Да, я была тогда жестока в своём детском горе, я не думала о деде, который потерял дочь, любимую больше жизни, не думала о том, что должна остаться с ним, поддержать его, а не волновать ещё больше, убегая куда глаза глядят. Это было моё первое горе, и мне было так больно, так невыносимо, словно что-то выкручивало внутри все внутренности, жгло огнём лёгкие, заживо сдирало с меня кожу. Я не могла остановиться, и всё бежала, бежала, не зная куда, чувствуя лишь, как по лицу хлещут ветки, а ноги увязают в непроходимой грязи.
Гришка нашёл меня ближе к ночи. Я к тому времени совсем выбилась из сил, вымокла и промёрзла до костей. Я пробралась через болото – куда ни один нормальный человек из местных соваться не решался, меня же именно он когда-то и выучил, как осторожно перепрыгивать с кочки на кочку, не проваливаясь в трясину. Когда Гришка высмотрел меня, я сидела как раз на одной из таких кочек, под кустом. Как он разглядел меня в дождливых весенних сумерках, я так и не поняла.
– Ты куда забралась, чокнутая? – окликнул меня он.
– Никуда, – огрызнулась я. – Сам чокнутый.
– Ну, конечно, – фыркнул он. – Это я в болото по самой топи полез. Да ещё и без палки. Чего тебя туда понесло?
По голосу его я сразу поняла, что он, конечно же, уже знает, почему меня сюда понесло: в болото, в самую слякоть и гать. Но в жизни не скажет этого вслух, не станет растравливать душу пустыми разговорами и выражениями сочувствия. Такой уж он был – мой единственный друг.
Он постоял немного, глядя на меня, убедился, что я не собираюсь трогаться с места, и исчез в кустах… Через несколько минут он вынырнул из зарослей папоротника, таща за собой здоровенную палку, а потом двинулся вперёд, ко мне, прощупывая ею топкое дно. И вскоре уже плюхнулся на сырой мох рядом со мной и боднул меня головой в плечо.
– Ну и долго ты будешь здесь сидеть?
– Сколько надо, – огрызнулась я. – Тебе-то что?
– Да так, прикидываю, когда мы с тобой отдадим тут концы от голода и холода, – непринуждённо пояснил он.
– Ты-то с чего? Можешь идти домой, я не держу, – бросила я.
– Неа, не могу, – покачал головой он и посмотрел на меня очень серьёзно.
И от его взгляда что-то надломилось внутри, я кашлянула, шмыгнула носом и вдруг повалилась головой ему в плечо и завыла – жалобно, тоненько, на одной ноте. Гришка не произносил ни слова. Он просто держал свою удивительно тёплую для такого промозглого дня широкую ладонь на моей спине, между лопаток, и шумно дышал в висок, прижимая к себе мою голову. И от этого почему-то становилось легче.
Когда слёзы иссякли и я замолчала, лишь судорожно вздрагивая время от времени, он вдруг просунул руку в карман своей куртки и вытащил оттуда половинку бублика и яблоко.
– На вот, поешь! Небось голодная целый день!
Я снова всхлипнула и вгрызлась зубами в бублик.
Вскоре состоялось торжественное прощание, организованное городским пароходством. Закрытые гробы с установленными на крышках фотографиями, море цветов – чересчур ярких, крупных, бутафорских. Траурные речи, даже оркестр. Помню, меня сфотографировал местный корреспондент – должно быть, отличный получился снимок для статьи в вечерней газете, очень проникновенный. Девочка, оставшаяся сиротой в результате жуткой трагедии. Потому что пароход вышел из пункта А, но не дошёл до пункта Б, разбился о камни у берегов Йокогамы…
Дед всё прощание стоял рядом со мной и сжимал мою руку. Ему доводилось уже присутствовать на таких мероприятиях – он ведь был моряком, а в море случалось всякое… Тогда, в детстве, мне казалось, что ему, наверное, проще всё это перенести, ведь он был на похоронах не впервые. Я не знала ещё, что к боли невозможно привыкнуть, что от неё не вырабатывается иммунитет. И сжиться с ней можно единственным способом – обуздать её, не дать себя раздавить, пить маленькими порциями каждый день и постоянно носить в себе её едкое послевкусие.
