Шахматы
Сборник
Серия
«СТРАСТИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ»
Руководитель проекта
Валерий ШТЕЙНБАХ
Оформление
Филипп БАРБЫШЕВ
В книге использованы репродукции картин и рисунков русских и зарубежных художников XIX – начала XX века.
Александр Куприн
Марабу
Я объездил Швецию, Норвегию, исколесил Германию, забрел в Англию, долгое время шатался по грязным римским улицам и, наконец, после двухлетних скитаний, попал опять в Россию.
Был я тогда волен, как дикарь, ни с кем не связан, частенько голоден, и слонялся по улицам большого южного города, дыша полной грудью и приветливо улыбаясь небу и солнцу.
Так-то вот однажды, бездельничая, забрел я в большое темное кафе, спугнул дремавших в первой комнате лакеев и прошел дальше в дверь, из которой несся едкий запах табачного дыма и скверного кофе.
Войдя в маленькую, запущенную, плохо освещенную комнату, я сделал шаг и остановился, пораженный.
В клубах дыма, за массой пожелтевших мраморных столиков сидели молчаливые странные фигуры и, опустив длинные носы на столы, думали.
Согнутые плечи, странные воротники в виде мохнатых пелерин и важный сумрачный вид – все это удивительно напоминало мне ряд таких же птиц с длинными носами, воротниками вокруг длинных голых шей, сидящих с таким же глупо-унылым видом – птиц марабу.
– Марабу! – весело и приветливо воскликнул я.
Фигуры не пошевелились, но от вешалки отделился темный швейцар, похожий почему-то тоже на подержанного марабу, и сиплым голосом ответил:
– Их нет-с!
– Кого нет? Марабу?
– Так точно. Мы всех знаем. А эти не бывают.
Мне было беспричинно весело.
Я подошел к длинноносому, запыленному старику, спрятавшему согбенные плечи в разбухший воротник пальто, и, хлопнув его по плечу, отчего столбом взвилась пыль, громко закричал ему на ухо:
– Марабу!
Старик пугливо пошевелился, посмотрел на меня выцветшими глазами и, переведя их на своего соседа, пропищал:
– Ходите!
Все марабу, кроме швейцара, сидели за шахматами. Некоторые не играли, но, сидя сбоку играющих, тоже сутулились, кивали длинными носами и, не мигая, смотрели на фигурки из желтого и черного дерева, расположенные в странных, непонятных для меня комбинациях.
– Марабу, – рассмеялся я. – Ха-ха! Марабу!
После Англии, Италии, всего широкого, безграничного света и простора, мне показалась неимоверно странной и дикой, какой-то будто выдуманной – эта темная комната, наполненная молчаливыми, сгорбленными птицами с длинными свешивающимися носами, в облаках серого, зловонного дыма.
Я взял свободный стул, протиснулся среди двух закопченных зрителей и, уткнув свой нос в доску с точеными фигурками, тоже постарался вообразить себя на несколько минут птицею марабу.
По слухам мне было известно, что существуют ферзи, кони, туры и пешки, а по странной привычке прочитывать от безделья всякий вздор я часто на последних страницах газет просматривал загадочный для меня шахматный отдел, удержав в памяти, что почти всякая партия начиналась с таинственного хода: пешка е2 – е4.
Один из игроков, среди молчания, тихо поднял руку и переставил маленькую штучку вперед на одну клетку…
Все зрители и партнер сосредоточенно зашевелились, а я, прищурив критически глаз, громко сказал:
– Ну и ход!
И все медленно обернули свои носы ко мне, а у одного из партнеров шея во время поворота как будто бы даже скрипнула.
– Марабу! – заявил я. – Вы сделали скверный ход.
– Будьте добры не делать громких замечаний и не давать советов, – жалобно пропищал один из игроков.
– Мне обидно, что этот господин сделал ход, который через шесть ходов принесет ему большой вред!
– Молчите!
– Мне что же… я замолчу…
И опять мертвенная тишина нависла над желтыми мраморными столиками.
За соседним столиком один из играющих поднял желтую, коленчатую, как лапа марабу, руку и подвинул какую-то фигуру. Нужно мне было и туда вмешаться.
– Боже!.. – воскликнул я в ужасе. – Что он делает! Что этот человек делает?!
