– Что, Григорий, – спрашивал дед, серьёзно поглядывая на нас, – как жизнь молодая?
И Гришка с набитым ртом отзывался:
– Бьёт ключом, Петр Афанасьевич.
Гришка…
Он появился в моей жизни, когда мне было восемь. Но мне казалось, что я, ещё не зная его, все равно думала о нём и мысленно разговаривала с ним. Словно бы какой-то детский воображаемый друг внезапно обрёл плоть и кровь.
В школе мне никогда особенно не удавалось ладить с одноклассниками. Я была довольно тихой, замкнутой девочкой, больше любившей засесть с книжкой где-нибудь в уголке под лестницей, чем участвовать в шумных детских проказах. Во мне не было лёгкости и кокетства, как в других девчонках, я часто не могла подобрать нужных слов, остроумно ответить на отпущенное в мою сторону замечание, и потому, наверное, слыла нелюдимой. И постепенно за мной укрепилась слава дикарки, отшельницы, с которой не стоит иметь дела. Нет, меня особенно не дразнили, не обижали – дед немедленно вмешался бы, если бы что-то такое стало ему известно. Меня просто не замечали, не принимали в расчёт. Если класс отправлялся куда-то на экскурсию, даже учителя, пересчитывая детей по головам, никогда не могли вспомнить, кто же этот загадочный двадцать седьмой человек в группе. А наткнувшись взглядом на меня, бормотали смущённо:
– Ах, точно, Рада…
А потом вдруг появился Гришка. Наша классная, Валентина Викторовна, завела его в класс как-то хмурым осенним утром и объявила:
– Дети, у нас в классе новый мальчик Гриша Михеев. Он теперь будет учиться с нами.
Я помню, как неохотно оторвалась от лежавшего на коленях под партой толстого тома Дюма – у меня как раз д’Артаньян должен был отправиться в Лондон за алмазными подвесками, подняла глаза и увидела перед доской насупленного лохматого мальчишку, который настороженно обводил всех нас внимательными цепкими глазами непонятного цвета. Меня как раз тогда и заинтересовали эти глаза – захотелось немедленно рассмотреть, какие же они на самом деле. Карие, зелёные, серые? Слишком много в них смешалось красок и оттенков. И в то же мгновение я внутренне напряглась, потому что единственное свободное место за партой было рядом со мной. А мне так вольготно жилось в одиночестве на моей последней парте, мне так не хотелось, чтобы ко мне подселяли этого странного мальчишку.
Но, конечно же, Валентина Викторовна, оглядев класс, тут же выцепила взглядом пустующий рядом со мной стул и нацелила новенького прямо на него:
– Иди, Гриша, сядь рядом… – она замялась на секунду, как всегда делала, когда возникала необходимость назвать меня по имени. Слишком редко ей доводилось его произносить. – Рядом с Радочкой. Итак, дети, начнём урок.
Мальчишка аккуратно присел на краешек стула рядом со мной, я же неприязненно отодвинулась от него и молча уставилась в свою тетрадку. Он поёрзал на стуле, покосился на меня и шепнул:
– А ты почему Рада? Радуешься всё время?
– Ха-ха, – фыркнула я, к тому времени уже уставшая от вопросов по поводу собственного необычного имени. – Очень смешно.
– Не, правда… Интересно же… – протянул он.
Но, натолкнувшись на мой сердитый взгляд, замолчал и стал смотреть на доску. Так мы и просидели с ним первые две недели. Гришка пытался изредка о чём-то со мной заговорить, я неприветливо зыркала на него, и он сдавался. С другими ребятами в классе он, как и я, особенно не сошёлся, да и сходиться, по всей видимости, не собирался. На переменах слонялся по коридору и как-то тоскливо заглядывал в окно.
Всё стало по-другому в тот день, когда наша Валентина потащила нас на традиционный осенний пикник. Нам было велено взять из дома что-нибудь съестное – картошку, помидоры, огурцы, сосиски, приготовить одеяла, натянуть резиновые сапоги и собраться в субботу утром перед школой. Считалось почему-то, что такие мероприятия сплачивают коллектив.
В лесу по-осеннему пахло чем-то сладковато-яблочным. Солнце пробивалось сквозь чуть поредевшую золотую листву. Под ногами алел ковёр из разноцветных листьев. Вообще весь лес в тот день напоминал древний храм: высокие стволы – как колонны – уносились к золочёному куполу, в солнечных лучах неспешно плавали пылинки, эхо наших голосов весело отзывалось среди деревьев.
