На златом крыльце сидели - Беломлинская Виктория Израилевна 15 стр.


Поскольку тогда, перед отъездом, Андрей не произнес каких-то важных для любви слов, каждый из них мог теперь сделать для другого вид, что ничего кроме юношеской дружбы их не связывало, а значит, не было ничего, что могло бы эту дружбу нарушить.

И вот теперь иногда, правда, очень редко, Галочка коротко нажимала звонок у двери мастерской; и Андрей встречал ее с лицом, озаренным какой-то особой ласковостью.

– Ты только, Андрюша, не отвлекайся, – смиренно говорила Галочка, свыкшаяся с пережитым поражением, – я на антресоль пройду и просто посижу там…

– Я устал, мне отдохнуть надо. – И действительно, он ощущал в эти минуты усталость и потребность в отдыхе.

– Ну, посиди со мной…

По шаткой деревянной лестнице друг за другом они подымались на антресоль, устроенную в части мастерской заботливыми строителями для отдыха художника или для какой-нибудь другой нужды.

Там они усаживались друг подле друга на старый, поставленный на ножки матрас, и некоторое время в стеснении молчали. Всякий раз Галочка, не зная, что ей еще делать, брала в руки одну из разбросанных по матрасу и на полу книг и начинала задумчиво перебирать страницы. Иногда это оказывалась книга знаменитого путешественника о диковинных морских животных, иногда рассказ о последних днях фашизма, иногда что-нибудь из созвучной времени художественной литературы, а чаще всего это оказывались стихи. Бывало, заработавшись далеко заполночь, Андрей и вовсе не шел домой, а забирался на антресоль, чтобы остаток времени провести на ничем не покрытом диване, а так как сон не всегда приходил сразу, Андрей еще некоторое время читал, и поэтому множество уже прочитанных им книг было разбросано по антресолям. Его любимые поэты, вмещенные в однотомные издания, находились здесь постоянно, и когда Галочка брала один из этих томов в руки, Андрюша, отвлекаясь от своего волнения, вспоминал любимые стихи, и тихим голосом с хрипотцой начинал читать, только изредка перебивая свое чтение словами: «А вот еще…»

Он читал стихи прекрасно, не нарушая их поэтического строя, всей душой откликаясь на каждый музыкальный тон стиха.

В эти минуты Галочке казалось, что из мира обыкновенного и скучного она чудесным образом перелетала в мир, полный прекрасного, таинственного и необычного.

Сквозь тонкие перильца антресолей она разглядывала воспарившие в прыжке, устремленные в беге, то натянутые струной, то изогнутые, чтобы взвиться, прекрасные тела на установленных в работе досках, а слух ее ловил высокие слова, воспевающие все человеческое: непознанную страсть, сокрушающую душу тоску, земное место радостей, горестей и надежд…

Более всего Андрей боялся в эти минуты прихода Озерова. Открыв своим ключом дверь, он входил размашисто, по-хозяйски останавливался посреди мастерской, оттянув резинку тренировочных брюк, звучно хлопал себя ею по животу и нарочито громко кашлял, будто полагая, что только этим дает о себе знать.

– Пардон, – говорил он затем, -я, кажется, не вовремя.

– Что вы, что вы, Гена! Здравствуйте, – лепетала подскочившая к перилам Галочка.

– Я ухожу, мне пора… – И мелко перебирая ногами, сбегала вниз.

Проводив Галочку, Андрей снова принимался работать, мысленно поругивая Озерова и удивляясь ему.

Удивляться было чему.

С этого самого худсовета, на котором им, в конечном итоге, пожелали больших успехов в работе, Озеров, с одной стороны, как бы сник, проявляя нарочитое равнодушие и предоставляя Хаустову полное право работать, как ему хочется и сколько хватит сил. Появляясь в мастерской время от времени, он добровольно принял на себя кое-какие тяжелые обязанности подсобника в работе скульптора – то глины натаскает и приготовит ее, то доску сколотит и зальет, оставляя за собой при этом некий хозяйский тон, как будто он нанял Хаустова и заказал ему сделать работу хорошо.

