точно чужое.

Зенит.


Не знаю, к чему относится это слово, и зачем оно вообще. Но чувствую, здесь оно просто необходимо.

Зенит.


Вполне узнаваем, рассуждает Иннокентий Иннокентиевич уже вслух. Следы времени обнаруживаются, конечно, но… язык синий, отчего синий язык?

Да что же это?

Уф, это же химический карандаш.

Снова смеется

Сколько мне с таким языком дать можно? лет шесть? Меньше. Три, четыре года. Как раз, когда мне было три или четыре года, в точности таким же химическим карандашом я случайно поранил себе глазное яблоко. Испугался! думал, ослепну…


Иннокентий Иннокентиевич без определенных соображений следует на кухню.

Добредает до холодильника.

Останавливается, возвращается.


Однако как дети боятся смерти! Пожалуй, что самый сильный страх перед смертью бывает у человека именно в детстве. Потом страх этот тлеет, истончается. Годам к сорока человек вполне может быть бесстрашным, если, конечно, он не неврастеник… где же нынче найти не неврастеника?

Допустим, годам к сорока человек относительно покоен.

А что потом?

А потом страх возвращается мало-помалу

Что же получается?

А то и получается, что к старости люди возвращаются в детство. Вопиюще ветхая, до дыр затертая мысль. Стоило огород городить вокруг такой-то тошнотворной истины?..


Иннокентий Иннокентиевич на этот раз уже осознанно направляется к холодильнику, извлекает початую бутылку водки, некоторое время изучает ее, ставит на место, возвращается, усаживается за стол.

Вот бы она не ушла?.. Изобразить Валентину лет этак через двадцать – двадцать пять…

Старухи – это все же особая порода. Что же в них этакого, особенного, в старухах?

Напоминают детей. Ну да, ну да, напоминают детей

Дети ведь рождаются одутловатыми?

Точно.

И себе на уме.

Точно.

Взрослые сюсюкаются с ними, умиляются. А дитятко свою думку думает, и выгоду свою быстро понимать начинает. Точно, точно.

Может быть, конечно, грех говорить такое. Но я же знаю, по себе помню. Я детство хорошо помню. В особенности этого, ужа, что дед убил лопатой в огороде. Омерзительное зрелище. Сейчас убийство – обычное дело, а прежде с этим строго было. Убийство прежде очень волновало. До дурноты…


Воронка из мыслей. Не пропасть бы.

Воронка – штука коварная. Щекочущая, сладковатая. Затянет в миг. И глазом не моргнешь, как ослепительно черной точкой сделаешься.


Что-то горло сушит. Отчего это горло сушит? Вроде бы пил вчера только чай?

Чай, чай… что в чае том находят? Да ничего. Все – иллюзия. Как и сам Китай.

Что, разве есть такая страна Китай? Я лично не видел. А почему я должен верить тому, чего не видел?

Вот ведь пакость – человек. Все ему нужно проверить потрогать. Но – так уж устроен. А как иначе, когда вокруг целый океан лжи?

Лгут, лгут, лгут. Все. Ребенок сконструировал первое слово. Сказал «мама», предположим. Чаще всего этому слову обучают малышей. Сказал, а сам представления не имеет, что он такое произнес, что обозначает произнесенное им звукосочетание.

И тотчас обрушивается на него восторг и рукоплесканья и его подхватывают и подбрасывают к потолку.

А нет никакой мамы. В сознании-то его нет никакой мамы. Есть некая теплая добрая женщина, чьим молоком он питается, как олененок или волчонок или бельчонок и дальше по списку.

Так что никакого Китая нет. Есть отвратительный дешевый мутный на просвет чай.

Оттого, что Китай выдумка – и глаза у них узкие, у китайцев этих. Как у новорожденных.

Вот уж если дурь привяжется, избавиться от нее бывает крайне трудно.

Старухи, старухи. Раскольников убил старуху

Почему не дворника, не извозчика? Почему на старухе именно воздвиг он свою философию? Или бред? Это уж как вам больше нравится.

Почему не дворника? Боялся дворника?

Ни в коем разе. Просто в дворнике он бы не смог разглядеть…

Не смог бы разглядеть…

Не смог бы… той уверенности… вот-вот, уверенности чудовищной. При общей кажущейся беззащитности. В дворниках такого нет. В дворнике нет той силы, которой противостоять хочется.

Доказал.

Что доказал? Кому доказал?

Не важно.

Ай, молодца!


Иннокентий Иннокентиевич идет на кухню, и на этот раз делает два больших глотка водки прямо из горлышка.

Ай-ай-ай!

Щелкает пальцами, подходит к окну

А ведь я через двадцать пять лет тоже не буду молод.

Нет, нет, нет, не могу я стать немолодым.

Я уже не стал немолодым


***


– Не ожидали Америки? – на этот раз искусственно смеялся Продин.

– Ну, почему же? – в унисон фальшивил я.

– А потому, что далеко не со всем, о чем без умолка рассуждаем всю жизнь, мы готовы встретиться, не потеряв головы.


Во мне затеплился огонек. Собеседник достойный, только отчего-то наигрывает, наверное, недоумение от полета еще не оставило его.


Вслух же я произнес следующее, – Откровенно говоря, не вспомню, когда последний раз думал об Америке.

– Только что и думали.

– ?

– Стоило мне озвучить это манящее слово, тотчас вспомнили. Что, манит слово Америка?

– Не знаю.

– Простите мне мой циничный тон. Это – так, само по себе, пустое, не придавайте значения.


***


Дальнейший, изрытый паузами, монолог Продина я окрестил для себя ужином черепахи. Не совсем точно, потому что черепаха, как всякая прочая тварь, во время приема пищи получает удовольствие. Мой же собеседник казался блеклым и подавленным, как ожидание в поликлинике. А вот движения его рта чрезвычайно напомнили мне вышеупомянутое трогательное создание. Кроме того, у него была длинная, плохо выбритая шея и маленькая голова. Ему пошли бы круглые очки или, еще лучше, пенсне, почему-то пришло мне в голову.


***


Я сейчас не принадлежу себе. Упал

Я упал.

Вы видели, как я свалился?

Не поверите, первый раз в жизни.

Впрочем, я упал еще до этого падения. Фигурально.

Упал до падения. Смешно, правда?

В детстве я изумлял окружающих тем, что практически никогда не падал. Обыкновенно ребятишки возвращаются со двора в синяках и ссадинах, выпачканные грязью или песком, я же всегда оставался чистым и невредимым.

Назад Дальше