Панихида закончилась, и гробы опустили в сырую землю. Их так и не открыли – я даже не знала, удалось ли доставить в город их тела, или в гробах похоронили обломки личных вещей или деталей корабля, как часто бывает при крушениях.
Мы с дедом вернулись домой, и первое, что бросилось в глаза, – в доме ничего не изменилось. Дед словно бы продолжал их ждать, делать вид, что они здесь частые гости. Дом смущал меня знакомыми запахами, появлявшимися из ниоткуда. Вот отчего-то повеяло в моей комнате мамиными духами, вот вдруг будто бы закурил на крыльце папиросу отец.
Я совсем перестала выходить на улицу. Отказывалась идти в школу, спускаться хотя бы во двор. Дед поднимался ко мне в комнату, аккуратно усаживался на табуретку рядом с кроватью и пытался со мной поговорить.
– Надо жить, Радочка, – вздыхал он. – Ничего не попишешь, так бывает… Надо жить.
Я страшно злилась на него за эти слова, зарывалась головой под подушку и отказывалась отвечать. Так бывает… Я не хотела, чтобы так бывало. Я не могла простить мир за то, что он оказался слишком жесток ко мне.
В один из дней на край моей кровати кто-то сел. Я было решила, что это опять дед, но, ощутив, как моей руки коснулась загрубевшая исцарапанная ладонь, поняла, что это Гриша.
– Ты чего тут развалилась? – спросил он. – Там весна уже вовсю, солнце шпарит. А ты тут тухнешь в одиночестве.
– Хочу и тухну, – буркнула я.
Он вдруг покрепче схватил меня за руку и рванул вниз с кровати. Я шлёпнулась на пол и оторопело покрутила головой.
– Ты что? Обалдел, что ли? – рявкнула я на него.
Гриша лишь рассмеялся:
– Ну слава богу, орать не разучилась. А я уж испугался… Вставай давай. Пошли прогуляемся.
Он так и не выпустил мою руку – наверное, боялся, что я снова заберусь на кровать и теперь уже вцеплюсь в неё намертво. Осторожно потянул меня вверх, заставляя встать с пола, а затем повёл к выходу из комнаты. Я шла за ним, совершенно безучастная. На сопротивление требовалось слишком много энергии, и мне проще было подчиниться и выдержать эту дурацкую прогулку. Поэтому я послушно зашнуровала кроссовки и накинула ветровку. Дед проводил нас с Гришей пристальным взглядом, но не произнёс ни слова.
На улице и в самом деле вовсю шпарило солнце. Я даже зажмурилась невольно – так больно оно резануло меня по глазам после нескольких недель, проведённых практически в заточении. Мне вдруг стало стыдно, что я всего этого не заметила, не заметила, как наступила настоящая цветущая и кипучая весна.
С Гришей мы, не сговариваясь, побрели в сторону леса. Под деревьями было ещё прохладно, изредка чавкала под ногами непросохшая грязь. Но и тут вовсю била ключом жизнь. Пряно пахло смолой, терпко – прорвавшимися почками и первой мягкой листвой, откуда ни возьмись вспархивали разноцветные бабочки. Весело гомонили птицы в сплетении ветвей над нашими головами. Мы дошли до болота, того самого, где нашёл меня в прошлый раз Гриша, и я ойкнула, увидев, как кишат в зыбкой топи шустрые головастики.
– Пошли-пошли, я тебе кое-что показать хочу, – потянул меня за руку Гришка.
Мы отправились к поваленному дереву. Я любила это место. Здесь поперёк полянки лежал длинный ствол старой осины. Я не знала, отчего она упала: то ли была повалена ветром, то ли надломилась от старости, или её изгрызла какая-то болезнь. Она просто лежала тут – и на её покатом стволе удобно было сидеть.
Гришка отошёл чуть дальше, туда, где ветки поваленной осины образовывали что-то вроде крохотного шалашика, опустился на колени и подозвал меня:
– Смотри! Вот здесь…
Я подошла к нему, тоже бухнулась коленями на землю и наклонилась над его руками.
Там, в сплетении ветвей, белел крохотный нежный, хрупкий ландыш. Тоненький, чуть согнувшийся стебелёк, словно под тяжестью четырёх белых колокольчиков.
