Когда Бориске исполнилось восемь лет, он на постоянной основе поселился в родном доме, в своём доме: мать перестала забирать его на время отлучки Леонида в дом ненужного, противного Тольки. От Житнино до Тумачей путь близкий, – мать сама нет-нет да наведывалась в гости, поглядеть, что делает да как живет её дитя, и успокаивалась, если всё обстояло благополучно, или чем подсобляла, если, конечно, позволял подрастающий сын.
Не в восторге был Толя Журавкин от такого соседства. Не хотел он дележа Машиной любви между прежней жизнью и нынешней, между ребёнком от Леонида и двумя – уже! – детьми от него, от Толи Журавкина. Предпочитал Толя, чтобы Маша смотрела лишь за его подворьем, чтобы не думала о чужих хоромах, а блюла порядок в собственных. И Мария сдалась. Правда, к тому времени Бориске шёл одиннадцатый годок – стал он совсем взрослым.
И теперь у неё от Толи аж три дитя: два мальчика и одна девочка. Девочка самая поздняя: два года минуло, как стала она смотреть на мир. А Толя стал откормленным боровом: вечно потный, с маленькими глазками, хитрый, подлый. Он имеет неудержимую страсть прибирать всё, что плохо лежит в селе и в окрестностях – тут же тащит в дом, в свой дом. Приучает жену с детьми к тому же. Мария его слушается, потому что побаивается, и остаётся при нём, и никуда не собирается: Толя всегда рядом, и оттого Мария довольная, а в доме – достаток.
Меж тем Бориска рос, дичал и серчал. И вовсе отдалился от матери. Марию это тяготило так, что временами к горлу подкатывал жгучий ком, и она, сколько бы не страшилась гнева мужа, шла в Тумачи, к своему первенцу, к Бориске.
И всё же годы жизни с другим человеком, в другой семье делали своё дело. Мать редко навещала Бориса и была холодна с ним при случайных встречах в селе, и уже не звала зайти в её «новый» дом, поиграть с братиками и с сестрёнкой. А Бориска и не хотел этого, потому что он… он ненавидел их: ненавидел сводных братьев и сестру, ненавидел Толю и… ненавидел мать!
– Зачем пришла? – запрятав руки в карманы штанов, сухо спросил Борис.
Он продолжал стоять на крыльце, гордо задрав голову.
– Хотела на тебя посмотреть, – робко объяснила женщина. – Давно не видела… не говорила. Соскучилась. Как ты тут живёшь? Какой у тебя голос стал… мужественный. Совсем взрослый. – Мария шмыгнула носом, глаза заблестели, намокая от накатившей слезы.
– Ну… ну… не смей, – прошептал Бориска настолько неуверенно, что мать его не услышала.
Градины слёз покатились по щекам женщины.
Мальчик смутился. Какая-то неведомая сердечная мышца сжалась, и у него в груди гулко, часто заклокотало. Бориска не знал, куда деться. Зрелище плачущей матери в один миг изничтожило все его ненавистнические мысли, затаённые помыслы. Оказывается, он всё ещё её любит. Он в ней нуждается.
Мать торопливо вытирала косынкой предательские слёзы умиления и гордости.
Он хотел подойти, но не решался.
Она хотела подойти, но не решалась.
Так они и стояли: она плакала и украдкой поглядывала на его недовольство и смущение и, извиняясь, рассеянно улыбалась, а он жевал губы и не знал, куда деть глаза.
Один бог ведает, сколько бы они так стояли.
Но вот раздался истошный крик ребёнка.
И всё разрушилось. Или исправилось?
– Мам, мама, мамочка! – закричал мальчик. – Куда же ты пришла? Папа заругает. Он не велел к нему ходить. Мама моя, мамочка! Пошли, пошли отсюда. Домой пойдём, я есть хочу, я спать хочу. Я играть хочу. Я с тобой хочу быть. Ма-ма-аааааа! – Мальчик обхватил женщину и сполз по её ногам, и стал стучать по земле туго сжатыми маленькими кулачками.
Это был шестилетний Миша. Это он крался следом за Марией по обочине дороги: маленький, худой, ушастый, коротко стрижен, словно облетевший одуванчик, в одних трусах. Очень плаксивый и своенравный, избалованный мальчик. Он мог в любом месте ни с того, ни с сего поднять истеричный вой, слышимый на противоположной стороне села. Он мог топать ногами, в исступлении прыгать и кидаться на мать, чтобы поплотнее прижаться к ней, чтобы никуда не отпускать, ни с кем не делить её внимания.
