Безлунные странники, Североград и еще несколько вещиц - Погодина-Кузмина Ольга 11 стр.


Но! – понемногу скорняк всесильной силою воли и нечеловеческим здоровьем разработал свои скрюченные пальцы, – не совсем, конечно, – и смог, пусть коряво, взять в руки иглу и шило. Но что он мог сшить этими корявыми обрубками? – кривые, кастрюлеобразные шапки, – ничего больше из его несчастных рук выйти не могло.

Как он возненавидел собак! И как назло, в деревеньке, куда они переехали, и в соседних деревнях и в придеревенских полях собак водилось несметное количество – и приличных дворовых, выбежавших погулять с кожаными ошейниками, и бродячих, питающихся отбросами, полевыми мышами, сусликами и прочей тварью, которой в тех местах сновало видимо-невидимо. После некоторых усилий скорняк изготовил из кож, наконечников шил и тонких березовых стволов капкан-удавку, и лов начался. Ловил он, конечно, только бродячих собак, хозяйских тут же выпускал, отчего отношение к нему соседей оставалось в целом нейтральным – одичавшие псы досаждали и деревенским жителям. Но, видно, наш прежде добрый малый после всего пережитого немного повредился в рассудке, ибо что он делал с несчастными зверями, попавшими в его хитрый капкан! Он вязал им лапы, притаскивал в свой сарай, и снимал с них шкуру – живьем. Только живьем! Он обложил сарай старыми шкурами и всяким тряпьем, забил окна досками, оставив лишь несколько щелей в кровле для освещения, заглушив тем самым жуткий вой и визг, несшийся из его двора, – но соседи всё равно всё знали и в ужасе шарахались подальше от двора несчастного мучителя несчастных псов, но шапки-то, шапки всё-таки у него покупали, – пусть кособокие, кривые, но теплые собачьи, хорошо греющие в злющие морозы, – а, потом, отдавал он их задешево, за такие деньги никогда такой теплой шапки не купишь. И все окрестные деревни водрузили на свои деревенские головы кривые собачьи шапки великого в прошлом скорняка, а многие еще перепродавали их на базарах в других местах, неплохо на них зарабатывая и потому делая тем более убедительный вид, что не слышат никакого жуткого воя, несущегося дни за днями из сарая, где обезумевший скорняк сдирал шкуры с живых собак, сдирал неспешно, с чувством, с толком, с расстановкой.

А что жена? – ну да, муж немного чокнутый, но не подыхать же им с голоду, когда земля здесь не родит, а это всё ж таки дело, работа, а что живьем, то и его понять можно – посмотрю я на тебя, когда на твоем мужике повиснет свора злобных гончих и порвет его искусные руки. Живьем значит живьем, черт с ним.


Так он и дожил свой век, вновь попивая пиво, теперь уж дешевое, кроил кривые собачьи шапки, – на базарах их называли волчьими, – ловил удавкой псов и всё тем же кривым зазубренным ножом сдирал с них собачьи шкуры – живьем.

И была у него одна мечта – поймать в свой капкан гончую, – тонкую, быструю, хваткую. Видел он в своих чýдных видéниях, как стаскивает он с нее шкуру, час за часом, день за днем, беседуя с ней неторопливо о жизни их нелепой, со вниманием выслушивая ее ответы, оправдания ее за те дни, когда висела она на его руках, – вот видишь, милая, как всё увязано в этом мире – тогда ты мне разгрызала жилы и артерии, и я кричал от боли адовой в вечернюю тьму, а теперь я разгрызанными тобой руками, под твои ужасные вопли срезаю с тебя полегоньку-потихоньку всю твою собачью шкуру, и вселенский холод охватывает тебя, оголенную, как тогда меня, гибнущего скорняка, охватил тот же холод, что холоднее мороза студеных январских дней.


Но прошло положенное время, и он, так и не встретив свою гончую, испустил последний дух и отошел в иной, совсем иной мир. А в этом мире его поджидали.

