Зеркало - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 2 стр.


И все-таки загадка останется.

Загадочен даже ближний, тот, с кем ежечасно делишься самым сокровенным на протяжении долгих лет. А что уж говорить о поэте, который якобы жил – как утверждают источники – в таком-то году до нашей и в таком-то году нашей эры.

«Любовью я дотла спален», – с горечью бросает поэт. Но это пламя стало стихами. Оно горело на железном скифском берегу, там, где «Снег и зеленое море».

Олег Ермаков

Странствие как генотип культуры

(о книге Елены Крюковой «Меч Гэсэра»)

Композиция «Меч Гэсэра» Елены Крюковой была впервые опубликована в журнале «День и Ночь» (№4 2011), и вот сейчас этот текст выходит в авторской книге.

Текст одновременно и сложный, и простой. Сложный потому, что образная и стилистическая палитра Крюковой весьма богата – автор не жалеет красок на изображение подробностей и иной раз буквально «топит» читателя в богатстве ассоциаций. Простой – потому, что сюжетно эта вещь, написанная стихом и прозой, весьма проста и прозрачна – это жизнь сибирской разнорабочей Маринки («Маринки-сардинки», как ее дразнят и прозывают ее минутные знакомцы), точнее, житие, подобно древнему апокрифическому житию или «хождению» (и в книге Маринка тоже постоянно находится в дороге, в пути) – так символ-знак времени напрямую отождествлен здесь со странствием.

Дорога равна времени, и время равно душе – так замыкается круг макро- и микрокосма. Дома у сезонницы Маринки нет и не было – она выросла в детдоме, работала где придется; сибирский город («Град-Пряник», в котором узнаются приметы Иркутска) на время ее детства стал ее приютом, а потом она пошла куда глаза глядят, принимая свою суровую судьбу как она есть. Маринка одновременно и наивна, и мудра. Ее наивность граничит с юродством, а мудрость – со стихиями, с силами самой природы; она показана как донельзя природный человек, как зверь и птица, она так же жадно любит жизнь и так же не боится смерти (ибо не знает, что она такое).

Само повествование напоминает огромную, цветную храмовую мозаику, подобную византийским мозаикам; на этой многофигурной мозаике Маринка покидает Сибирь, устремляется на Запад, доходит до Столицы – и перед нами в полный рост встает Москва Военная, та, которую мы видели в годы трагических переворотов, а может быть, еще увидим – трагедия всегда подстерегает за углом:

Это все перевернулось,В Красный Узел затянулось:Танки и броневики,Мертвое кольцо руки.Флаги голые струятся.Люди в ватниках садятсяУ кострища песни петь,В сажу Космоса глядеть.

В Москве Маринка работает, по обыкновению, где попало (она – то русалка в бассейне-аквариуме рыбного магазина, то судомойка, то дворничиха), и ее единственная отрада – письма в Сибирь нищему художнику, «малеванцу», как она его зовет. Но судьба слагает неожиданный узор, и вот уже Маринку подхватывает под локоть заморский человек, и, как явствует из текста, богатый – и увозит ее за океан. Здесь мы сталкиваемся с древним, почти архетипическим и даже апокрифическим мотивом ЧУДА – страдания должны быть вознаграждены, и вот они вознаграждаются.

Казалось бы, счастье найдено? Не тут-то было. У Крюковой в этой почти фольклорной симфонии пересиливает трагедийная нота, и не только она одна. Маринка на чужбине – один из самых сильных психологических портретов композиции:

Мне холодно. Свернусь червемВ бочонке – ледяные доски.В слепящей мгле – ползу кротом.Ношу чужой тоски обноски.Сабвей да маркет – вот мой дом.Чужой язык – на слэнге крою.Плыву в неонах – кораблем.В ночи Манхэттэна – Луною.Я, грязная!.. – сезонь и шваль,Я, лупоглазая совища,Измерившая близь и дальТесово-голым телом нищим,Глодавшая кусок в дымуНа станции, в мазутной фреске, —Я – здесь?!..Уж лучше бы в тюрьму.В ту камеру, где пуля – резко —Из круглой черной дырки – в грудь.Ору я песню! «Крэйзи», – цедят.Я выживу. Я как-нибудь.А мне во шрамы – роскошь целят…

И уже понятно, что произойдет. Траектория великого пути замкнется: Маринка вернется на родину.

И эта родина, как не раз бывало со всеми возвращавшимися, убьет ее.

Тут беспощадный реализм этой книги, прежде чем вернуться на круги своя – к изначальной трагедии и привычной суровости, – на миг обращается в легенду, если не в сказку. Маринка пешком (как классическая паломница) идет к Байкалу, чтобы омыть лицо и руки в его святой для нее воде, разводит костер на его берегу, вспоминая былое. На байкальской скале она видит древний петроглиф, изображающий меч, и понимает: здесь меч хранится, и она должна его добыть.

Зачем? Такой вопрос, читая легенду, не задают. Затем, чтобы стать сильнее; чтобы стереть одним сказочным жестом мглу тысячелетий; чтобы этим сверкающим мечом, как то и требуется в легендах, сражаться со злом (с которым Маринка, надо заметить, до сих пор справлялась без меча). Ей удается совершить подвиг добычи, но именно здесь, когда меч уже у нее в руках, и может у нее, сильной-могучей, начаться новая, волшебно-счастливая жизнь, ее и настигает гибель – в лице трех бандитов-попутчиков, пассажиров поезда, где она едет (снова едет – неизвестно куда). Маринка сражается с бандитами в тамбуре и уже побеждает, как вдруг некая черная фигура (читай – сам дьявол) выбивает оружие у нее из рук, и меч со звоном летит вон из вагона.

Маринка зарезана тремя ножами. Она погибла. И появление ее «малеванца», что на морозе сидит за мольбертом, стоящим на снегу близ железной дороги, и застывающими на лютом холоде красками пишет все, что видит вокруг, вполне закономерно. Ее далекий случайный возлюбленный, не принимавший никакого участия в ее огромной, обширной жизни, оказывается ее лучшим летописцем. Летописцем без слов. В этом случае автор, изображая события и положения отнюдь не красками, а словами, уступает место стихов прозе, и ее плавное, почти речное течение успокаивает нас: все, что было, всего лишь сон о жизни, а жизнь – вот она: художник за мольбертом посреди снегов, и он просто рисует все, что видит.

Один из финальных поэтических фрагментов «Меча Гэсэра» имитирует, а потом и вольно интерпретирует старинную народную песню «Исходила младешенька все луга и болота, а и все сенные покосы» (эта песня, кстати, была использована Модестом Мусоргским в опере «Хованщина»). Этим финальным фольклорным штрихом ярко подчеркивается принадлежность «Маринки-сардинки» к миру народа, и народность в этом контексте не лаково-принаряженная, а глубинная, исконная:

…Улетала младешенькаЗа моря-океаны,За моря-океаны,За снега и бураны…Там поела младешенькаС золоченых подносов —Снова кровушку-слезы,Ой ли, кровушку-слезы…Излечила младешенькаОт хворобы да горя,От великого горя —Непомерное море…Хлеб да рыбу – голодным,Мех да пламя – холодным, —Все давала младешенька,Отдарила свободным…

Каково же резюме? Что же в результате перед нами: попытка современного жития, попытка легенды, попытка совмещения лирики и эпоса? Видимо, и то, и другое, и третье. В оригинальности этой вещи у меня нет сомнений. «Меч Гэсэра» Крюковой ни на что не похож, и в этом его слабость и его сила. Слабость – потому, что будут искать в литературе аналоги и материал для сравнений, и не найдут; сила – в том, что этот текст, сочетающий в себе живописность, уже не раз отмеченную рядом критиков, и музыкальность – чисто изобразительные моменты, – на деле обращен к поиску онтологических, изначальных вещей, к поиску фундамента и архетипа, который и есть поиск истины.

