Рай - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 7 стр.


Чувство, не обмани меня. Чувство, не подведи.

Чувство, подскажи, как лучше.

Что лучше: сражаться или уступить. Напрячься или расслабиться.

Страх сдвоенным стуком темной крови ударил опять – и червь притворился слабым, вялым, сонным, плывущим по темной, непроглядной воде беспамятства.

Червь поплыл, стал невесомым, превратился во влажный плоский лист на поверхности темно, горячо бьющейся тьмы.

Яма вздохнула. Раз, другой.

Выдохнула из себя страх.

Волна страха накатила опять, и червяк, расслабленный, переставший быть червяком, ставший волной, ямой, кровью, тьмой, подплыл под волну, погрузился, потонул, и ему было уже все равно, всплывет он или нет, будет он жить или нет.

Раствориться во тьме. Растечься кровью по чужим черным жилам.

Распасться на искры. На вздроги. На страшные удары: тук-тук, тук-тук.

Он старался повторять ритм ударов. Он сжимался: тук! – и потом разжимался: тук… Он приспособился к биенью тьмы. Он приноровился.

Чувство: а если расслабиться так, чтобы открыться, чтобы впустить в себя мать-тьму?

Что, если самому стать тьмой?

И снова непобедимой волной поднялся страх.

Теперь уже не извне: изнутри него самого.


Страх слеп. Страх не может видеть.

Страх вечен: таков страх смерти.

Червь уже жил, и червь боялся умереть. Не быть.

Червь чувствовал, а когда взрывался страх, червь забывал чувство. Червь наслаждался, а когда краснота страха накатывала и топила его, он забывал, что у него есть радость.

Страх убивал все, и, что странно, страх рождал все. Дойдя до предела первобытного, безглазого, слепого страха – вместо глаз оскал зубов, вместо рта железная щель, вместо крика ползущая слизь, – червь сворачивался в кольцо, стремясь укрыться в самом себе – и тут внутри него начинала раскручиваться огненная пружина: она разворачивалась, распрямлялась, и он распрямлялся вместе с ней, сбрасывая с себя страх, как старую кожу, как высохшую чешую, все в нем дрожало, ощущая мир, тьму, жизнь, яму, мать по-иному; тук-тук, тук-тук! – билась кровь матери, и червь жадно ловил телом это струение, обещание будущей встречи.

Стук говорил ему: не бойся, это молот жизни стучит в тебя; первый сон стучит в твою теплую кожу; это проблеск сознания напоминает о себе, потому что он помнит тебя, а не ты помнишь его. Не мать-тьма выбрала тебя; ты выбрал ее, ты нашел ее из многих матерей, во многой тьме, и, слепни не слепни, ты однажды прозреешь.

Страх – рост живого, а ты живешь, и ты растешь. Ты увеличиваешься с каждым днем. Ты еще не понимаешь, что ты набираешь силу – за тебя это понимает мать. Ты еще не выбрался из ямы – это твоя пещера, твой земляной храм, и ты в нем молишься лишь слепому, яростному току крови, ударам боли и страха. Ты не хочешь рождаться, тебе хорошо во тьме; но ты родишься когда-то.

И ты так боишься родиться!

Ты боишься рождения, ибо оно для тебя – смерть. Тьма большая, чем та, в которой ты ползешь, плывешь, спишь и бодрствуешь сейчас.

Ты ощущаешь: в яме даже страх хорош. Все можно вытерпеть.

Ты не хочешь вылезать из ямы. Это твой дом.

Ты готов быть всю жизнь слепым: так прекрасно не видеть.


Червь боялся расти, потому что рост, он ясно ощущал это, мог привести его к бесповоротному; к тому, чего не миновать. И это пугало больше всего.

Что значит жить? Жить – каждую минуту и каждую секунду подвергать себя опасности. Близости смерти. Живой, живущий каждый миг стоит над пропастью. Живой боится смерти. Но ведь все не жили когда-то. Нас не было. Так кто же ты такой, маленький слепой червяк?

Он хотел выползти из ямы, потому что рос и рос.

Он хотел навсегда остаться в яме, потому что не хотел расти.

Рождение для него было смертью: он уже жил, и ему казалось, он жил всегда. И всегда был слеп. И всегда копошился на дне теплой земляной, могучей, страшной ямы.

Прогрызть ход. Проточить лаз.

Пролезть туда, где ты еще не был!

Продырявить страх и вылезти с другой его стороны: а что там?