– Есть, – говорил тот подвижник в заоблачном плоскогорье, где и воздуха почти что нет, – есть в том ином мире некий отдел, некое специальное заведение, приемно-распределительный пункт, приемник-распределитель, как его там называют попросту. Туда-то и поступают пришедшие снизу, из мира плоти, когда плоть их уж больше не действует и ее за ненадобностью сожгли, закопали или утилизировали каким другим способом. Поступают они в приемник-распределитель, сидят там и ждут – какое по ним будет решение, куда их отправят, по какому этапу, в какую новую плоть экипируют и через матку какой мамаши вновь вбросят обратно в этот же самый наш мир отрабатывать нажитое, – да еще и память об этом нажитом отшибут напрочь, так что и не поймешь здесь, что отрабатываешь и что за что получаешь.

Так и наш скорняк – издох и сел в распределительном пункте ждать решения по своему делу. В комиссии специальной посовещались, по плóти его предстоящей более-менее определились, но решили век-другой еще подождать, чтобы подыскать для него подходящую родительницу – так, чтобы уже всё сошлось.


Всё и сошлось. Лет примерно через сто преставилась в другой стране знатная и богатейшая княгиня. Отпели ее по всем правилам, всплакнули о ней две то ли приживалки, то ли прислужницы, – муж ее, знатного и богатого рода князь, приказал долго жить еще в молодые ее годы, – наследство ее обильное со скрипом и смертоубийством поделили дальние племянники, – детей у нее не было, то есть когда-то были, но до ее поминок не дожили – кто отошел по малолетству, кто на фронте в гусарском мундире, кто при родах, – и направилась она в те же края, где собирались по окончании очередной земной миссии и все прочие посетители этой планеты. В тот же самый приемно-распределительный пункт.

Но про княгиню эту знатную и богатую придется добавить несколько неудобоваримых слов. Была она в жизни этой жадна и скупа до таких границ, что и земляне вздрагивали. В огромном холодном доме она никогда не разжигала камин, чтобы не сжигать дрова, она не мыла рук, чтобы не тратить воду, она, миллионерша, носила единственное черное платье и не меняла его, пока оно не рассыпалось, позволяя прачке застирывать только уж очень грязные его части, чтобы сэкономить на мыле. Она питалась одним сухим печеньем, за которым сама ходила в бакалею, чтобы выбрать поломанное и раскрошенное за четверть цены, отчаянно торгуясь с бакалейщиком. Ездила она в полуразбитой колымаге без рессор, в которой ездил еще дед ее покойного мужа, и дозволяла кучеру кормить лошадь только крапивой, росшей вдоль проезжих дорог. Однажды в грязную дождливую осень она, идучи по двору, обронила почтовую марку ценой в четверть грошика и девять часов ползала по раскисшей земле в надежде найти ее. Богатство ее меж тем росло и росло, так как она ловко давала копеечные ссуды под чуть ли не бриллианты, особенным чутьем находя или привлекая к себе несчастных, которые уж точно ничего никогда не выкупят.

Княгиня эта ненавидела детей, а своих тем более. Рожала она их по принуждению мужа, смотря на них с отвращением уже при родах. Даже чужие дети вызывали у нее раздражение – своим беспомощным видом они как будто показывали ей, что кто-то должен о них заботиться, чтобы они выжили, а она терпеть не могла иждивенцев. Неизбежность будущих трат на то, чтобы вырастить своих детей, приводила ее почти в бешенство. И эти траты она минимизировала изо всех сил с изощренным умением. Из пяти ее детей во взрослую жизнь выжили только двое – брат и сестра. Нельзя сказать, что троих она сама в младенчестве спровадила в загробную жизнь, но даже при жáре и лихорадке врачей, которым надо было платить, она не приглашала, поручая служанке лечить их отварами из собранных во дворе трав. Выживший сын сызмальства рос с кучерскими детьми, не отличаясь от них по одежке, и был спроважен в армейское училище при первой же возможности. Был он честным и отважным парнем, сам напросился на фронт, а княгиня, чуя, что война скоро кончится и сын вернется в мирную жизнь на ее хлеба, писала ему письма мелким почерком на четвертушке листа, призывая его к храбрости и к тому, чтобы он защищал отечество свое в самых первых рядах, показывая примеры воинского героизма. Вскорости его и убили.