Нина Липатова

Коммуналка

Часть первая – Обитатели


* * *

– …А я ей и говорю: ну, дура ты, дура, зачем такую шубу продала, это же царские хоромы, а не шуба… Ведь китайская земляная выдра!.. Господь с тобой, говорю, дура!.. А она мне зубасто так, да с присвистом злым, с шипеньем, аж у нее, матушки, скулы от злобы заострились топориками: а что ж ты мне да Петьке малому прикажешь кусать целый месяц до зарплаты, а?.. Что, говорит, я масло ему из сметаны буду сбивать, что ли?.. И вдруг – ох я и испугалась! – как завыла, прости Господи, как леший на болоте!.. И об спинку кровати головой – бряк, бряк…

– Ты бы ей капелек дала каких сердешных, Зина…

– …а кровать-то старая – того гляди развалится на палки да скалки. И как она взовьется да заорет пуще прежнего: жизнь клятая!.. Никуда не уйти, никого не привести!.. Куда – на эту кровать ночлежную?! Да в ночлежках у америкашек побогаче обстановочка будет… А от вас что, ширмой в цветочках загородиться?!.. Орет – ну иерихонская труба, прости Господи!.. Ты слыхала?.. Я уж ей так и сяк, валидол сую – она мою руку чуть не сломала, оттолкнула, вопит: жри сама свои таблетки!..

– Зинка, а может… это… ей полечиться лечь?..

– Панечка!.. Панечка!.. Разве нашу жизнь вылечишь!..

«…Я выплыла в людское море…»

* * *

– Игнатьевна!.. Ты че там скрючилась в три погибели?.. У тебя керогаз, што ль, не зажигатся?.. Дай помогу…

– Ну, помоги… Че двигашь меня локтем-от: локоть твой больно острый. Костыль прямо…

– Да потому што отойди. Чай, свет заслоняшь.

– Чай, весь не заслоню.

– Ну вот и все. Зажгла я тебе твою бандуру. Че варить-то собралась?

– Не суй нос… Чай, все то же: макароны.

– Растолстеешь, Киселева!..

– Може, в гробу и поправлюся… Мясца хочу… Зубов нету – не угрызу уже… А молодые зубки были – ох, жилы перегрызала!..

– Ну, ну, Киселева. Че реветь-то. Вари свое спагетти.

– Да уж сварю как-нито… А керогаз-то как пылат! Как сдурел… Огонь, огонь-то какой… Огонь-то… какой…

Киселиха ставит свечу перед иконой

* * *

– Тамарка!.. Че ты – ночь-полночь – стучишь?.. Че набатывашь, как в набат?.. Младенец твой орет как резаный по ночам, да ты ишшо моду взяла не спать?.. Какая тебя муха укусила в голу задницу?.. Самая сласть сна, а ты…

– Тетя Паня, горелым пахнет. Проводка горит. Из вентиляционных ходов – дым!..

– Окстися. Какой дым. Под носом у тя дым…

– Галка!.. Че путаешься под ногами, дура девчонка, иди спать ложись, не мети рубахой половицы…

– Мамка, я ноль-один вызвала.

– Ты че!.. Правда, што ль!..

– Сказали – сейчас приедут.

– Быстро в постель!..

– А че торопиться-то. Какой он – огонь? Поглядеть хочу. Мамка, а Петька спит?..

– Спит, умница моя. Пожарку вызвала! Умница моя… Не бойся… Не бойся с мамкой ничего…

– Пахнет горелым… Мам, вон огонь! Вон он! Хвосты лисьи!..

– Да, хвосты… Только шубу не сошьешь… Паня, буди всех! Всех!

– Милые! Милые! Вставайте! Пожар! Горим! Горим!

– Что?.. Кто придумал?.. А запах-то… А полыхает вон!..

– Это он, сволочь. Граф Борис Иваныч. Утюг оставил в кладовке. А сам заснул.

– Эй, Борис Иваныч!.. Спит… Свои брильянты под подушкой охраняет, а нам – гори синим пламенем?!..

– Вставай, контра проклятая!..

– Пожарнички, родненькие, вы уж потушите за ради Христа… Дети малые у нас…

– Уж потушили, бабы. Не нойте. Счастье ваше. Дом-то… деревянный коробок. Еще минут пятнадцать – и все рухнуло бы… к едрене-фене…

– Пожарники! Братаны! Водочки тяпнем?.. За жизнь!..

– Мамка, мамка, да почему горелым пахнет, аж плакать хочется, а голуби на крыше – не сгорели?..

Пожар

* * *

– Дочка. Не смей ходить туда к нему в кладовку. Слышь, не смей!.. Он тебя там гадкому научит. Не ходи! Весь сказ!

– Буду ходить.

– Вот Бог послал козу! Упрется рогами!.. Говорят тебе – не ходи! Медом он тебя там, што ль, кормит?..

– Нет. Читает.

– Во-он што!.. Артист какой!.. Мало тебе учительша в школе читает!.. Я книжки покупаю – дорогие…

– Это сказки. А Борис Иваныч мне правду читает.

– Ишь ты!.. Правду! Ну и какая она у него, правда?..

– Настоящая.

Кладовка

* * *

– А-а-а!.. Мамочка, не бей!.. Мамочка, не надо!.. Я больше никогда!.. не буду… А-а-а-а!..

– Ты, злыдень поганый. Заел мою жизнь. Так тебе. Так тебе. Так тебе. Так. Дрянь. Дрянь. Дрянь.

– Мамочка!.. Не надо до крови!.. Не надо по голове… А-а-а!.. Прости, прости, прости, а-а!..

– У, поганец. Всего искровяню. Всего искалечу. Места живого не оставлю! Весь в отца. Весь. Получай. Получай. Получай.

– Мамочка!..

– Гаденыш.

– Анфиса, открой!.. Слышь, Анфиса, открой, дверь ногой высажу!.. Не бей мальца. Это ж подсудное дело. Засудят тебя, клячу.

– Мой!.. Что хочу, то и делаю!..

– Да он глянь как пищит – душа в теле кувыркается!.. Мочи ж нету слушать!.. Нас хоть пощади!.. Че издеваесся-то над беззащитным, ведь он малек!..

– Пусть знает тяжелую материнскую руку.

– А ну – до смерти забьешь?..

– Горшок с возу упадет – кобыле легше будет.

Пьета. Плач над избитым ребенком

* * *

– Дяденька, дяденька! Иди сюда, на кухню… Здесь у мамки блины холодные остались… Щас найду… Вот они – под миской… На…

– Дочка!.. Спасибо тебе, Бог тебя наградит…

– Дяденька, да ты не плачь, а ешь… У тебя слезы в бороде.

– Милашечка… И-эх!.. это все ништяк, а вот добрых душ на свете мало – ох, штой-то не видать…

– Дяденька, а почему у тебя гармошка – красная?

– Потому что песня моя – прекрасная.

– Спой! Спой, пока Киселиха не пришла! А то она если услышит – щас завоет. И будет петь «Когда мы сходили на борт в холодные мрачные трюмы…» Я ей рыбок подарила, мальков, живородящих, а она только все свечку перед иконой жгла, а рыбок не кормила – и уморила. Спой!

– И-эх, гармошечка жалобная, стерлядочка жареная!..

– Дяденька, а из чего твоя вторая нога сделана? Из дерева?..

– Дочка, дочка!.. Из дуба мореного… Это меня – под Кенигсбергом шарахнуло… Пахнет от меня крепко?.. Я нынче имянинник – беленькой купил…

– Пахнет. Как от дяди Валеры.

– Слухай песню! Неповторимую.

Одноногий старик играет на гармошке и поет

* * *

– Вон, вон пошла. Цаца заморская.

– Давно ль из своей Тарасихи примыкалась сюды, детишек чужих нянькала… На портниху выучилась – и думает, все, золотое дно…

– А сама-то дура стоеросовая – другая б на ее месте жила так жила! Какие б заказы брала, у богатеньких… А эта – блаженненькая: то бабке слепой сошьет за пятерочку – цельно зимнее пальто, из огрызков, то истопницыной дочке из пес знат каких обмотков – свитер наворачиват…

– А руки золотые!

– Да ну. Так-то всяка баба может. Нашла што хвалить.

– Да она втихаря-то берет платья-то блестящие, с люрексом, шить. Свадебные… еврейским невестам… у Герштейнов-то свадьба была!.. а я лоскуток нашла. Точь-в-точь такой, как платье у Фирки. Под ейною дверью.

– Вот оторва!.. И ведь тихо шьет, как крыса корабельная, сидит – машинки-то не слыхать…

– Вон, вон костыляет. Задом вертит. Подпоясалась, как сноп.

– А че? Талия у нее ниче. Как у Софи Лорен.

– Тю!.. Да она брехала однажды – бухая што ли, была?.. – што у нее каки-то старики деды, взаправду из Италии родом были…

– Сочинят!..

– Деревенска она и есть деревенска. Кака тут Италия. Под носом у няе Италия.

– А на всех как с башни глядит. С прищуром.

– Скулы-та каки широкие. Как сковорода, лицо. Италья-а-анка!.. Тьфу…

– Это к ней ходит?.. Лабух из ресторана?.. Степка?..

– А как же. Днюет и ночует.

– Да она с них со всех деньги берет. А в ресторане за вечер – знашь, сколь можно нагрести?..

– Ушла… Дверью-та как хлобыснула! Как бомбу взорвала. Портниха лупоглазая. Вот всех люблю, всех люблю в квартире. А ее нет. Гордая! Не здоровается. Да Степка, хахаль, тоже оторви и брось. Давеча – трезвон! Открываю. Он стоит, еле держит ящик с вином. «Я звонок носом нажал, извините», – грит…

– Если все хахали ейные будут носами на звонки нажимать…

– Или еще чем…

– Губищи толстые, морда румяная, ну чисто доярка!.. И што они все в ней находят?.. Портниха… Нянька…

– Санька! Муфту забыла!

– Пальчики итальянски застудишь!

– Личико от мороза в мех не спрячешь – обморозишь щечки – куды Степка-та будет целовать?..

– Все туды.

– Закрой форточку, Зинаида. Кончай над человеком измываться.

– Да она все одно не слышит. Са-анька!.. Не упади на каблуках, корова!..

– Кости переломат – есть кому полечить.

«Я люблю тебя, я люблю тебя, Степка…»

* * *

– Мамка! Сбей мне масло.

– Петька, отвяжись.

– Сбей! Из сметаны.

– Отвяжись!

– …Возьми, Анфиса, у меня в холодильнике стоит в банке.

– Не возьму. Ты небось мужу к щам купила.

– Муж перебьется. А Петька твой в рост пошел. Косточки вытягиваются. Корми дитя, Анфиса!

– Да я тебе щас денежку…

– Спрячь свое серебришко. Чай, не червонцы за сметану отдала. Не хлюпай носом!.. А хоть бы даже и червонцы.

Анфиса сбивает сметану в масло для Петьки

* * *

– Степка!.. Ты?..

– Я.

– Че трезвонишь-то?.. Фу, весь в снегу… Заходи…

– Саня дома?

– А куда ей деться, Саньке твоей?.. Дурище… Сидит на своей финской машинке строчит, тебя поджидает… Пенелопа!..

– Но, но. Еще заикнись, зява…

– Звиняйте – любовь вашу задел… Пойдем вмажем, Степка, а?.. По маленькой…

– Я уж к большенькой… приложился.

– Э-эх!.. И тут ты меня обскакал!.. И к Саньке первым пристоился, и коньяк «Белый аист» за пазухой нянчишь – классный ты мужик, Степан!.. Ван Клиберн ты наш!..

Назад Дальше