Пронзить собой время, свернувшееся в кольцо: а может, ты первый проложишь путь сразу в другой век, в иное бытие, минуя огромную, длинную, мучительную дорогу тысячелетий, дорогу тысяч жизней? Время – то же пространство. Прогрызи пространство, и ты выйдешь во времени ином. Червь не прост, он может совершить чудо. Пусть он слеп, он видит то, что все, кто жив и зряч, забыли.


Шли дни. Все менялось стремительно.

Он не только чувствовал – он стал знать: всей кровью, всей кожей.

Он стал видеть: всем собой.


Он видел папоротники и хвощи, то синие, колкие и морозные, то колышущиеся, подвижные, призрачно-метельные. Громады растений качались под ветром, и это он, червь, деревом стоял и качался среди других мощных стволов, раскачивался взад-вперед, монотонно, мерно, печально. Синее солнце брызгало колючими лучами, пронзало слишком нежную кожу. Между голубыми хвощами прыгало, клекотало, плакало и летало то живое, чем червь должен был стать потом, позже, через тьму неведомых времен. Он видел себя, как летит он, растопырив то ли крылья, то ли перепончатые лапы, то ли золотистые широкие плавники. Перелетает через моря, через красные волны, и не боится, что канет в волну, утонет и перестанет быть. Он уже ничего не боялся, посреди такого бешенства, щедрого и жаркого изобилия жизней; а где же страх?

Где страх?


Он рос.

Он вырос.

Сегодня он вырос, он перерос свой страх.

Сегодня он выполз из ямы.

Мать-тьма улыбалась ему. Она держала его на темной и теплой руке, она качала его, и кровь по-прежнему шумела, билась, тревожа его, успокаивая его: тук-тук, тук-тук. Мать, всегда баюкай меня так. Я не вижу, и я вижу. Я боюсь, и я не боюсь. Я нынче вижу будущий мир, это моя кровь видит. А моя кровь – твоя кровь. Я сегодня это понял.


И червь, радуясь избавленью от страха, услышал голос.

Мать спрашивала его. Мать говорила с ним.

И он, дрожа от впервые испытанной радости – слышать мать-тьму, весь обратился сначала в слух, потом в чувство, потом в стук маленького алого сердца под скользкой и складчатой, кольчатой кожей.


Милый, мой милый. Как тебе там?

Кто ты?

Я твоя мама.

Ты моя яма?

Я мать.

Ты тьма?

Я тьма. Я мать. Я люблю тебя.

Что значит любить?

Это значит видеть. Что ты видишь? Скажи мне, малютка. Нет, не говори. Я сама скажу тебе.


Яма разверзлась, раздалась вширь, червь потерял точку опоры, черная, красная почва поплыла у него из-под ног, красные стволы мощных деревьев переплелись, хрустели, ломаясь, звери в чащобе хрипели, вопили надсадно, нападая друг на друга, любя друг друга; ночь утверждала власть тьмы, тьма владела всем – и тем, что умерло, и тем, что готовилось родиться. И во тьме безумием расцветали цвета и цветы. Тычинки осыпали золотую пыльцу на спины хищников и томных, нежных, беспомощных тварей. Светляки загорались и гасли, пронизывая тьму обещанием света. Горели в чаще синие и желтые, огромные глаза, ища, выслеживая, и лапы ступали след в след, – важно не оступиться, не сбиться с шага, не ошибиться, не предать, настигнуть. Прыжок! Это прыгнула жизнь из круга тьмы – в кольцо огня. Огонь везде во тьме: круги и кольца, петли и стрелы пламени, и не уберечься от него. Жизнь, это идет жизнь! Пусть идет!

Не укрыться от жизни. Не спастись от смерти. Вот она, хищная жизнь – красавица, торжествующая, грация зверя, шум листвы многих безбрежных лесов. Жизнь, когда-нибудь ты населишь и перенаселишь землю! И тогда земля попытается изгнать тебя из себя. Земля найдет того, кто способен убить жизнь. Это будет человек.

Как жаль! Ведь человек – это зверь! Человек – это тьма! Человек – это павлин с диким, безумным, многоглазым хвостом; это безглазый упорный червь, что грызет и грызет бедную землю, вспахивая ее вдоль и поперек, удобряя ее слепой слюной, слепой слизью, слепым пометом спрятанной во мраке жизни! Но жизнь – вот она! Она идет!