– Смотри, Хаустов, скотиной будешь, если провалимся, – говорил он, усаживаясь на табурет позади Андрея, – сам будет расхлебывать, если не примут…

Охваченный вдохновеньем, Андрей радовался свободе и не раздражался на его слова, а легко шутил в ответ:

– Со скотины, Гена, какой же спрос? Спрос с того, кто погоняет…

– Ну, ты это брось…

Со временем в жизни Озерова произошло событие, которое вовсе отвлекло его от работа: от него ушла жена.

Два года назад он женился на балерине из здешнего театра но что-то не сладилось в

их совместной жизни, и вот она его покинула. Все, что знал об этой истории Андрей, он знал из путанных слов Озерова, который, приходя теперь в мастерскую, только об этом и говорил, начиная, впрочем, иногда издалека:

– Вот, Хаустов, смотрю я на тебя и понять не могу: и что это бабы в таких, как ты, находят? И сам-то ты весь крючком, и нет в тебе этого, знаешь, ну, мужицкого, и е голове у тебя все наперекосяк. Ну что, ты мне скажи, что может в таком, как ты, привлечь женщину?

– Гена, ты что! Таня ведь не ко мне ушла. Ты что на меня тянешь?

– А! Тянешь?! Нет, я на тебя не тяну. Мне на тебя плевать. Я о другом думаю…

– Озеров вымерил тяжелым шагом из конца в конец мастерскую и вдруг, остановившись подле Андрея, закричал ему в ухо:

– Я о ней, суке!.. Она… еще пожалеет! Ты помяни мое слово: пожалеет! По ночам зубами скрипеть будет! Вспомнит меня… Локти кусать будет… Но нет, поздно… поздно! Озеров не простит.

– Чего ты орешь! Еe-то здесь нет. И потом, почему ты думаешь, что она будет исключительно «по ночам зубами скрипеть»? Может, она как-нибудь днем по тебе заскучает…

– Почему по ночам, говоришь, – совсем обалдевший Озеров вдруг схватил Хаустова за грудки, отвернул от станка и, уставясь ему в лицо бешенным глазом, дохнув перегаром, сдавленно за шептал:

– Потому, что я баб знаю, натуру их знаю: днем им разговорчики подавай, там всякое… стишки наподобие… да ладно – я тебе, говорю, знаю! Только мне не к чему это… А вот ночью ей мужик нужен, да чтоб… – тут Озеров совсем приник к Хаустову и выдохнул ему в лицо всю грубость своего жизненного убеждения.

– Нет, скажешь? Я знаю, ты-то «нет» скажешь… – он отпустил Хаустова, и тот сразу же повернулся к станку. – И чего я с тобой говорю, когда ты сам стишками пробавляешься…

– Заткнись, Озеров, – через плечо огрызнулся Андрей, работая стеком, – По-моему, у тебя сексуальное помешательство. Эротомания. То, что ты говоришь, ненормально, ты обратись к врачу. Этим вопросом занимаются сексологи.

– Чего? Чего ты мне мозги пудришь?

Озеров, выдохнувшись, снова уселся на табурет, – И нравится же вам словами человеку душу мотать, ей-богу. А я художник, понимаешь – художник! А художник, известно, как собака…

– «Все понимает, а сказать не может»?

– Точно! А ты вот только и можешь тары-бары разводить. Это в тебе от слабости, весь твой выверт от слабости. Плевать я на это хотел…

– Ну, Озеров, однако, собаки обидятся, сколько ты наговорил сегодня…

– Ну тебя… Хаустов… Пошел ты…

И откинув в сторону табурет, Озеров закончил этим свое изнурительное для Андрея присутствие в мастерской.


Тяжело вынашивает скульптор замысел, сладостно и запойно воплощает его в жизнь, по-деловому мастеровито переводит в гипс. И может быть, только когда начинает работать над камнем, постигает он величие своего назначения. В тяжелом труде каменщика познает веками утвержденный пафос содеянного им.

Камень есть вечное, не подверженное течению времени, и если ты не уверен в принадлежности твоего детища другим временам, не берись за него.

Слишком тяжела эта работа для бесплодного усилия.

Но в камне, ваятель, величие твоей жизни, твоя слава в веках…

С восхода солнца до заката рубит Андрей розовый искрящийся гранит. Рубит исступленно, заматерев в тяжести своего труда, забыв о том, что есть воздух слаще того, смешанного с гранитной пылью.