Бориска всегда смотрел на него с брезгливостью. И вместе с тем – с завистью. Он, пожалуй, тоже не отказался бы порой закатить истерику, вцепиться в мать, и никуда её не отпускать. Но, наглядевшись со стороны, как это некрасиво, он гнал от себя подобные мысли. При этом он знал наперёд, что никогда не стал бы так себя вести. Для этого Борис был слишком гордым.
Мать бережно взяла на руки своё чадо. И оно затихло. Женщина ушла с драгоценной ношей, позволяя слезам уже беспрепятственно стекать по щекам, орошая белую блузу.
Когда через час прибежала Любочка, Бориска ожесточённо орудовал молотком, загоняя гвозди в дверь, разбитую пьяным ночным визитёром. Со сна Любочка была бодра и шустра, но она была опытна и внимательна, и сразу заметила, что с Бориской что-то неладно. Она притихла и села в сторонке, понаблюдала за его запальчивой работой, за его перекошенным от излишнего усердия лицом и занялась собственной игрой, которую тут же выдумала из гвоздей и щепок, щедро повсюду разбросанных.
Бориска до позднего вечера устанавливал на место дверь, проверял и подлаживал замок и щеколду с засовом. В этот день они никуда больше не ходили со двора.
Трое ребят, ушедших в поле, где-то пропадали до сумерек. Бориска вспомнил о них, когда на веранде у Потаповых начали собирать на стол для ужина и донёсся грозный голос главы семейства:
– Ты где пропадал? Тебе нечем заняться дома? Весь вечер нам помогала Вера, крутилась, как белка в колесе. А ты, балбес, где-то носишься. – И так далее.
Бориска понял, что Митя благополучно заявился домой. Беспокоиться о ребятах не стоит. А подробности он узнает завтра. Только… всё-таки будет лучше, если он подойдёт к забору и прислушается к Кулешовым – дома ли Саша? – и приглядится к Петрошенко – где Катя? Все были дома.
Любочка отпомогалась бабушке и дедушке с поливкой посадок, поужинала и забралась в кроватку, перед этим пожелав спокойной ночи Бориске.
– Спокойной ночи, Любочка! – сказал Бориска, пожимая её маленькую ладошку через широкую щель в редком заборе. – Спи спокойно. Пускай тебе приснятся белочки и зайчики, ушастые такие и пушистые, весело скачущие и лузгающие семечки с орехами.
Девочка рассмеялась:
– Глупенький, – сказала она, – зайцы не глызут семечки, они любят моркошку и капусту.
– Верно-верно. Ну ступай, а то они без тебя всё схрумкают.
– Пока! – Любочка убежала.
Она ещё несколько минут шелестела своим тонким голоском, что-то рассказывая бабушке, покуда мылись ножки в тазике с согретой водой.
Потом всё стихло.
Лишь Сева Абы-Как играл у себя дома на гармонике.
На небе светили звёзды и неспешно поднимался месяц.
Выпала роса.
Существенно посвежело.
Пришла ночь.
Глава вторая
Ночь сомнений
15 дней назад (12 июля, среда)
Любочке было жарко. Её мучили кошмары. Она беспрестанно возилась и скидывала шерстяное одеяло. Ночь всё длилась и никак не кончалась, казалось, ни конца ей не будет, ни края.
Бабушка с дедушкой крепко спали, напившись лекарств, не чуя беспокойства внучки.
А Любочка бултыхалась в каком-то подвешенном состоянии. Ей чудились потрясшие её формирующуюся личность события давно минувших дней, которые почему-то зачем-то мешались с только что прожитым днём.
…Всё было прекрасно. Она, как повелось в это лето, шла по просёлку, вдоль рядов высоченной кукурузы, что шепталась лёгким шорохом под дуновением ветра, живя своей таинственной душной жизнью. И Любочка подпевала ей тоненьким голоском.
Ослепительный июльский день ликовал, брызжа скупыми, но радостными красками. Ласточки кружили под самым солнышком. В сорняках прыгали кузнечики, порхали бабочки.
До ужаса самостоятельная, деловитая Любочка тихонько напевала о василёчках-цветочках, собирала ромашки и плела из них венок. Она отстранённо улыбалась миру, трогала травинки, жмурилась небу. Она ходила не просто так. Она ждала маму. Которая где-то тут, в кукурузе, затерялась, заплутала, но она обязательно выйдет и обнимет дочку.