– Это первый в этом году, – заговорщически сообщил мне Гришка. – Я весь лес облазил – больше нету пока.
Я осторожно просунула руку сквозь ветки, прикоснулась кончиком пальца к белоснежным колокольчикам и вдруг почувствовала, как снежный ком, все это время сидевший у меня в груди, подтаял, треснул и солоноватой влагой выступил на глаза.
– Гриша, почему оно – вот так? Как вообще может так быть? – хрипло пробормотала я.
Я в то время была всего лишь ребёнком и ещё не умела выражать словами свои переживания. Я хотела спросить его, как на земле может умещаться столько ужасного и столько прекрасного одновременно. И что же это – высшее равнодушие или, напротив, справедливость, которая одновременно дарит и отнимает, разрушает и создаёт, и всё это делает с одинаковым упорством и старанием. И как научиться принимать и то и другое, и смиренно переносить потери и благодарить за дары. Я хотела спросить у него об этом, но не умела высказать. И все же, как мне показалось, он понял меня. Дёрнул своими широкими плечами в ответ и буркнул:
– Я не знаю, Рада. Но это же здорово, что есть и такое. Иначе бы совсем…
Мы еще какое-то время сидели молча, соприкасаясь коленками, я осторожно вытащила руку из веток и предложила Гришке.
– Давай получше его спрячем, чтобы не заметил никто и не сорвал. Будем его беречь.
И он понимающе кивнул.
И с этого дня всё как-то понемногу вошло в колею. Боль никуда не делась, нет. Она просто притупилась и стала чем-то привычным. Конечно, я всё ещё вздрагивала, натыкаясь где-то на мамины или отцовские вещи, когда меня, словно клинком, внезапно прошивало отчаяние. Конечно, я так никогда и не смогла заставить себя войти в нашу с родителями квартиру. Дед, кажется, тоже был там всего один раз, запер все замки и больше не возвращался, лишь раз в месяц исправно платил в городе квартплату.
Я толком не заметила, как между нами всё начало смутно меняться, будто стало сгущаться какое-то напряжение, острое разлитое в воздухе электричество, как перед грозой. Нет, ничего не изменилось, мы по-прежнему гоняли на велосипеде, мутузились в траве, сигали вместе в воду со старого пирса, влезали на деревья, поддерживая и подталкивая друг друга. Но каждое наше движение, каждый взгляд наполнялись каким-то смыслом, ожиданием чего-то нам пока непонятного и даже опасного.
Иногда, бывало, я забиралась на велосипед, обхватывала Гришу руками поперек живота и вдруг замечала, как каменели под моими ладонями мышцы его пресса. Смотрела на влажные от пота пряди на его затылке и… ощущала нечто странное, необъяснимое, какое-то давление в солнечном сплетении и груди – меня переполняло изнутри странным восторгом…
Не то чтобы я не задумывалась о любви. В тот год мне исполнилось пятнадцать, к тому времени я прочитала целую библиотеку книг и, конечно, была в курсе, что все юные девы рано или поздно дожидаются рыцаря на белом коне, который навсегда забирает себе их сердца. Просто… Просто мне было странно и неловко осознавать, что Гришка – мой лучший друг, почти брат, почти второе я – вдруг окажется именно тем, о чем я читала в книгах. Мы, если можно так выразиться, ходили вокруг этих своих чувств на цыпочках, боясь потревожить их, сломать неосторожным взглядом, жестом, поступком. Так между нами и не происходило ничего до того дня, который часто потом снился мне по ночам. До того обещающего жаркий день прохладного майского утра, когда я, очередной раз сбежав с уроков, нашла его в лесу на нашем дереве, а он вдруг меня поцеловал. До того дня, когда, услышав внизу с тропинки голоса, я каким-то шестым чувством ощутила, что отныне жизнь моя изменится навсегда.
Глава 2
– Рада! Казанцева! – продолжала выкрикивать Валентина Викторовна.
И я сразу поняла, что случилось что-то из ряда вон выходящее и, скорее всего, плохое, иначе зачем бы моя классная руководительница потащилась искать меня в лес?
У меня немедленно похолодело где-то под левой лопаткой. Наверное, с того самого момента в жизни, когда я узнала о гибели родителей, у меня что-то надломилось внутри, и я каждый день, каждую секунду стала подсознательно ждать нового несчастья.