Я помню, как Гришка, шагавший рядом со мной, вдруг ухватил меня за руку и шепнул:
– Гляди, свиристель.
– Где? – заозиралась я.
– Да тише ты, – шикнул он. – Погоди, отстанем от этих…
Мы замерли на месте, выжидая, пока ребята отойдут вперёд. Стояли вместе, и Гришка так и не выпускал моей руки. Тогда я впервые отметила, какая у него загрубевшая, исцарапанная ладонь. Солнце золотило его тёмные ресницы, и мне на миг показалось, что он сейчас сощурится, наморщит нос и чихнёт. Но ничего подобного не произошло.
Наконец, когда их голоса умолкли, Гришка скомандовал:
– Иди за мной. Только тихо.
Повернулся и бесшумно юркнул в кусты. Я пошла за ним, неловко наступила – и под ногой сухо хрустнула опавшая листва.
– Тише! – снова шикнул он на меня. – Вот теперь смотри! Красивая? – благоговейно протянул Гришка.
– Ага, – кивнула я.
Птица и правда была красивая, и я раньше никогда не видела свиристелей.
– Она на тебя похожа, – вдруг ляпнул Гришка, обернулся и озорно ухмыльнулся, сверкнув белыми зубами.
– Почему это?.. – оторопело произнесла я и вдруг, увидев мерцающие в его глазах искорки смеха, ахнула. – Ах ты! – и огрела его сумкой, в которую дед заботливо напихал мне каких-то припасов.
Гришка, рассмеявшись, сделал мне подсечку, я потеряла равновесие, и мы покатились по земле, молотя друг друга кулаками, смеясь и отфыркиваясь. Тогда, в восемь, мы, наверное, были ещё равны по силе. А может, никому из нас не хотелось драться всерьёз. И, когда нам надоело мутузиться, мы просто раскатились в разные стороны и остались валяться на спине, глядя в виднеющиеся меж листвы клочки чистого голубого неба.
– Вон то облако на пароход похоже, – ткнул куда-то пальцем Гришка.
Я присмотрелась и возразила:
– Не на пароход, а на траулер.
– Откуда знаешь? – с интересом глянул на меня он.
– А ты откуда – про птиц?
– От отца, – рассказал Гришка. – Он в лесхозе работает… Ну, в посёлке, где мы раньше жили.
– А почему сюда переехал? – спросила я.
– Так мамка с отцом развелась, – объяснил он. – Папка, он… Ну, ушёл от нас. К другой бабе ушёл. А мамка тогда нас с братом собрала и сюда перевезла, здесь дом остался от бабки.
Он нахмурился, сел и принялся рассеянно ворошить ботинком пожухшие листья. И я вдруг как будто приняла на себя странную ответственность за этого мальчишку, за его чувства и мысли, начала рассказывать:
– А я с дедом живу. Ну, то есть с родителями, конечно, но они в море почти все время, а я – у деда. А он бывший боцман, вот он меня и научил. Я много всего про корабли знаю. Рассказать?
И Гришка тогда отвлёкся от своих мрачных размышлений, бросил с явным интересом:
– Конечно!
Мы с ним так заболтались, что и не вспомнили про то, что отстали от своего класса. Нам и в голову не пришло, что Валентина Викторовна, привычно пересчитав школьников по головам и не обнаружив двоих, уже подняла тревогу. Что нас давно ищут, носятся по лесу и зовут:
– Ау! Рада, Гриша, ау!
Мы же с Гришкой всё это время смеялись, жевали найденную в сумке снедь, запивая по очереди отдававшей железом водой из дедовской фляжки, кормили хлебным мякишем шуструю белку. Та совершенно не боялась нас, спускалась вниз по стволу дерева, брала кусочек хлеба с ладони, прыскала вверх – но как-то не особенно пугливо, словно скорее по обязанности, и, воровато отвернувшись, торопливо жевала мякиш, удерживая его смешными маленькими лапками.
К тому времени, как на нас наткнулась Ленка Старухина и огласила весь лес воплем «Я их нашла!», мы уже успели не просто подружиться, а как будто намертво впаяться друг в друга – может быть, потому, что были, по сути, очень одинокими мальчиком и девочкой и, впервые почувствовав родную душу, выплеснули на неё все нерастраченные способности к дружбе и привязанности.
Явилась запыхавшаяся Валентина Викторовна – бледная, с красными пятнами на лице. Нам было сказано, что с этих пор нас никогда больше не будут брать на пикники, что мы – безответственные жестокие дети, которые подвели весь класс, испортили всем отдых. Наверное, так оно и было. Но нам с Гришкой было на всё это откровенно наплевать. С того дня мы стали неразлучны, и никто другой больше был нам не нужен.
Потом я узнала, что мать Гришки, оставшись без мужа и перебравшись в дом, доставшийся им после смерти бабки, вынуждена была работать в две смены где-то на переработке рыбы, чтобы кое-как тащить двух своих пацанов. Отец, о котором Гришка отзывался чуть ли не с восторгом, денег им почему-то совсем не давал.
Тетя Маруся запомнилась мне худой, усталой, заезженной женщиной, вечно бегущей то с работы, то на работу, то отсыпавшейся в своей комнате после двойной смены. В таких случаях Гришка и его брат Санька, обыкновенно шумные и горлопанистые, ходили по дому на цыпочках. Толком воспитывать сыновей у тети Маруси возможности не было, и они росли как трава, предоставленные самим себе в полном великолепии детской свободы. Тётя Маруся, конечно, пыталась как-то на них влиять: ругала за двойки, требовала сходить наконец в парикмахерскую и обкорнать вихры, но, положа руку на сердце, на это у неё не было ни времени, ни сил. И Гришка с Санькой, молча переждав очередную грозу, тут же спокойно возвращались к своей обычной безалаберной жизни.
Именно поэтому Гришка, предоставленный самому себе, мог преспокойно шляться ночами по лесам, выслеживать каких-то хорьков и выхухолей, оттачивать свои и без того превосходные познания в жизни природы. Как-то раз, как он мне рассказывал, он набрёл даже на стаю волков – и чудом остался невредим.
В школе Гришке постоянно доставалось за прогулы и двойки, и если он как-то и держался, не оставаясь на второй год, то только благодаря тому, что вечно скатывал задания у меня. Я же училась достаточно прилично, хотя, кроме литературы, меня, пожалуй, не интересовал больше ни один предмет.
Мне было девять, когда погибли родители.
В день, когда я в последний раз видела их живыми, в доме царила обычная предотъездная суета. Мама торопилась наготовить каких-то деликатесов на недели вперед, чтобы затем заморозить их и вместе со мной отправить деду. Что, на самом деле, было делом неблагодарным, потому что дед, в общем-то, был очень неприхотлив в еде и любил простую, сытную, основательную пищу, а я и вовсе чаще всего не обращала внимания на то, что ем. Но маме так было спокойнее, и она с самого утра жарила говяжьи котлеты, лепила пельмени и вареники. Отец съездил в порт за какими-то документами и ещё раз проверил, всё ли они сложили в дорожную сумку.
Я помню, что сидела на подоконнике, смотрела в сырое, дождём набрякшее серое весеннее небо и сетовала, что из-за этого дождя мы с Гришкой, наверное, не сможем завтра отправиться на поиски заячьей норы, которую он давно обещал мне показать. У меня не было никаких дурных предчувствий, никакой тревоги. Просто обычное слегка грустное настроение перед долгой разлукой с родителями. И потом меня много лет мучило чувство вины за то, что я оказалась такой чёрствой и не предрекла беду, не отвела её руками от дорогих людей.
– Ну что, Радость моя, – спросил отец, входя в комнату, – что тебе привезти из стран заморских? Цветочек аленький?
– Покупать мне ничего не надо. А можешь мне боцманскую дудку с корабля принести? – тут же вспомнила я. – Ну какую-нибудь списанную. Или две. Мы с Гришкой будем в лесу сигналы друг другу подавать.
– Эх ты, Гекльберри Финн мой, – отец весело потрепал меня по волосам. – А может, платье тебе? Или туфли?
Я фыркнула:
– Да ну, кому это интересно?
Из кухни выглянула мама и сказала деловито:
– Туфли у неё есть, ей осенние сапоги нужны. Володя, ну-ка обрисуй ей ступню на листке, я с собой возьму. Может быть, где-нибудь попадутся хорошие.
Мама была практичной, не то что я – вечно витающая в облаках.
Их корабль отходил в ночь. Вечером за мной приехал дед. Конечно, я и сама могла бы преспокойно доехать до посёлка на автобусе – в конце концов, в школу ведь я ездила каждый день, когда жила с родителями в городской квартире. Но маме не хотелось, чтобы я отправлялась одна по темноте, и она вызвала за мной деда.
Я помню, как он разговаривал с матерью и отцом в дверях, как в глазах его можно было прочесть не то что бы зависть, но скрытую тоску от того, что его дочь с мужем уходят в море, а он остаётся сухопутной крысой на берегу. Мама, как всегда, давала ему какие-то напутствия – как меня кормить, как лечить, если что, как следить за отметками. Смешно, дед давно знал все это лучше неё. Отец привычно хохмил, громко напевал, будто бы ему тоже было не по себе от этой затянувшейся прощальной сцены…
Отец быстро поцеловал меня, кольнув щетинистой щекой, мама торопливо обняла уже в дверях, сказав: «Смотри, учись хорошо, слушайся деда». Мы вышли за дверь и направились к остановке автобуса, нагруженные мамиными пакетами. С неба накрапывал мелкий дождь, пахло весенней сыростью, размякшей землёй и набухшими почками. Я на секунду обернулась ещё, прежде чем свернуть за угол, и взглянула на тускло светившееся в весенних сумерках окно квартиры.
Больше я в ней никогда не была.
Деду позвонили из порта через две недели. Я в тот момент сидела над уроками, с тоской глядя в задачник по математике. Из пункта А в пункт Б вышел пароход… Когда он достигнет пункта назначения, если его скорость…
В прихожей зазвонил телефон – допотопный пластиковый аппарат, несколько раз перемотанный синей изолентой. Дед не спеша добрался до него, кашлянул и произнёс:
– Слушаю.
Я поначалу не особенно вникала в разговор и лишь через несколько минут удивилась, почему же не слышно дедовского голоса. Лишь какое-то глухое повисшее над всем домом молчание.
Из пункта А в пункт Б вышел пароход…
Я поднялась из-за стола и выглянула в прихожую. Дед стоял, вцепившись узловатой натруженной рукой в дверной косяк, и напряжённо слушал голос в трубке.
– Дедушка, кто там? – спросила я.
Но он ничего не ответил, даже не шикнул на меня, не отмахнулся, как делал, если разговор был важным. Просто стоял неподвижно – и у меня тревожно и колко потянуло в груди.
– Спасибо, я понял, – наконец выговорил он каким-то непривычным голосом.
Дед положил трубку, посмотрел куда-то себе под ноги, будто бы надеялся разглядеть что-то под подошвами старых клетчатых домашних тапочек. Затем поднял взгляд на меня и произнёс хрипло:
– Рада… – замялся, откашлялся и начал снова: – Рада, внучка…
В голове у меня, как заезженная пластинка, все звучало: «Из пункта А в пункт Б вышел пароход…»
– Что? – почти прошептала я.
– Рада, сейчас из порта звонили. «Нежин» попал в шторм у берегов Йокогамы. Капитан не справился с управлением, его вынесло на камни…
– Все погибли? – как-то буднично, почти спокойно поинтересовалась я.
– Не все, есть выжившие, – мотнул головой дед. – Но…
Дальше он мог уже ничего не говорить. Я все поняла по его побелевшим губам, по пальцам, машинально теребившим пуговицу на рубашке. На той рубашке, к которой мама ещё недавно пришивала заплатку. Я вдруг почему-то подумала, что ещё сегодня мы с ним на обед варили пельмени, которые она налепила перед отъездом. И словно почувствовала, как засаднила щека от прикосновения жесткой щетины отца.
Неужели это больше никогда…
Да нет же, не может быть. Ведь я же помню, я чувствую. Из пункта А в пункт Б вышел пароход… Когда он достигнет пункта назначения? Когда достигнет? Никогда, потому что он попал в шторм у берегов Йокогамы.
Дед произнёс что-то ещё, но я уже не слышала. Я медленно повернулась, стащила с крючка куртку, сунула ноги в кроссовки и вышла из дома. Задрала голову, подставляя лицо тёплому весеннему дождику, глубоко вдохнула, чувствуя, как что-то как будто трещит и рвётся в груди, и быстро побежала к лесу.