Где-то в других безрадостных временах остался заказ для сибирского города, щедрая похвала приемной комиссии и подлое предательство Озерова. Пожалуй, только едкое недовольство собой разъедает временами душу. Но Хаустов не знает толком, отчего оно просочилось: отчасти оттого, что работа ушла, непоправимо сбыта с рук, а теперь вот кажется, что-то не так в ней, не дожал, не сумел преодолеть себя; отчасти, просто остался осадок от пережитых волнений, от того, как сдавали нервы, как просил в последний день Озерова помочь, не предать, а тот предал…

К тому дню, на который была назначена приемная комиссия, почувствовал Андрей крайнюю усталость и полное нервное изнеможение. И за все время единственный раз обратился он к Озерову с просьбой:

– Гена, – сказал он жалко и бессильно, – ты уж будь человеком, завтра не пей, а давай как-нибудь помоги сдать-то. Поприсутствуй хоть…

– Ну а что ж я, не приду что ли!? – отвечал Озеров, но что-то в том, как говорил Хаустов смертельно испугало его. Не душевной усталостью, не слабостью нажитой в утомительном труде, а неуверенностью и сомнением отозвались в нем слова Андрея.

«Ну нет, заварил кашу, сам и расхлебывай!.» – пронеслось в его голове.


Два молодых, коротко стриженных, крутолобых, с хорошими лицами, представителя сибирского города (один из них оказался архитектором стадиона, а другой из горкома партии) прибыли в сопровождении большого худсовета из прославленных московских и ленинградских художников. Имена их до крайности взволновали Хаустова. Особенно благоговел он перед женщиной-скульптором из Ленинграда. Он высоко ценил ее творчество и нервно переживал свой предстоящий экзамен перед этим, не могущим простить ни малейшей фальши, художником.

Вошли в состав приемной комиссии и Петр Самсонович, и доброжелательный искусствовед Консовский, и два уважаемых городских ваятеля.

Хаустов пришел в мастерскую спозаранку и непрерывно нервничая, ждал, как утешения, прихода Озерова.

Работа была закончена, доски расставлены для обозрения, и не подымая до них рук, Хаустов все ходил по мастерской, то взглядывая на часы, а то взбирался на антресоль и в изнеможении бросался на диван, устремляя в потолок бледное осунувшееся горбоносое лицо. Он все ждал, что вот сейчас придет Озеров и тоже будет волноваться, а ему, Хаустову, придется говорить спокойные утешительные слова, и тогда на самом деле он успокоится и вернет себе необъяснимо утраченную уверенность.

Но Озеров не пришел.

На лестничной площадке раздалось множество голосов, и в дверь позвонили. Хаустов сбежал с антресолей и впустил в мастерскую прибывших судей. В тот момент, когда они переступили порог, вежливо здороваясь и представляя друг друга, вернулось к Андрею спокойствие. Но это спокойствие не было равнодушным или отчаянным. Оно пришло вместе с вдохновением, которое, должно быть, испытывает актер, мастер своего дела, наконец, вступив на сцену и представ перед открытым лицом зрителя…


А в это самое время Озеров, долго колеблясь между слабым желанием исполнить свой долг и отчаянным предчувствием провала, оказался за столиком в подвальном ресторанчике при Союзе художников.

Напротив него сидел удручающе длинный, худой человек, в обтрепанном, болтающемся, как на вешалке, зеленом костюме, непрестанно улыбающейся беззубой щелью рта и воспаленными от пьянства глазами. Это был некто скульптор Косов – личность, понаделавшая в свое время немало переполоху в Союзе.

Он начал свою деятельность, как способный художник, к тому же обладающий недюжинными административными способностями. Его страсть к организации художественной самодеятельности, умение произнести речь на собрании, вникнуть в суть какого-нибудь запутанного дельца, многих приводили к мысли, не пора ли заменить им Петра Самсоновича на ответственном посту председателя? Но то ли ему все это однажды надоело, то ли жило в нем постоянно и рвалось наружу некое озорство, но только он сам оборвал внезапно свою карьеру, выйдя приветствовать иностранную делегацию художников в одних подштанниках, сиреневых, самого низкого качества. Скандал был невообразимый, тем более, что в составе делегации присутствовали женщины.

Из всех обсуждений и нареканий Косов ничего полезного для себя не вынес, а наоборот, ударился е беспросветное пьянство и непрерывное озорство.