– Я здесь, – севшим голосом отозвалась я и принялась осторожно слезать с дерева.
Гриша, конечно же, двинулся за мной. Я спустилась вниз, в последний момент зацепившись лодыжкой о ветку и неприятно ссадив кожу, остановилась, стряхнула с джинсов налипшие кусочки коры и веток, а потом выбралась из кустов и выступила на тропинку.
Валентина Викторовна, полная, но достаточно молодая женщина, одетая в синтетическое платье кричащего ярко-синего цвета, с расплывшейся на губах красной помадой, вздрогнула, посмотрев на меня, и привычно начала было:
– Казанцева, сколько я могу повторять, что в конце года…
Но затем вдруг осеклась. Видимо, эти слова вырвались у неё при виде меня чисто рефлекторно, и лишь потом она вспомнила, что пришла за мной по другому поводу. За спиной её маячил невысокий хилый мужичонка в застиранной клетчатой рубашке с короткими рукавами.
– Казанцева, – снова начала Валентина Викторовна и добавила уже чуть мягче: – Радочка…
Я почувствовала, как вырос рядом со мной Гришка. Уловила привычное исходящее от него тепло и надежность.
– Радочка, это Владимир… – она беспомощно оглянулась на незнакомого мужичка, и тот буркнул:
– Степанович.
– Это Владимир Степанович, – продолжила Валентина Викторовна. – Он из городской социальной службы. Дело в том, что…
– Что? – одними губами выговорила я.
– Да говорите уже! – выступил вперед Гришка.
– С тобой, Михеев, вообще будет отдельный разговор, – снова сорвалась на привычные учительские интонации Валентина Викторовна, а потом опять спохватилась: – Радочка, дело в том, что с твоим дедушкой… случилось несчастье. К вам сегодня заходил электрик из ЖЭКа, никто не открывал, но калитка была не заперта. Он вошёл и увидел твоего дедушку во дворе… Вызвал «Скорую», но…
– Что с ним? – глухо спросила я.
– Обширный инфаркт. Радочка, он скончался, прими мои соболезнования.
Как ни странно, я в первые минуты почти ничего не почувствовала. Однажды в детстве я сорвалась с дерева. Не рассчитала, уцепилась за гнилой сук, и он с треском обломился. Я плашмя упала на землю, на живот. И в первые секунды не ощутила никакой боли, никакого страха. Я просто не могла вдохнуть. Хлопала расширенными глазами и с ужасом понимала, что тело отказывается мне подчиняться, грудная клетка не раскрывается, воздух не попадает в легкие.
Так было и сейчас. Я смотрела на Валентину Викторовну – от её ярко-синего платья у меня рябило в глазах. Смотрела на Владимира Степановича, косившегося на часы. На сочную весеннюю зелень леса и понимала, что не могу вдохнуть, словно поперёк грудной клетки затянули стальной обруч.
А потом моего плеча коснулась горячая Гришкина ладонь – и воздух стремительным потоком ринулся в лёгкие. Я захлебнулась им, закашлялась, чувствуя острое жжение глубоко внутри.
– Нужно было сообщить родственникам, – продолжала меж тем Валентина Викторовна. – Но, как мне известно, вы с дедушкой жили вдвоём… Радочка, прими мои искренние соболезнования.
– Да… – пробормотала я. – Да, конечно, – потом помолчала и добавила: – Спасибо.
Я как-то совсем не знала, что следует произносить в таких случаях. В голове у меня вертелось только одно – ведь я обещала ему, что сегодня вечером наконец перемою в доме окна к весне. Самому деду уже сложно было взбираться на подоконники, и мы всегда делали это вдвоём – он стоял внизу, подтаскивал мне ведро с водой, подавал тряпки, а я лихо терла ими сияющие на ярком солнце стекла. Мы собирались заняться этим сегодня после школы. А теперь… Как же я смогу помыть окна сама, кто-то ведь должен подносить воду…
– Послушай… Рада, я правильно понимаю? – вступил Владимир Степанович. – Скажите, пожалуйста, у вашего деда остались ещё какие-нибудь родственники? Я имею в виду – совершеннолетние? Кто будет заниматься организацией похорон? Или мы устроим всё через городские структуры?