Побег - Крюкова Елена Николаевна "Благова"


Побег


Елена Крюкова

Дизайнер обложки Владимир Фуфачев


© Елена Крюкова, 2018

© Владимир Фуфачев, дизайн обложки, 2018


ISBN 978-5-4490-3230-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ПОБЕГ. Книга судеб

МИМО

Они идут эти люди стройными рядами

Идут мимо да ведь все в жизни идет мимо идут мимо и никто из них даже не оглянется на меня

Мы все идем мимо и это обычно это привычно

Мы боремся за свое место под красным кругом хищного света но у нас его вдруг отнимают и это уже не твое место а чужое не твоя жизнь а чужая

Иногда от этого хочется выть иногда разъяриться иногда разбить голову о стену пусть вытечет красный мозг но и то и другое и третье бесполезно

Ты пройдешь и следа от тебя не останется

И вот ты смотришь наблюдаешь как шли и шли и шли мимо других другие

Кто шел ногами кто полз безногий

Ты себя утешаешь что нет времени да все чепуха время есть

Еще как есть оно и есть единственная правда все остальное смешные призраки

Книги – призраки фильмы – призраки песни – призраки разговоры – призраки

Кто-то застрелился кто-то женился кто-то родил ребенка кто-то намалевал грозный плакат и идет с ним убивать людей

Кто-то намалевал небесную икону и молится на нее

Кто-то намалевал на дырявом холсте красную кашу и жадно ест ее нарисованной ложкой

Кто-то получил много денег у кого-то много денег украли это неважно

Все неважно кроме хода времен

Оно смеясь сотрет в порошок всё и даже наши крепкие железные черепа в наших могилах

А может черепа хрустальные им в затылок бьет свет и выходит из пустых глазниц наружу

Этот хрустальный свет знаете он очень дорого стоит

Дырки в черепе светятся сверкают кому-то страшно кто-то ржет как сивый мерин

Хорошо это или плохо наверное хорошо если мир так устроен

Мы должны освобождать место для прихода других

А другие несчастные дураки поймаются в эти же сети мне их жалко других дураков я иду мимо мне скоро уходить и что в этом такого ну уйду и все дела и придет другой

Другая другие

Они забудут мое имя

Ни за что и никогда не забудем имя Ленин

А люди все идут идут идут стройными рядами

Идут как на демонстрацию

Идут и несут над собой флаги транспаранты и портреты

Идут флаги идут транспаранты бодро шагают портреты

Идут и поют на ветру свои песни

Идут молча сжав нарисованные зубы

Идут на смерть встают ко рву

Это я красная тряпка гляжу в лицо тому кто сейчас меня расстреляет

Это я красный шершавый картон гляжу в лицо тому кого я сейчас расстреляю

Да нет бросьте шутка это я красная девка сижу в теплой комнате и сыто довольно пишу людские буквы

Да нет я красная полоумная старуха сижу в холодном голодном подвале решетка над головой в нее льется младенческий молочный свет

И я не могу никуда убежать

Хотя очень хочу

Я не могу сбежать из своей жизни хотя так хочу так хочу так

Но это бесполезно

Меня стерегут

Молчаливая плотная масса красного народу меня стережет

Это мой народ

Он подсматривает за мной в красный волчий глазок

Когда я плачу он смеется надо мной

Когда я бью кулаками в стену он хрипло кричит прекратить

Я жду казни а проще сказать смерти

Но пока я еще не умерла я хочу кое-что сделать

Я хочу нарисовать этих людей что все идут и идут мимо меня

Простите но очень хочу

Что такого плохого в этом желании не казните меня за него

Для кого это я делаю для себя нет не для себя для них нет не для них им это не нужно их уже нет для других нет и другим это не нужно сейчас мало кому нужны старые иероглифы

Старые знаки на старой стене

Нарисованы кровью а вы думали красным вареньем

Я знаете ли делаю это просто так

Вот так просто так и все

Можно же делать что-то просто так

А люди все идут все идут и идут и я боюсь я не успею их зарисовать

Это никакая не книга это просто рисунки я рисую красной предсмертной краской тех кто идет мимо кто уже давно прошел но почему-то вернулся