Дочь в возрасте восьми лет, катаясь с дворовыми детьми на их санках, ударилась о сосну и поранила руку. Через несколько дней рука вспухла и началось нагноение. Княгиня лечила ее сама, прикладывая к ране смоченный слюной подорожник. Когда уже развилась гангрена, она отвезла ее в больницу для бедных, и руку дочке ампутировали. Ну а при приближении дочки к возрасту замужества княгиня объявила всюду, что о приданом речи быть не может, так как они сами бедствуют. В итоге дочь вышла за нищего студента, полюбившего несчастную безрукую, жили они впроголодь, первый ребенок их рано умер, лечить его было не на что, а вторые роды не пережила и сама княжеская дочка, обессиленная от неподъемной жизни.


Итак, примерно в начале или середине века девятнадцатого собрались в вышнем приемнике-распределителе оба наших покойных персонажа – и скорняк, который и там все эти годы высматривал по сторонам, нет ли где какой посмертной собаки, с которой можно было бы для облегчения изгрызанной души еще разок живьем содрать шкуру, и несметно богатая княгиня, богатство свое, впрочем, в распределитель не прихватившая.

Специальная комиссия еще раз посовещалась, и теперь уже окончательное решение было принято. Решено было отправить княгиню вновь на бренную землю и вселить ее в новое тело, тоже женское, но с несколько иной судьбой. И по прошествии определенных лет от нового своего рождения оказалась знатная княгиня-миллионерша дворовой девкой, крепостной в богатой генеральской усадьбе в одной бескрайней стране где-то между востоком и севером. И память о ее княжеском прошлом архангелы, как и положено, начисто стерли с самого ее появления на горькой этой земле. Оказалась она теперь то ли прачкой, то ли поломойкой, но трудиться ей приходилось самым нелегким трудом от зари до темна. И еще положили ей сверху добрейшее и любящее сердце – детей своих она любила до беспамятства, жертвуя для них всем, отдавая им всё из скудного достатка. Но муж ее рано надорвался и умер, на вдову с тремя детьми никто из дворни не позарился, растила она их сама в тяжелом одиночестве, и слабых сил ее не хватило, чтобы выходить всех троих – двое старших, мальчик и девочка скончались, – он в три годика от хрипа в легких, а девочка позже, через год, от какого-то жáра, налетевшего во всегдашне холодный осенний день.

Выжил и рос только младший – добрый, веселый и бойкий мальчуган – наш скорняк-живодер. И ему, как и всем здесь пребывающим, память о прежнем перед отправкой в матку дворовой княгине также стерли, как чёрточки на песке, – и мать его – генеральская прачка/княгиня-миллионерша, – ласковая, заботливая, отдающая ему всё до последней крошки, обожала его и дрожала над ним, и весь свет для нее в сынишке ее восьмилетнем единственном сошелся клином намертво.

С детства мальчуган этот наполнился добротой и заботой ко всему живому – растущему и движущемуся. Его никто не просил, а он, ребенок, зачерпывая воду из деревенской речки, поливал в жаркие сухие летние дни полевые цветы, сохнущие у плетней и по обочинам высохших дорог. Он расставлял глиняные плошки с молоком для слоняющихся по двору кошек, а когда изредка перепадал им с матерью на обед кусок козлятины или петушиного мяса, то косточки он заворачивал в тряпочку и относил за околицу бродячим псам, скрывающимся от недолюбливающих их мужиков в окрестных лесах. И нежная мать его/ненавидящая детей безжалостная княгиня со слезой любви смотрела вслед щуплому восьмилетнему мальчишке, когда он убегал в поля кормить с руки и красногрудых зябликов, и исхудавших одичавших псов.