– Не мешайте! Неужели вы не знаете, что посторонние не имеют права вмешиваться в игру?
– В игру? Я это знаю – в игру. А это? Разве это можно называть игрой? Позор какой-то!
– Молчите.
– Молчу.
Комната казалась мне большим кладбищем. Покойники вылезли из могил и затеяли страшную, молчаливую игру, запрятавшись в свои воротники.
– Марабу! – заявил я. – Для такой скверной игры вы слишком много думаете. Надо вам быть веселее!.. Ну, что вы, например, старина, сделали за ход? Вам нужно было коня вот сюда поставить.
Один из игроков нервно качнул головой, а другой, сделавший ход, досадливо возразил:
– Как же его сюда поставить? Ведь он будет убит пешкой!
– Пусть. Эка важность!
– Для вас, может быть, не важно, а я коня даром потеряю.
– Нет, не даром. Через десять ходов вы будете иметь громадное преимущество в положении. Этот гамбит был в варианте самого профессора Лобачевского.
– Ну, я так далеко не заглядываю…
– Напрасно.
Один из следивших за игрой с любопытством взглянул на меня и сказал:
– Вот там освободился столик… Не желаете ли, сыграем с вами партию?
Я важно поднял голову, подстрекаемый неугомонным бесом шалости, и сказал:
– Если вы играете так же, как эти господа, то я отказываюсь.
– Почему?
– Потому что с людьми, шьющими сапоги, у меня очень определенные отношения: я им только заказываю обувь и ни в какие другие игры не вступаю! Впрочем, чтобы развлечься, я покажу вам настоящую игру: пусть десять лучших игроков играют против меня одновременно на десяти досках. Не велик будет для меня труд выйти победителем…
Мой собеседник изумленно посмотрел на меня и, вздрогнув, спросил:
– Скажите… как ваша фамилия?
– Видите ли… пока что мне не хотелось бы открывать фамилию по причинам деликатного свойства.
– И вы предлагаете играть с десятью из наших игроков одновременно?..
– Безусловно.
– Но известно ли вам, что некоторые из них брали призы на петербургских состязаниях?
Я пожал плечами и ответил тоном невероятного презрения и высокомерия:
– О! Мне это совсем безразлично.
В последних словах я был совершенно искренен: это мне действительно было безразлично.
Господин, беседовавший со мною, встал и громко захлопал в ладоши.
Марабу зашевелились, подняв носы.
– Господа! Вот этот молодой человек предлагает играть с десятью игроками одновременно!
– Даже с двенадцатью, – равнодушно сказал я.
Все пришли в движение. Многие из играющих встали и подошли ко мне ближе, уставившись в мое лицо с диким изумлением.
– Кто вы такой? – спросил один старик, уткнувшись в меня тусклым от лет и Шахматов взглядом.
– Не все ли равно? Игрок!..
– И вы будете играть одновременно с двенадцатью?
– Добавьте – с такими игроками, как ваши чемпионы, – презрительно сказал я, скрестив на груди руки.
Несколько человек из играющих записали свои партии, пошептались и, подойдя ко мне, заявили:
– Мы согласны!
Комната приняла оживленный вид. Все марабу побросали свои столики, вытянули из воротников голые длинные шеи, захлопотали, забегали… откуда-то появился лист бумаги, и на нем некоторые марабу стали записывать крючковатыми руками свои фамилии.
Я сидел за одним из столиков, окруженный вплотную волнующейся, говорящей толпой, и равнодушно курил папиросу, поглядывая на потолок.
В стороне несколько человек суетились, занятые устройством одного общего стола и установкой двенадцати досок.
Какой-то молодой человек в рыжем галстуке, очевидно, неопытный, скверный игрок, оглядел с суеверным ужасом все доски и, подойдя ко мне, сочувственно, с влажными глазами, пожал мою руку.
– До свиданья, – сказал я просто.
– Нет, не до свиданья… Но я очень вам сочувствую… Одному против двенадцати! Это гениально! Неужели вы выиграете?
Я дружески похлопал его по плечу.
– Ничего, старик, приободритесь. Дело не такое страшное, как вы думаете. Что, господа, готово?
– Готово. Играющие, прошу занять ваши места. Пожалуйте, милостивый государь!