Вот и сейчас, уже совсем плохо соображая, он ежеминутно прерывал жалующегося ему Озерова, тыча пальцем в выставленную на стол бутылку, наполненную водой, в которую чудесным образом загнал деревянный крест. Крест был большой, его перекладина в самом широком месте упиралась в стенки бутылки, и это вызывало упоительный восторг в Косове самом, содеявшем это чудо:

– Ген, а Ген! Ну, ты посмотри! А!? Ты так сможешь, я тебя спрашиваю?.. Вот то-то и есть, что нет! А кто смог, спрашиваю? Косов!

Уже много выпивший Озеров, соображая тоже только чуть-чуть и про свое, отвечал ему невпопад, но с известным приемом хитрости:

– Вот я и говорю: кто может? Юрка Косов может! И я могу! А он? Разве он, цыганская харя, может

1

– А ты меня спроси «как»? А я тебе секрета не выдам! Ни-ни! – растянув от уха до уха узкую щель рта, слегка прищурившись и склонив набок голову, Косов водит перед носом Озерова пальцем. – Тут самому соображать надо! – и он любовно глядит на бутылку с крестом.

– А если они заодно были? Тогда что? Одному на них переть?! Нет уж, извините! Я так и решил: ладно, пусть делает. Все знают: я рук не приложил. Вот и на приемную не пошел, сижу здесь с тобой. Пожалуйста, принимайте, – Озеров опрокинул рюмку, утерся и добавил: – Сами свой позор принимайте, мать вашу… А я еще покажу! Мы, Юра, еще покажем! – и он навалился грудью на стол, жарко дыша, а в это самое время Косов, оттянув двумя пальцами книзу красные веки, скосил к переносице зрачки, одним пальцем вздернул нос и втянул щеки. Сочтя секунду достаточной для впечатления, он отпустил веки и устало отвалив челюсть, сказал:

– О! Видал? То-то…

– Иди ты! – Озеров гневно откинул стул, и тут в ресторан вошла компаниях из трех человек: Яряхина, Суслова и Звонцова.

Тяжело переступая, набычившись, Озеров пошел к ним…


Неизвестно, кто впоследствии рассказал Озерову о том, что происходило в это время в мастерской у Хаустова и в точности ли так, как оно все было на самом деле, но одно определенно, что кто-то рассказал и потряс тем самым его душу до основания. Но только не сам Фаустов. Он разговаривать с Озеровым избегал, и не потому, что зазнался, и не потому, что ему, в свою очередь кто-то услужливо передал разговоры в ресторане, а просто отпала надобность.

Каждый из них, со своей заботой на сердце, получил причитающуюся по отдельному договору долю гонорара, и приступил к дальнейшей жизни.

Большую часть гонорара Андрей сразу же истратил. Он приобрел своей матери добротную теплую одежду: шубу из прекрасной выделки мутона, сапожки на меху, красивую шерстяную шаль. Все это было куплено за один раз и больше ничего в тот раз не попадалось, а то бы он и то купил. Делать покупки ему дружески помогала Галочка, украдкой ушедшая из дома», и Андрей еле удержал себя от желания сделать ей какой-нибудь от душевной щедрости подарок, но грустно подумал о сложности ее семейной жизни и подарил только маленький букетик слабых подснежников.

Он приобрел железный ящик для глины и наполнил его до краев; он приобрел много других материалов, оплатил намного вперед натурщика, а главной его радостью был вознесенный при помощи приятелей наверх большой красивый кусок гранита.

Остальных денег было немного, и они с матерью рассудили тратить их мало-помалу на жизнь, добавляя к ее пенсии.


Хорошая шла весна. Работалось легко и жадно; просторная мастерская впускала в окна много, жаркого, через стекло, солнечного света; горячилась кровь, рождая шальную жажду любви полной и безраздельной.

Но все неистовее вгрызаясь в гранит, Андрей знал, что наступит минута, и его прикосновения к камню станут чуткими, рассчитанными до того невероятия, когда рождается искусство большое и единственное…

Прерывая, иногда, чтобы передохнуть, работу, Андрей слышал доносившийся из мастерской Озерова нестройный гул разгулявшейся попойки: женский зазывной смех, грохот падающих предметов и все перекрывающее пение заезженной пластинки на полную мощность.

Назад Дальше