Земля - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 9 стр.


Люди, маленькие, чёрным зерном по белому рассыпаны… и выгибы холмов… и снежная, нежная земля качается, валится набок… хватайтесь друг за друга, иначе укатитесь далёко, туда, где пылает полярное Сиянье, ледяной костёр во всё небо… Зачем вас родили на земле? Зачем вас родили?


Поле. Это снег! Нет. Это же земля!

Ройте землю! Все! Здесь жить будете!

Да как жить?

Да чем рыть?

Эй, братушки! дайте же хоть лопату!

Нет у нас для вас лопат! нет ничего! ройте хоть руками, ногтями царапайте! Всё! Прощайте!

Слёзы захлестывали глотку.

Про… щай-те… Ребятушки, они с нами-ти… попрощевалися… Ето значицца, всё, всё-о-о-о…

Влас обвел людей долгим взглядом; взгляд его длинно, тоскливо плыл над людьми, как та прощальная, погибельная, через Томь, баржа.

– Люди! Ветки собирайте! Вон лесок поблизости! Ветками, щепками рыть снег зачнём! И до землицы докопаемси!

– А у мене што есь! – Кирюшка Смеляков наклонился, пошарил за голенищем и вынул нечто, остро, длинной рыбой чехонью блеснувшее на солнце. – Нож!

Влас, ставши белым как снег, закрыл Кирюшку всем своим мощным телом от косящихся на толпу охранников.

– Тише… упрячь… ить оне ищо не ушли… вот ужо уйдуть…

Кирюшка, дрожа, заталкивал нож обратно за голенище.


Рыли, рыли, рыли. Замерзали иные, падали в снег лбом и так застывали. Фигуры чёрные, фигуры серые двигались по снегу, кто ползал на карачках, кто в рост стоял, возвышался. Думал, и думы шли смертные, прощальные. И Влас думал, остервенело, жестоко разрывая холодную землю толстой крепкой веткой лиственницы: если к вечеру не выроем ямы – погибнем: в яме можно огонь развести, в глубине земли угреться можно.

Веткой ударял в железную землю, как ножом.

А тут рядом Кирюшка настоящим ножом ударял, слои земные подцеплял.

На Кирюшкин нож с завистью мужики глядели.

– Эй! Дай, Кирилл, покопать!

Кирюшка скалился страдальчески.

– А ну как дам, а ты мене возьми и убей! и на мясо, как порося! а?!

– Об чём ты, – тихо бросил ему Влас, – Оспода-ти побойси…

Кирюшка ковырял землю молча.

Рядом голосили бабы.

Мужики оглядывались: охранники куда-то делись, может, за лесок покурить и оправиться ушли, а может, и навовсе их тут, грешных, покинули.

Когда солнце повернуло на закат, тут все всё и поняли.

И еще ожесточеннее, обреченней рыли; будто хотели дыру прорыть к самому горячему, пылающему сердцу земли. Туда, где Ад, на сожжённой церковной стене намалёванный неумелою огненной кистью, да звериная, с чёрной, смоляной пастью, Геенна огненная.


А женщины-то быстрее землянку вырыли; небольшую ямину, в половину роста человеческого, и на том спасибо. А мужики поглубже старались.

Кирюшка подошел к женской яме и заглянул туда. По его вискам из-под шапки лился пот.

– Ну што, бабы? Утрудилиси? Как она, могилка-то, удалася?

– Иди ты!

Баба в мохнатых платках махнула на Кирюшку рукой, и толстая рукавица легко, как птица, слетела, да недалёко пролетела, шмякнулась в сугроб. Баба по-мужицки выматерилась, с трудом нагнулась, подобрала рукавицу и вытерла у себя под носом.

– А што машесся-то, будто муха я?

– Ничево! Ступай свою рой!

И тут из-под земли, из ямы той бабьей, выскочила тощая девчонка, лицо угластое, щеки ввалены, скулы деревянные торчат, глаза косые под лоб рыбами плывут, с лица уплывают, из-под шапчонки коска в виде верёвки свисает, меж лопаток мотается, шубёнка выше колен, выросла она из неё, и смешно видать чулки шерстяные, тканые, а валенками снег загребает, велики валенки ей. Утюжит ими снег, а личико своё нищее, утлое тонущей лодчонкой к большим мужикам закинула. