Эдгар Аллан По и Лондонский Монстр - Старков Дмитрий Анатольевич 6 стр.


– Да, именно так.

– Вы точно знаете, что ее написала миссис Аллан, или просто так полагаете?

– Естественно, я должен так полагать!

Дюпен нахмурился еще сильнее, поэтому я пояснил:

– Я ни разу не получал писем от папиной жены, так как она никогда не снисходила до того, чтобы ответить мне. По поводу наследства я общался с ее адвокатом.

Дюпен кивнул, на лице его отразилось удовлетворение.

– Но почему вы спрашиваете об этом? Вы подозреваете, что эта записка не от миссис Аллан?

– А вы?

Дюпен затянулся сигарой и посмотрел на меня так пристально, что я почувствовал себя словно в суде.

– Нет, с какой стати? Неужели почерк показывает, что его написал кто-то другой? И что он говорит о характере миссис Аллан? – быстро спросил я, пока Дюпен не прервал меня своим вопросом.

Он снова пробежал письмо глазами.

– Автор вложил много старания в это письмо. Буквы правильны, не забыто ни единое двоеточие над «Ё», пунктуация предельно точна, и во всем видно единообразие. Это означает методический твердый характер и постоянство в стремлениях. Во всем чувствуется властность, а штрихи, выступающие вверх и вниз, заострены, что говорит о мстительности. Украшений немного – по-видимому, они заранее обдуманы и исполнены четко, как будто автор сознательно создавал для окружающего мира тщательно слепленную напоказ маску. Бумага очень хорошая, печать – золотая, что усиливает впечатление нарочитости. Почерк в целом выглядит приятно, но он не женский, в нем слишком много силы при отсутствии присущей женщинам утонченности.

– Должен сказать, что это очень точное описание миссис Аллан. Я поражен, насколько полно вы постигли ее характер с помощью такого короткого текста.

Дюпен слегка прищурился, но ничего не сказал, снова изучая каждое письмо, прежде чем положить его обратно на стол.

– Мы также должны подумать о сходстве элементов почерков – вашего и Элизабет Арнольд. Что нам может здесь открыться?

Дюпен вглядывался в мое лицо, как будто это был образец почерка на листе бумаги.

Мне ужасно захотелось избавиться от дальнейших вопросов.

– Простите, но мне внезапно стало дурно. Пожалуй, нужно лечь в постель или выйти на воздух.

Дюпен аккуратно выровнял лежавшую перед ним стопку писем.

– Я бы посоветовал свежий воздух, – сказал он. – Возможно, вам стоило бы навестить места, где вы часто бывали в юности, связанные с более счастливыми временами. Слишком часто люди оказываются в плену своих собственных черных мыслей, а слишком много размышлений в одиночестве ведет к безумию.

Волосы зашевелились у меня на голове от этих нелицеприятных слов, но он продолжал, прежде чем я успел что-либо сказать:

– Ваше общество в Париже спасло меня от самого себя, По. Тогда я не хотел признаваться в этом даже самому себе, но сейчас – знаю. Уверен, вы позволите мне отплатить вам тем же. Тогда вы были откровенны со мной, и я надеюсь, впредь всегда окажете мне честь вашим чистосердечием.

Не придумав подходящего ответа, я просто кивнул.

– Сегодня мне есть над чем поразмыслить, – Дюпен чуть улыбнулся. – Не могли бы мы снова встретиться вечером, на свежую голову? Допустим, в восемь, в кофейне «Смирна» на Сент-Джеймс-стрит?

– Прекрасно. Спасибо вам, Дюпен.

Он пожал плечами, отмахнувшись от моей благодарности.

– Могу я пока оставить письма у себя? Мне хотелось бы изучить детали преступлений.

– Конечно.

Я покинул номер Дюпена, уже зная, куда сегодня лежит мой путь. Я собирался прогуляться в Блумсбери, где папа снимал жилье больше двадцати лет назад. Мне давно хотелось снова навестить те места.