Иногда время смеясь делает круг и возвращается и мертвые люди опять идут мимо

Я их вижу я их рисую художник он и в тюрьме художник

Я все время думаю о том как бы убежать завтра послезавтра

Ключ лязгает в замке это пришли за мной

Это мое время прошло мимо меня

Я покорно встаю и иду мне уже не успеть

И убежать не смогу застрелят меня на бегу

Значит дорисует кто-то другой кто это уже неважно

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Медсестры больницы в Заполярье склоняются над больным Иваном. – Больного Ивана нашли в снегу, он совершил побег и отморозил ноги, ему их ампутировали. – Больной Иван бредит и видит елку, а под елкой сидит больной Ленин. – Больной Ленин и больной Иван подают друг другу руки. – Они удивленно смотрят на двух женщин, что в другом погибшем времени вбегают в спальню к больному Ленину. – Женщин зовут: молодую Надежда Сергеевна Аллилуева, старую Надежда Константиновна Крупская.


Койка под человеком коротко и хищно лязгнула, он, еще не сознавая, где он, захотел повернуться набок, не смог – и рассердился, и очнулся.

– Галь! а Галь! Очухался обмороженный!

Он глядел, все расплывалось перед хрустальными шарами глаз. Из твердых глаз лились слезы. Зачем они лились? Как им приказать не литься?

Каблуки стучали.

К его койке шли женщины. Строго шли, по звуку шагов это было понятно.

И, судя по стуку каблуков, их было две.

Первая шла четко и часто. Вторая – медленнее, тяжелее.

Он увидел перед собой не теплое тесто плоти, а только белое, сатиновое, жестко накрахмаленное. Нечто крахмальное, пахнущее спиртом и лимоном и немного йодом, участливо наклонилось к нему, из белого марева бодро высунулись подвижные руки, он видел их по локоть, они торчали из белых рукавов. Руки ловко ощупали ему голову, пощупали шею, быстро откинули то нищее, чем он был укрыт.

Он понял, что дико, безумно замерз.

Зубы его плясали матросскую чечетку.

– Вы проснулись? Вы можете говорить?

Он хотел ответить. У него не получалось.

Он не видел лица женщины, слышал лишь голос и чуял острый, резкий запах лимона.

– Он нам сейчас ничего не скажет.

– Ничего. Вы правы. Камфару вводили?

– Да. Но морфий больше вводить не буду. А вдруг не проснется. Слабый.

– Хорошо. С морфием подождем. А если будет кричать?

– Зачем кричать?

– От боли.

– Простите, я об этом не подумала! Да, может кричать. После ампутации, когда они поймут, всегда кричат.

– Он нам тут всех больных расшугает.

– Немного морфия введу.

– А стрептоцид давали? От инфекции? Чтобы гангрена дальше не пошла?

– Да.

– Ну, все тогда. Пусть лежит.

– Да он уже опять спит.

Руки укрыли его тощим, заправленным в ледяной пододеяльник одеялом. Настоящее одеяло! Настоящая койка! Он не мог поверить. Голоса говорили мудреные слова: гангрена, инфекция, ампутация. Он не знал, что они означают. Спросить не мог. Над его головой звучала слепящая дешевой позолотой музыка. Бодрые марши гремели ложкой по дну пустой кастрюли. Куда-то, в солнечные дали, взмахивая руками-крыльями, чеканили шаг юные пионеры. Они салютовали великому Ленину. Звонкие детские голоса рвали на части светлый яркий воздух. Он опять открыл глаза. Вел глазами вверх, вбок. Срубовые стены. Край грязной тканевой аппликации свешивается прямо перед его носом. Откуда он свисает? Тумбочку он не видел. Задрал голову и увидел никелированную спинку койки. Опять под ним железно щелкнула зубами панцирная сетка. Кровать, настоящая кровать. Невозможно. Марш, что летел из радио, сменился веселой песней. Пела девочка, она взахлеб пела о родной стране, о надежде, о белых голубях, летящих в голубой зенит. Потом запел мальчик. Он пел так: «Сталин, наш отец родной! Солнце жизни золотой! С ним цветем, как васильки, мы без горя и тоски!» Потом вверху, там, где жили тучи, песни и солнце, раздались голоса, они говорили грубо и весело. Они говорили о нем.