И она, милая, родная, бьющаяся кровью, бьющая врага наотмашь и обнимающая свою любовь, родилась из ямы.

Из тьмы. Из грязи.

Из крика отвращенья. Из боли и мрака. Из насилия и ужаса.

Почему так?

Милый мой, червячок мой, нежный слепой зародыш мой. Потому что жизнь двулика.

У нее одно лицо и еще одно. Два.

Смотри! Зубастая морда хищника высунулась из тьмы, и он сейчас пожрет тебя. Страшна такая смерть. Первобытный лес красив, но и смертелен. Раздвинь красные хвощи. Растолкай незрячей головой алые водоросли. Разбей ползущим, нервным, дрожащим телом комья моей земли. Я твоя земля, ты из меня родишься, и ты в меня уйдешь. Но пока я твоя тьма. Я мать твоя! И я люблю тебя. Я не дам тебя пожрать никому, никому из бесчисленных порождений моих.

Разве я бог? Я просто тьма-мать. Я не знаю, откуда я взялась. Я породила всех зверей и всех рыб, всех птиц и всех богов, все горы и моря и всех людей; а потом тебя, мой родной. Тепло ли тебе во мне? В нежной и темной яме? Что, страшно? Не бойся. И – бойся! Страх целебен. Без страха ни люди, ни звери не живут. Без страха ты не знал бы, что такое радость.

Без рожденья ты не узнаешь, что такое гибель.

Ты будешь гибнуть. Я обещаю тебе это. Но не бойся. Гибель – не исчезновение. Землю обнял огонь, и она не исчезла. Все, что должно пережить, переживется тобой. Ты вернешься ко мне, пройдя по земле, обогнув ее дважды и трижды, прочертив по ней огромную дугу. Не замкни круг. Воронка тьмы втянет тебя, но ты выйдешь с другой стороны.

С другой стороны любви. С другой стороны ненависти.

Я рожу тебя. Я похороню тебя. Я зачну тебя. Не бойся.


Червь слушал и не слышал. Его крохотный, меньше булавочной головки, мозг застлала красная тугая пелена. Он не мог порвать ее мыслью, ибо он еще не мог мыслить. Он задрожал и стал отвечать на стук крови матери: раз-два, тук-тук, вот я, я тут. Они слили биения, червь становился землей и тьмой, его кровь и его лимфа перетекала в материнскую, а мать питала его собою, утешая, насыщая. Они звучали в унисон, и впервые червь услышал дивную музыку. Он пил музыку и плыл в ней, погружался в нее, ныряя то головой, то хвостом, и тонкие длинные красные нити внутри него, его первая кровеносная система, перевивались подводными зарослями, колыхались, нежно ласкали его изнутри, и музыка текла вдоль по крови, а потом обратно, замыкая круг и вновь разрывая его, и там, где музыка рвалась надвое, оттуда вырывался фонтан любви; а там, где она вновь сплавляла, соединяла рваное, разлученное, разрезанное и разбитое, она звучала тише всего, умирая на глазах, истаивая, сходя на нет, исчезая во вьюжном тумане невесомого, последнего дыханья; так последнее смыкалось с первым, нерожденное – с уходящим, так мать говорила плоду: люблю тебя, увидимся, потерпи, – так тьма бормотала червю: вгрызайся в меня, питайся мной, ешь меня, пей меня, впивай мои соки, от меня не убудет, а ты должен набираться сил. Ты сильный! Ты теплый. Ты живой.

Ты – живой, слышишь ли ты это?!


Я живой. Я живой.

Я слепой. Я слепой.

Я увижу. Я увижу.

Я боюсь. Я не боюсь ничего.

Плод

Молния мысли. Всего лишь молния.

Показалось? Почудилось?

Сознания нет. Есть только слепящий свет, внезапно, на миг, озаривший глубины, откуда выходит жизнь.

Глубину смерти измерить нельзя: из смерти еще никто не вернулся. Можно измерить лишь высоту жизни.

Зародыш жил сам для себя. Ему не нужны были другие существа. Он чувствовал: он один, и он царь. И он понимал каждой растущей и делящейся клеткой: он не один, его питают, лелеют, ласкают, кто? Один? Одна? Много? Целый народ? Целый мир?

Его мир звался мать, и он чуял: она одна, и он один. Сцеплены крепко, нежно, воедино. Они одно, и мать мыслит, а мысль в нем отдается эхом. Эхо света. Отзвук огня.