* * *

Этим утром за стойкой стоял человек средних лет, безукоризненно одетый, но мрачный с виду. В мечтательности своей я полагал, что ноги сами принесут меня к дому моего детства, однако спросил у него дорогу и поинтересовался магазинами, где я мог бы приобрести какие-нибудь очаровательные безделушки для жены и тещи. Портье оказался левшой и, орудуя пером, неуклюже изгибал локоть, чтобы не размазать чернила по бумаге, но весьма изящно вычертил для меня план и отметил на нем нескольких торговцев дамскими украшениями.

Я вышел из «Аристократической гостиницы Брауна» с планом в руках, опираясь на зонтик, как на трость, и пошел по Довер-стрит на Пикадилли и далее – через Берлингтонский пассаж, где обнаружился целый ряд прекрасных лавок. Особенно пленили меня витрины, изобретательно демонстрирующие достоинства продаваемого товара. У шляпника, например, в витрине стояли весы со шляпой на них, показывавшие, сколь она легка, и стеклянный шар с водой, внутри которого находилась еще одна шляпа, чтобы покупатели могли оценить ее чудесную водостойкость. Но на Оксфорд-стрит я увидел витрину, от которой у меня захватило дух. Разновозрастная компания – три джентльмена, четыре леди и трое детей, – одетые в элегантное траурное платье, торжественно стояли перед богато убранным гробом, украшенным венком из фарфоровых лилий. Иллюзия этой tableau vivant[7] рассеялась лишь с появлением меж восковых фигур оформителя, принявшегося поправлять их похоронное облачение – черные лайковые перчатки, скромные шляпы, ожерелья из черного агата. Я поспешил уйти, чтобы избавиться от охватившего меня уныния. Присмотреть подарки можно было и по пути обратно в гостиницу.

Мое настроение улучшилось, когда я подошел к Хай-Холборн. Здесь было весьма оживленно: угольщики катили тачки с углем, девушки несли на головах корзины с овощами и зеленью на продажу, мужчины спешили к месту работы, женщины покупали нужное по хозяйству в лавках. Молочница с коромыслом на плечах кричала: «Молоко!» каждому, кто попадался ей на пути, без всякой системы и тем более – успеха в продаже своего товара. Отчетливый стук копыт по булыжнику смешивался с грохотом колес, и крики извозчиков усиливали суматоху и без того оживленной улицы. По мостовой расхаживали два человека с лопатами, собиравшие навоз, оставляемый в огромных количествах упряжными лошадьми. На тротуарах и перед магазинами была разбросана солома, впитывающая последствия ночного дождя, грязь и прочие менее приятные субстанции, но она не смягчала едкую, точно от тухлого мяса, вонь, а лишь усиливала ее до последней степени. Вскоре я пожалел, что не смочил свой носовой платок кельнской водой.

Свернув на Саутгэмптон-роу, я быстро нашел номер сорок семь. Это был наш первый дом в Лондоне, довольно уютное место, где я провел несколько приятных месяцев с мамой и ее сестрой Нэнси, пока меня не отправили в закрытую школу в Челси. Дом выглядел довольно опрятно, но ничем не выделялся среди прочих – обычный кирпичный фасад, как и у соседних домов. Мне помнилась гораздо более впечатляющая архитектура, но юность обычно преувеличивает масштаб явлений. Захотелось постучаться и спросить, нельзя ли осмотреть дом, но я решил не поддаваться глупой прихоти. Вместо этого я вернулся к дому под номером 39 – довольно большому особняку, который папа снимал в течение нашего последнего года в Лондоне. Хотя это было более комфортабельное жилье, мало радости выпало мне во время моего короткого пребывания в его стенах из-за несчастья с моей дорогой мамой… Тут, точно в знак сочувствия к моим воспоминаниям, начал накрапывать дождь, и я раскрыл зонтик. Как ни соблазнительна была мысль о возвращении в тихий уютный номер «Аристократической гостиницы Брауна», вначале я решил навестить Рассел-сквер – парк, где часто бывал с тетей Нэнси. Она присматривала за мной, когда я возвращался домой из школы на каникулы или выходные, и, как и я, в хорошую погоду всегда стремилась покинуть пределы нашего дома в Блумсбери.