Роль арбитра принял на себя старик с тусклыми глазами. Он усадил игроков по одну сторону стола, а мне указал на другую сторону, где не было стульев.
– Пожалуйста! Вам придется ходить, следя за ходами, от этого края до этого.
– Не желаю, – ответил я гордо. – Я играю, не глядя на доску. – И отошел в самый дальний угол комнаты.
Двенадцать отборных марабу сели, как дрессированные птицы, строго в ряд и сейчас же уткнули профессиональным жестом носы в доски.
– Первый ход ваш, милостивый государь, – обратился ко мне тусклый старик.
Мне казалось, что моя шутка доведена до конца. Марабу, чего мне и хотелось, выведены из своего дремотного состояния. Но как мне сейчас уйти от них, – я не мог придумать.
В запасе у меня был первый ход, оставшийся в памяти от загадочных газетных шахматных отделов, и я воскликнул повелительно:
– Господа! Первый ход: е два – е четыре. Прошу вас – сделайте за меня.
Двенадцать рук поднялись к фигуркам, и двенадцать фигурок на двенадцати досках выдвинулись на две клетки вперед. А шершавый и тонкий голос первого партнера справа заскрипел: «е семь – е пять».
Я внимательно смотрел издали на доски и, ничего не поняв, призадумался. Кажется, пора уж мне было обратиться в бегство. Но, иронически пожав плечами, я решительно заявил:
– Бе один – бе три…
Все глаза изумленно поднялись на меня.
– Вы, вероятно, хотели сказать: бе один – це три?
– Я хочу сказать то, что считаю необходимым, – сухо процедил я сквозь зубы.
– Но такого хода не бывает!.. Конь не может же быть выдвинут по прямой линии!
Я ядовито улыбнулся.
– Да? Вы так полагаете? А знаете ли вы, что таков гамбит Марабу?
Комната загудела:
– Такого гамбита нет!
– Не-у-же-ли?.. Вы здесь сидите в этой скверной, прокопченной дымом дыре и, забыв все на свете, в тупой косности махнули рукой на все завоевания, сделанные за последнее время в этой великой, хитроумной, благородной, истинно королевской игре, именуемой шахматами…
– Он сумасшедший, – сказал кто-то из угла.
– Сумасшедший! – сердито закричал я, бешено вскакивая. – Да! Во все времена, во всех случаях всех новаторов, изобретателей, пророков, мучеников науки, философов называли сумасшедшими. Но что от этого изменилось? Остановился ли прогресс? Эйфелева башня по-прежнему сияет недосягаемой высотой, и подземные железные дороги все более и более опутывают земную кору железной сетью. Я утверждаю, что гамбит Марабу существует! Он разрешает делать ход конем по прямой линии, и, если вы отказываетесь признавать его – я брошу вам в лицо гласное, громкое обвинение: угрюмые кроты, скрытые трусы, совы, испугавшиеся свежего потока воздуха и снопа солнечных лучей, ворвавшихся в моем лице в мертвую, застывшую атмосферу тления и праха! Нет! Довольно… На воздух отсюда!
Под негодующие крики и вопли десятков голосов я спокойно и хладнокровно подошел к вешалке и оделся.
Несколько марабу прыгали вокруг меня, размахивая руками, точно крыльями, и визжа заржавленными голосами, но я, не обращая на это внимания, надел шляпу, строго и спокойно выпрямился и не спеша прошел через мрачную, темную комнату, населенную обычно странными, дремлющими человекоподобными птицами, которые пришли теперь в бурное, неописуемое волнение.
Свежий воздух улицы любовно принял меня, и, сладостно зажмурившись, я засмеялся высокому солнцу.
1909
Леонид Леонов
Деревянная королева
I
И уж конечно, ничего тут чудесного нет.
…Ночью однажды сидел Владимир Николаевич у столика и отдыхал за шахматами, – повторял стаунтоновский, раннего периода, королевский гамбит, помещенный еще в «Palamede» в семидесятых годах. На столе позади него пел медную песенку хромой хозяйкин самовар.
Тогда за окном пушил декабрь, и белые снежные кони хорошей метели вихрем несли по городу синие санки сна.
И как будто кто-то играл на флейте, и, возможно, флейта играла сама.
Эта партия, игранная в Авиньоне лет семьдесят тому назад, была, пожалуй, самой изящной у Стаунтона. Атака белых коней, после внезапного нападения черного ферзя, была размеренной, четкой и строгой, как математическая формула, где знаки так хорошо и магически вплетаются друг в друга… А самая середина партии, когда черные выправляют свои смятые пешки и черная ладья, пользуясь замешательством неприятельского фланга, выплывает с b8 на b4 и уводит белого коня, – это ли не вагнеровский лейтмотив, гневная медь которого расцветает над головой нечаянным звенящим цветком?
Самовар вздыхал начищенной своей грудью, стихал на минутку крошечную, и снова потом начинала сонно ползать по комнатке тихая песенка самоварной тоски. В таком перерыве Владимир Николаевич передвинул ладью и задумался над ферзем. Стаунтон уходил здесь в неясные дебри конной атаки и с непонятно диким упорством бил конем с f3 на d4, а потом развивал прекрасную комбинацию на левом своем фланге… Владимир Николаевич ясно представлял себе другой вариант, а именно: королева идет с d5 на а5, как играл впоследствии Андерсен против Кизерицкого, а оттуда, – правда, рискуя катастрофой, – можно было прямо поставить угрозу белому центру… Владимир Николаевич решил разработать этот вариант и, закурив папиросу, устремил глаза за окно.
…Там неслышный лёт ветровых копыт пронизывал синюю ледяную глубь ночи. И уносились и набегали новые, и весь тот снежный поток как флейта был. И странно, что многие в городе бессознательно слышали ту смеющуюся флейту, кроме одного лишь Владимира Николаевича.
Внимание его было поглощено белой пешкой, – в ней лежала причина некоторых осложнений и туманности, но уже и теперь становилось ясным: с4 било f7, a g7 черных…
Вот тут-то Владимир Николаевич пристальней вгляделся в ночь и лишь теперь нежданно услыхал тихий, влекущий в равнины декабря свист метельной флейты. И случилось так, что это напомнило ему письма тоненькой девочки Мариан-ночки, которая за год перед тем под лиловой шалью пробежала мимо его сердца. Владимиру Николаевичу живо вспомнились глаза и губы в особенности, которые на всю жизнь так и растворились в пенье снежной флейты.
Но тотчас же вслед за милыми губками Марианночки почему-то припомнился хитроумнейший вариант Морфи, и тогда Извеков одной насмешливой улыбкой смел всю эту розовую муть с души, как лужу метлой с тротуара, а Стаунтон, по совету непогрешимого Морфи, прыгнул конем вперед и угрожающе поднялся на дыбы перед самым носом ошарашенного короля.
И снова запела флейта. И, покоряясь чему-то, что было прежде, а теперь ушло, Владимир Николаевич подошел к окну и стал смотреть.
Между домами, – в их низкие и вторые этажи поглядывали заплывшие метелью желтые глаза, – неслись, разбрызгивая синие хлопья по сторонам, снежные табуны, увлекая в ледяную муть беззвездной ночи весело кувыркающихся слонов…
Потом проскользнула, кружась неистово, узорчатая вся, как клубок снежного кружева, башня под самым окном. И опять кто-то затерявшийся среди той метели повторил знакомую мелодию, устремляя бескровные губы к флейте.
Стало вдруг необычайно хорошо, – не потому ли вдруг оборвалось медное курлыканье самовара? И взамен его тихий женский смешок пробежал по комнате, вбежал в ухо Владимира Николаевича и спрятался у него в сердце самом. Ясно, что он обернулся, – но то, что он увидел, было не совсем ясно. Он заметил на шахматной доске, сразу разросшейся вовсю…
…А флейта все пела. Пробегала по ней белая рука вперед, убегала назад…
Он отчетливо приметил, как, перебежав на b7, передать хотела черная королева крошечную записку беленькую чужому офицеру, покуда за резной башенкой наклонял лысую, в короне, голову над рыженькой толстушкой, которых на шахматной доске ровно восемь у него, черный король… Едва успел: тотчас закаменело все, и за шелковыми складками короле-вина платья испуганно спряталась тонкая ее точеная рука, – сдвинулось, вздрогнуло и замерло так.