Зародыш, катаясь крошечным колобком в матке, постепенно из червяка становился воспоминанием о человеке. Вырастали культи рук. Выпрастывались наружу зачатки ног. Из головы медленно, важно появлялось будущее лицо: мерцал звездой нос, вздрагивала щель рта. Под кожей бугрились, вздувались волокна первых мышц. Ты будешь сильный! Смелый! Ты сам себе царь, и сам себе червь; ты слаб, и ты силен; ты можешь все, и ты не можешь ничего.

В червяке просвечивал человек, и человек опять вползал в червя.

Червь хорошо знал, где холод, а где тепло; человек тянулся к свету. Червь, пугаясь, стремился скрыться, зарыться в красное, темное, кровавое – от сотрясений материнского живота, от наползающего тучей черного голода; человек доверчиво оборачивался к тому, что звучало извне – к музыке, а не к страшному грохоту, к песне, а не к клекоту хищных птиц.

Червь и человек боролись в зародыше, и человек побеждал червя любовью к свету.

Зародыш кровью понимал, когда мать в ужасе, а когда весела. Он знал, когда она радуется, и слышал, когда плачет. Только утешить ее он не мог. Он плыл в соленом алом океане вне желаний и жалости, сам безжалостный и безутешный. Разве червь может плакать?

Но вздрагивал от страха и плакал человек, уже имеющий глаза; еще закрытые, под тяжелыми выпуклыми уродливыми веками, инопланетные глаза уже набухали слезами, когда рыдала мать, и никто не вытирал ему соленых слез – они тут же смешивались с безбрежным кровавым океаном, не знающим закатов и рассветов, и чувство обращалось в улыбку бесчувствия, а бесстрастие – в бесстрашие, и все вместе перетекало в сон, опять в сон, ибо зародышу все время снился сон – один и тот же сон с разной окраской: это играл и переливался в нем занебесный свет, до которого была еще целая жизнь и целая смерть.

А зародышу казалось – до света рукой подать.

Он, пытаясь достать свет, шевелил подобием ручки, топырил подобие пальчиков; а потом прижимал культю к гладкому длинному тельцу – у червяка нет рук и ног, он быстрый и скользкий, ему и так хорошо и привольно ползать.


Люди в мире строят дом. Зародыш в матке строит скелет, чтобы жить в нем.

Скелет, остов человека. Основа, на которой крепится все, что мягко и податливо; то, что дает нам иллюзию нерушимости, возможность устоять и выстоять. Крепче скелета только железная арматура, выдуманная человеком.

Зародыш растил внутри себя кости: креп череп, отвердевал таз, выгибались звучащие ребра. И все же это были не кости, а косточки; не скелет, а дымный его абрис, бесплотный призрак.

Сегодня дым, а завтра железо. Сегодня пустота, а завтра густота.

Зародыш не знал, что он состоит из пустоты; плоть сгущалась в нем день ото дня, застывали, как вода на морозе, кости, вздувались мышцы, он забывал, как мучился, когда был червем, как трудно ему было доползти до завтрашнего дня. Скелет делал червя человеком, и больно было червю терять гибкую бескостную свободу, но радостно было зародышу ощущать свою растущую, неведомую прежде силу. Сила! Вот счастье. Быть сильным. Быть здоровым. Быть не таким как все. Как все черви.

Разве черви смотрят глазами?

Разве они слушают и слышат?

Разве они улыбаются?


И разве черви помнят?


У зародыша рождалась память.

Это было так непонятно, сумрачно, смутно.

Где-то далеко, на дне не прожитых им столетий, шевелились щупальца корней, лепетали детеныши вымерших животных. Синие молнии ударяли из туч, испепеляя камни. Он помнил кровью, а кровь помнила его. Возможно, он повторялся, и это зачатие было не первым в его судьбе; его зачинали другие отцы и вынашивали иные матери, и счастливо было заново биться булавочному сердечку, осознающему новую дорогу.

Он помнил то, чего помнить было нельзя: крики убийства и дикий хохот запретных ласк, хоботы странных громадных зверей и блеск широких, без берегов, слепящих, солнечных рек. Он помнил, что жил, но мыслей не было, равно как и воспоминаний; лишь одна память обнимала его солью и сладостью околоплодных вод, и он глотал память, насыщаясь впрок, чтобы потом, родившись на свет, забыть все и начать сначала.


У зародыша возникало лицо.

Это было так странно и прекрасно.

Назад Дальше