Любочка оборвала несколько кукурузных листьев, стараясь выбирать покороче, так как многие не уступали в длине своей её росту, и занялась сотворением огромной куколки, чтобы поиграться самой, скоротать в ожидании время и порадовать маму.
Любочка дошла до шалаша, недавно сделанного мальчишками в поле, и устроилась возле него на подстилке, по-прежнему напевая, но теперь для различимой в очертаниях куклы. Две маленькие ромашки, обобранные от лепестков, пошли куколке на глазки. Любочка не могла сообразить, из чего сделать куколке ротик и носик, и поэтому занялась её платьем: «Клинышки кончиков кукурузных листьев станут юбочкой, как у папуасиков. – Решила девочка. – А на голову куколке пойдут нежные лепесточки початков и будут у неё роскошные длинные волосы».
За её спиной что-то с хрустом шмякнулось. Но, полностью отдавшись сотворению маленького чуда, она не обратила на это внимания.
– Цветочки аленьки, губки аленьки, птички быстреньки, а мы красивеньки, – нараспев приговаривала Любочка.
Позади что-то заскрежетало.
– А?! – девочка вынырнула из своего мирка. – Мама?
– Мама! Мама! – звонко закричала она, вскакивая на ноги и вертя головой.
– Чего орёшь, шмакодявка? – было ей в ответ.
Грубый, трескучий мужской голос потряс Любочку.
Она выпучила глазёнки и тут же отскочила от бурой руки, выпавшей из шалаша.
От страха Любочка так сильно сжала пальцы в кулачок, что смяла почти готовую куколку-великаншу.
Из шалаша появился, выползая на свет божий, подслеповато щура опухшие глаза, неизвестный мужчина. Это был тот самый, который позднее представится Костей Бобровым.
– Вода есть? Пить? – спросил мужчина, устраиваясь на том месте, где только что сидела Любочка.
– Нету, дядя, – сказала девочка.
– Плохо. – Он опустил голову, обхватил её руками и застонал. – Ты чего здесь распелась? – прохрипел он. – Ты откуда? Мне бы попить. Можешь принести?
– Могу.
– Будь умничкой, принеси. – Дядя посмотрел на нее с надеждой. – Сделай божескую милость. И никому про меня не говори. Это будет наш секрет.
Любочке очень хотелось спросить, почему не надо никому про него говорить, но она ещё не отошла от испуга, поэтому ей было легче согласиться со всем, чтобы ей ни сказали, о чём бы ни попросили. И она ответила:
– Хорошо, дядя.
– Это долго?
– Нет, дядя. Я быстро побегу.
– Ну, беги. И никому! Секрет!
Любочка кивнула и убежала за водой.
Она благополучно добралась до Тумачей и возвратилась.
Так было днём.
Но не во сне девочки.
Во сне она никак не могла выбраться из кукурузы. Она почему-то не побежала к просёлку, а всё бежала по полю. И заблудилась. Дороги нигде не отыскивалось. Но она бежала, бежала. Она хотела напоить дядю, облегчить его страдания. Дядя был страшный, но такой жалкий, болезненный.
Любочка спешила. А поле не кончалось. Кукуруза шуршала и обжигала острыми листьями.
Девочка утвердилась в мысли, что окончательно потерялась. Ей захотелось плакать, и не столько от того, что она не может отыскать дороги домой, а от того, что в ней нуждается дядя, а она вот тут, заблудилась, непутёвое дитя.
Остановилась Любочка, маленькая, растерянная, сжимая свою поломанную, помятую куклу для мамы. Кукуруза нависала над ней, жалась к ней.
Темно. Уже пришла ночь. А Любочка стоит на прежнем месте.
Послышалось шуршание. Оно быстро перемещалось: туда-сюда, туда-сюда.
В кукурузе кто-то бегал.
– Кто там? – прошептала девочка.
Из-за туч выглянула полная луна. Вокруг стало светло, как днём, лишь резкие тени мешали различать притаившийся мир.
Неподалёку кто-то бегал. И никак ему это не наскучивало.
Внутри у Любочки захолодело, и она, неожиданно для самой себя, пронзительно закричала.
Мир накренился, поворотился и обратился днём.
От такой околесицы Любочка примолкла, удивлённая.
Вдруг из кукурузы прямо перед ней вынырнуло страшное, почему-то кудлатое лицо карлика, шибко напоминающее морду макаки. Оно дыхнуло смрадом и прошипело:
– Ты кричишь или поёшь, сладкая?
Макака противно захихикала.
Любочка выпустила из рук самодельную куклу с жёлтыми глазами, сделанными из ромашек, и бросилась наутёк, проворно, как полевая мышь лавируя между толстых стеблей кукурузы, которые, что роща бамбука.