Ишь, очнулся, шевелится. Больно ему! А тихо лежит. Терпит. Обмороженного всего приволокли, все себе отморозил, что только можно и нельзя, такой страшный тут лежал, синий, черный, потом на операцию унесли, а что ему сделали, а ты разве не видишь, что, оттяпали обе ступни, отрезали по самые лытки, пальцы рук отломали и на снег собакам повыкинули, экий хирург у нас злой, да нет, добрый, он собак любит, а ноги-то почему отняли, а выхода не было, ткани омертвели к чертям, жалко-то как, несчастненький, как он теперь будет, да вот так, на костыликах, судя по всему, скирлы-скирлы на липовых, а что, ему правда ампутировали ноги, да, ступни, тут так кровью воняло, и еще гнилым мясом, ну да, они же сказали, слышал, гангрена, да нет, это просто кровь под повязкой запеклась и стухла, а руки-то, руки-то, как же он теперь без пальцев-то, болезный, чем есть будет пить, чем хватать, а ртом, ртом, зубами, ну ты скажешь тоже, не мели языком, да если гангрена у него пойдет дальше, все, хана ему, бедненький, он с Хатыннаха бежал-то или с Оротукана, да с Оротукана, видать, а родичи-то у него есть, опомнись, какие родичи, он же беглый, он из лагеря сбежал, что, по нем разве не видать, да выключите вы уже этот чертов репродуктор наконец!

Он понял: говорят про него. Из грязного гула голосов он выловил лишь одну золотую рыбку: у него теперь нет ног и пальцев на руках. Это известие его не потрясло, не ошарашило. Он старался вспомнить свое имя, себя прежнего, еще с руками и ногами, морщил лоб и наконец вспомнил: его звали Иван. Звали? Зовут теперь? А фамилию забыл.

А его будут спрашивать фамилию. Если он не ответит правильно, его будут бить.

Мысли прояснялись.

Если он поправится, его сдадут властям и отправят опять в снега, где живет ужас.

Он стал старательно вспоминать ужас, немного вспомнил и дальше не мог.

…он лежал на больничной койке, в сельской малюсенькой больничке, располагавшейся в нищей приземистой избе, и молил себе смерти. Да чтобы быстрее; да чтобы без боли, не мучиться. Гангрена, сказали они, пусть она поборет его! Он со смертью бороться не будет.

Он не хотел туда, где его били, пытали, выгоняли нагим на мороз, прикладами гнали в тайгу пилить, рубить и возить лес; возить на себе, вместо лошадей в телегу впрягались люди, и их штыками и прикладами гнали из тайги – в лагерь, и по дороге одна из людских лошадей обязательно падала и задыхалась, и умоляла ее пристрелить, и конвой смеялся и гнал живых дальше, а человека-лошадь люди-машины оставляли в тайге – на резучем колючем снегу – одного умирать.

Он возил головой по подушке. Смерти! смерти! больше ничего. Он не хотел жить. Подушка промокла от слез. От щиколоток вверх поднималась жестокая, дикая боль. Он не хотел, не ждал такой боли, и вот она, дрянь, пришла.

Горечь и горе поднялись снизу вверх вместе с болью, затопили лицо и глаза. Горячечные мысли вились клубком. Стучали костяные спицы надо лбом, вывязывали дырявую тощую мысль. Он дергался, снова пытаясь повернуться на бок, и не мог, и ему никто не помог. Они боятся меня, я безногий! Он грыз себе губы, и радовался, горько торжествовал, что еще может думать. Что голова молотком, камнем или прикладом – не разбита.

И в этих головнями горящих, угольных, черных мыслях, в печной пылающей яви, так похожей на огненный бред, к нему явилась сначала нарядная елка. Елка была на диво высокая, упиралась дерзкой верхушкой в потолок, на верхушке горела красным светом красная звезда, черные колючие лапы нагло и широко топырились во все стороны, и она, красавица такая, стояла в огромном светлом зале, на гладком паркете, и в паркете вся отражалась. И он видел две елки: одну настоящую, другую отраженную. И не знал, которая лучше. Которая внизу, та плыла у него под ногами, мерцала, качала его, как в лодке. А которая торчала наверху и касалась красной звездой потолка, та сверкала, сияла и манила, она была настоящая, сладкая, ореховая и мандариновая, и вся в живых дрожащих огнях.