Выйдя на Рассел-сквер, я вошел в парк через вход, возле которого стояла любопытная статуя, очаровывавшая меня в детстве. Фрэнсис Рассел, пятый герцог Бедфордский, положил одну руку на плуг, а в другой сжимал початки кукурузы. Внизу, на пьедестале, была изображена овца в компании четырех херувимов, символизирующих времена года и совершенно раздетых, за исключением тепло укутанной Зимы. Статуя запомнилась мне поэтической, проникнутой самим духом земледелия, но теперь я нашел ее аляповатой и даже немного отталкивающей. Продолжая свои исследования, я прошел вдоль подковообразной дорожки под липами и, к немалому своему удовольствию, обнаружил, что Рассел-сквер все тот же, что запомнился мне, – тщательно спланирован и густо усажен прелестными цветами и кустарником. Нет, не совсем как английские сады, которыми так восхищалась моя мама, но выглядел он благородно и приятно для глаз. Правда, из-за непогоды в парке не было тех красивых, хорошо одетых леди, которые прогуливались по дорожкам, когда я был маленьким, отчего это место оказалось не столь живописным.

Я решил отдохнуть на скамейке в крытой беседке, увитой плющом, но обнаружил внутри оборванку с ребенком, закутанным в платок. При виде этого зрелища меня охватил необъяснимый ужас. Стряхнув нервозность, я поставил зонтик и хотел достать кошелек, чтобы дать бедной женщине несколько монет для ее ребенка. Внезапно голова моя взорвалась болью, земля накренилась, и я провалился в полное безмолвие.

* * *

Сколько прошло времени, прежде чем я пришел в себя? Я не мог определить это даже приблизительно. Когда мир вновь возник передо мной из мрака, я увидел смотрящие на меня голубые глаза и почувствовал щекой сырую землю. Голова болезненно пульсировала. Кто-то потянул меня за сюртук и запустил руку в карман моих брюк. Что за издевательство? Я брыкнул ногой и услышал вскрик. Когда я с трудом принял вертикальное положение, рядом со мной на земле сидел маленький мальчишка. Его мать, явно в испуге, энергично удалялась прочь по дорожке. Услышав позади чей-то топот, я оглянулся и увидел ее сообщницу, удирающую в противоположном направлении. Еще одна женщина! Маленькая и быстроногая вероломная воришка скрылась. Схватившись за грудь, я обнаружил, что медальон все еще при мне. Не было лишь кошелька, содержимое которого я хотел отдать женщине с ребенком, но получил в награду за свои благие намерения головную боль и чувство глубокой обиды.

– Ступай к матери, – сказал я маленькому созданию. – Иди прочь, да поживее, не то поколочу!

С этими словами я пригрозил мальчишке зонтиком, и он удрал так быстро, как только позволяли его худые башмаки.

Я поднялся на ноги. Неприятные ощущения от мокрой одежды и дополнительные неудобства от пульсирующей боли в голове окончательно привели меня в чувство. Пока я, как мог, чистился носовым платком, я обнаружил крайне странную вещь – в петлицу моего сюртука была воткнута бутоньерка из фиалок, сделанных из пурпурного и зеленого бархата так искусно, что на первый взгляд они казались живыми. Я совершенно точно помнил, что ничего подобного у меня раньше не было, и единственное объяснение загадочного появления бутоньерки состояло в том, что нападавшие прицепили ее к моему сюртуку.

Эта мысль вызвала во мне такое отвращение, что я выбросил бутоньерку, словно в ней затаилась ползучая зараза. Меня охватили дурные предчувствия, и, как я ни пытался забыть об одичавших нищенках, они преследовали меня всю дорогу к гостинице. В них было нечто очень знакомое. Я вспоминал нападение опять и опять, торопливо шагая по лондонским улицам, – мой ум был как ящик со многими запертыми отделениями, а секреты внутри них обнаруживаются, если подобрать правильный ключ. Я был полон решимости отыскать этот ключ. Фиалковая бутоньерка бередила память, пока я не вспомнил, при каких обстоятельствах впервые столкнулся с этими невинными с виду бархатными цветами.