А в зимние снежные, но солнечные дни не о них ли написал поэт —

Вот бегает дворовый мальчик,в салазки жучку посадив,себя в коня преобразив;шалун уж заморозил пальчик:ему и больно и смешно,а мать грозит ему в окно…

Но это зимой, это прошлой зимой, а наши события совершались сейчас, – в холодную промозглую осень. Добрый и ласковый мальчуган наш/срывавший шкуры с живых собак скорняк, как и все дети, энергию свою неудержимую обращал в игры и детские забавы. Соревновались они весело с деревенскими мальчишками в том, кто быстрее пробежит от конюшни до псарни, кто ловчее нырнет со стиральных мостков, кто дальше пустит придорожный камень.

Хозяин же этой усадьбы, генерал Б*, был богатейший помещик, но из таких (правда и тогда уже, кажется, очень немногих), которые, удаляясь на покой со службы, чуть-чуть не бывали уверены, что выслужили себе право на жизнь и смерть своих подданных. Такие тогда бывали. Ну вот живет генерал в своем поместье в две тысячи душ, чванится, третирует мелких соседей как приживальщиков и шутов своих. Псарня с сотнями собак и чуть не сотня псарей, все в мундирах, все на конях. И вот дворовый мальчик, маленький мальчик, всего восьми лет, пустил как-то, играя, камнем и зашиб ногу любимой генеральской гончей. «Почему собака моя любимая охромела?» Докладывают ему, что вот, дескать, этот самый мальчик камнем в нее пустил и ногу ей зашиб. «А, это ты, – оглядел его генерал, – взять его!» Взяли его, взяли у матери, всю ночь просидел в кутузке, на утро чем свет выезжает генерал во всём параде на охоту, сел на коня, кругом его приживальщики, собаки, псари, ловчие, все на конях. Вокруг собрана дворня для назидания, а впереди всех мать виновного мальчика. Выводят мальчика из кутузки. Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребеночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть… «Гони его!» командует генерал, «беги, беги!» кричат ему псари, мальчик бежит… «Ату его!» вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравил в глазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!..


– Лет через пять и генерал покинул сей мир апоплексическим ударом. Куда его отправили из приемника-распределителя? Не спрашивай об этом, Грахов, – быть человеком – позорно.


Монах закончил свой ответ и перевел взгляд на снежные вершины гималайских отрогов.

9

Самоубийство Владимира

Владимир выпил яд, и спазма начала душить ему горло.

Для находящихся вне Владимира сознание его стало затуманиваться, фразы его становились несвязными, ниточка пульса билась слабо и неровно. Владимир отходил, и ничто не смогло бы помочь ему, даже если бы эта помощь была ему нужна.

Сам Владимир видел ранее не виданные виды. До самого горизонта перед ним раскинулось кочковатое поле, земля там была сухая, пятна пожухлой травы чередовались с глинистыми извивами, изредка росли невысокие сосны, – на половине пути от взгляда Владимира до горизонта стояли развалины серого каменного замка. Под затянутыми тучами небом летели три или четыре птицы. Вслед за ними из-за правого края серого небосвода вылетел самолет и полетел справа налево параллельно арьеру видимого пространства. Около замка самолет сбросил ядерную бомбу, произошел взрыв, и внутри замка возникло яркое атомное свечение, потоки радиоактивного излучения заливали поле, – невидимые, но явственно ощущаемые Владимиром. – Я облучен, – подумал Владимир, – я обречен, – подумал он. Семь черных коров паслись на этом поле на вечереющем фоне. Он вернулся в комнату, – у кровати, в которой он лежал почти обездвиженный, стояла рыжая женщина. – Прогони ее, – попросил Владимир, но он был один, и никто не исполнил его просьбу осенний ветер менял белых, черных и красных женщин, играя огнями, тенями и туманами. Рыжая женщина ушла, он немного приподнялся на кровати, речь уже оставила его, он только договорил последнее слово – «незабываемо» и последнее пожелание – «галстук». Сторонний наблюдатель не мог себе представить, что в то же время в том, что осталось от Владимира, вслух читались строки:

Назад Дальше