Потом под елкой явился человек.

Он, лысый и маленький, старый больной ребенок, сидел в удивительном кресле на огромных, будто велосипедных колесах, в колесах сверкали спицы больней и ярче елочных игрушек, и огромная лысина у человека празднично сверкала, как великанский елочный фарфоровый шар. Человек в кресле на колесах сидел прямо под елкой, сидел неподвижно, грустно, и казалось, он громадная игрушка, свисающая с черной ветки. А может, он был Дед Мороз, да, это именно он и был, ведь у него была борода. Иногда он сгибал в локте левую руку, рассеянно щипал себя за бороду, и тогда было понятно, что нет, он не игрушка. Рука-птица долго и голодно, мелко клевала жалкую треугольную бороденку и рыжие позолоченные усы. Он поднял голову, встретился глазами с Иваном, и Ивана пронзило: Ленин!

И последними появились под елкою дети. Они набежали откуда-то гурьбой, все одеты в грубо-топорные крестьянские наряды, перешитые из платьев матери и поддевок отца, кто смущенный, кто бойкий, но все гусятами громко гомонили, и все улыбались, зубасто и беззубо, и держали в руках пироги, это было праздничное угощенье товарищей господ, и откусывали и набивали рты, зверьками, быстро и резво, жевали, украдкой и в открытую вкусно облизывали пальцы. У них у всех есть пальцы, подумал он завистливо, и ему стало так больно, что он, кажется, вскрикнул. Елка, Ленин, дети, а он-то тут что делает, он, взрослый, скелет в отрепьях, обмороженный, найденный людьми в великих снегах? Зачем он тут?

Он решил подойти к Ленину и сам спросить его об этом, но вспомнил: у него нет ног. Ничего, есть культи, сцепил он зубы, на культях доковыляет. Он обнаружил, что у него под мышками торчат деревянные перекладины: костыли. И он, упираясь костылями в цветной роскошный, узорчатый паркет, пошел, пошел прямо к лысому человеку в кресле-каталке, пошел медленно и важно, умирая от боли, а ему казалось, быстро, и на паркет из-под неплотно обмотанных вокруг ступней снежных бинтов сочилась кровь. Кровь пятнала чистый паркет, и он себя стыдился.

Он подошел совсем близко к Ленину, а Ленин его все еще не видел. Ленин обнял детей, что отирались возле его каталки; пригрудил их к себе, обхватил за плечи, девочке с косичками, закрученными кренделями над плечами, щекотал острой бородой щеку. Ленин смеялся беззвучно, а дети смеялись громко. Игрушки на елке тряслись и колыхались. Маятниками качались серебряные и синие шары. Мерцали живой кровью стеклянные звезды. Вспыхивали золотые циферблаты часов. Часы на елке показывали такое время, какого еще не было на земле. Его, играючи и забавляясь, выдули из мощных дудок злые стеклодувы. Иван оторвал беспалую забинтованную руку от костыля, мучительно, в детском проклятом салюте, протянул руку вперед и толстой белой обмоткой коснулся бородатого лица Ленина.

Эй, сказал он хрипло и горько, Владимир Ильич! Я к тебе пришел, ты уж не обессудь. Ты мне вот что можешь сказать про мое счастливое будущее? А?

Он хотел спросить это мягко и вежливо, как и подобает хорошему мальчику, а получилось грубо и страшно. Ленин, не отрывая от него глаз, вздрогнул и попытался встать с каталки. И не смог.

И тогда Иван опустил глаза и увидел: у Ленина тоже нет ног. Нет, и все! Может, одеялом каким закрыты, этим, их, господским пледом, как это нет, всегда же были! На всех памятниках – он на ногах стоит!

Так, ног у вождя нет, это меняет дело. Его надо пожалеть. Его можно пожалеть!

Иван глядел на его хрустальную сияющую лысину, стоял над ним и ждал. И его костыли ждали вместе с ним.

А дети не видели его. Иван для них всех, прыгающих под украшенной всякой мишурою елкой, был мертвой забытой деревяшкой: костылем, ножкой стола, где лежали на тарелках пироги, смолистым еловым стволом.

Дальше