* * *

– Ты получишь отличное образование, мой мальчик, это я тебе обещаю. И мы будем тобой гордиться, правда, Эдди?

– Я постараюсь, папа.

Это был день собеседования для поступления в закрытую школу Дюбур в Челси. Школой заведовали две сестры – две мисс Дюбур, – их брат был счетоводом в компании моего отца. Собеседование с двумя леди прошло прекрасно. Обе они объявили меня «восхитительным ребенком», поэтому папа решил повести маму, тетю Нэнси и меня на праздничный ленч куда-нибудь неподалеку. Едва отойдя от школы, мы наткнулись на странную личность – изможденного оборванного человека, у которого на голове было несколько шляп и, похоже, вся его одежда была тоже на нем, а поверх всего – рваный военный мундир. Одной руки у него не было, а длинная борода совсем пожелтела – от адского серного дыма, как мне тогда показалось. Перед ним стоял замечательный деревянный кораблик, а рядом лежала старая шляпа. Проходя мимо, тетя Нэнси поспешно бросила в нее несколько мелких монеток.

– Вы купили мне кораблик? – в восхищении закричал я.

Тетя густо покраснела.

– Ч-шшш, – прошептала она, схватила меня за руку и ловко повела прочь.

В конце концов я вывернулся из ее хватки и встал перед ней.

– Почему вы заплатили за кораблик, но так и оставили его там стоять?

– Я не платила ему за кораблик, Эдди. Я дала ему немного денег на еду.

– Зачем давать ему деньги? Он же взрослый!

– Это называется филантропия, – сказала мама. – Мы должны быть милосердны к страждущим. А этот человек сражался за свою родину и потерял руку в бою.

Говоря все это, она тревожно косилась на папу и была в полнейшем смятении.

– И он вполне это заслужил, – отозвался папа. – Он ведь воевал против нас.

Я был слегка озадачен.

– Но откуда ты знаешь? Ведь мы с ним не говорили.

Тетя Нэнси раздраженно вздохнула:

– Как много вопросов! С ума сойти можно.

– Ну расскажите же!

Я взял ее за руку, и маму тоже, и улыбнулся обеим.

– Нам не нужно было с ним говорить, чтобы узнать его историю, – объяснил папа. – Его деревянный кораблик говорит о том, что он был моряком, а рваный мундир с пустым рукавом означает, что он участвовал в битвах. Однорукий моряк в военном флоте ни к чему, поэтому ему приходится искать другие средства к существованию либо просить милостыню.

Война – жестокая вещь, Эдди, особенно война против братского народа. Надеюсь, ты никогда ее не увидишь.

Я кивнул, хотя сам надеялся как раз на обратное. Война представлялась мне замечательным приключением, особенно битвы на море со свистящими вокруг ядрами, пылающими парусами пиратских кораблей и сокровищами, тонущими в море. И тут передо мной открылась поразительная картина. Возле какого-то мрачного здания мы увидели толпу людей в мундирах – морских и армейских. Мундиры их были потрепаны, и сами их хозяева пребывали в состоянии не менее плачевном – у большинства не было руки или ноги. Пока я глядел на военных, в голове моей возникла пугающая мысль.

– Папа! Снова будет война? Они опять пойдут с нами воевать?!

У меня не было никаких воспоминаний о войне 1812 года, но я слышал, как мой приемный отец горячо обсуждал ее влияние на бизнес.

Папа от души рассмеялся.

– Если эти снова придут к нам с войной, сражение выйдет недолгим!

Я кивнул, сделав вид, что все понял, но заметил, как мама недовольно нахмурилась.

– Перестань же, Джон, – сказала она, схватив меня за руку. – Это Королевский военный госпиталь, а эти несчастные были тяжело ранены в войну. Они многим пожертвовали для своей страны, и пришли сюда получить пенсию за свою службу.

Этого я не понял.

– Но ведь за жертвы не платят. Жертвы приносят добровольно.

Мама нахмурилась еще больше, а папа взревел от смеха, что повергло меня в замешательство, так как я надеялся поразить их обоих своей не по годам обширной эрудицией.

Назад Дальше