– Не убежишь, сладкая, – услышала она близко противный голос не менее проворного существа. – Я всегда буду рядом. Теперь я – твой, а ты – моя. Хахаха… Я ждал, я долго ждал воды, но ты не пришла, и я умер, околел, как шелудивая псина. Теперь – твоя очередь, сладкая! Хахаха…
Маленький мужчина, похожий на макаку, неизвестно как возник перед Любочкой. Она со всего хода мягко ударилась о его пушисто-волосатую грудь, как мячик отлетела назад и дрябнулась на попу.
– Отстань, отстань, противный, – закричала Любочка. – Я не хотела. Я шла. Я заблудилась.
Мужчина ощерился, навис над ней. Его глаза были глубоки и темны. Из его рта с никогда не чищенными сгнившими зубами дурно пахло.
У Любочки закружилась голова и…
Любочка уплыла из кошмара, перевернувшись на кровати на другой бок. Она отбросила по-детски пухлыми ножками назойливое душное одеяло.
И снова она среди кукурузы. И снова ночь. И за ней гонится карлик. Или мужчина, что словно макака? Она бежит сломя голову и не может убежать. Бесконечное поле. Не выбраться ей. Не скрыться.
– Это, это тот мужчина, – внезапно понимает Любочка. – Это он увёз мою маму.
Любочка резко останавливается. Её лицо суровеет. Любочка полна решимости. Она встретит ненавистного дядьку, именно того дядьку. Это он был тогда. Он не уйдёт от неё! Она всё выведает. Она сама его так испугает, что он всё тут же ей расскажет и… отпустит её маму, где бы он ни прятал её на этом огромном поле.
Она встретит его лицом к лицу, с гордой осанкой, стойкой, крепкой духом и преданной сердцем, беззаветно любящей девочкой. Против любви ничто и никто не в силах устоять. Она сокрушает любые преграды, пусть даже это гора Арарат с её заледенелыми каменными глыбами!
Существо (мужчина или макака?) уж было хотело броситься на Любочку, но увидало её решимость и завертело головой, осматривая её, задвигало ноздрями, обнюхивая её. Оно заскулило и оплыло мордой-лицом, сделавшись трусливой, жалкой тварью. Оно согбилось, опустило длинные руки, собираясь ускакать на четырёх конечностях. Любочка тут же схватила его за откуда ни возьмись появившийся длинный хвост и возликовала:
– Ага! Попался, мерзкий ублюдок. Теперь ты за всё ответишь, всё мне расскажешь. Говори. Ну же! Говори сейчас же. Где ты прячешь мою мамочку?
Подлое мерзкое существо заверещало так громко и так противно, что земля заходила ходуном, кукуруза закачалась, зашелестела, а у девочки заломило уши, отчего в голове заплескалось раскалённое железо.
Любочка провалилась в черноту.
Девочка завозилась в кровати. Она перевернулась на спину. Она перекинулась на живот. Нет. Неудобно, душно, горячо в постели.
Снова появились образы. Теперь кукурузное поле горело. Любочка видела себя с высоты: она мечется в сполохах огня, а где-то на краю охваченного огнём участка поля мельтешат две фигуры – это мама с дядей, похитившим её, увёзшим её от родной дочери в неизвестность.
Бориске спалось также плохо. Но он не мучился от кошмаров и не маялся в дремотной тягомотине. Он всё больше лежал и смотрел в темноту. Мысли, что слепни вокруг потной лошади, липли и кусали его столь назойливо и неприятно, что не было никакой мочи спать и видеть пустоту или чудеса подсознания. Бориска думал о Боброве Косте. В нём чувствовалась, прямо-таки осязалась, витающая над ним, что те же оводы, неправда. Бориску терзали сомнения: всё ли было именно так, как сказал мужик, или, может быть, он о чём-то умолчал?
«А почему? По какой причине умолчал? – спрашивал себя Бориска. – Но… почему только умолчал? Возможно, он вообще не сказал правды. Ни йоты правды. Всё – одна ложь! Ради чего? Ради спасения себя, и чтобы не напугать нужных ему пацанят-ребят. А зачем мы ему? Чтобы удобнее скрываться. Принесём еду, одёжку, новости. От кого же он прячется? Что он натворил? И вообще, почему я так думаю? Почему я не хочу ему верить? Какие у меня причины? Почему он меня так волнует? Плюнь на него. Пошёл он ко всем адовым чертям!»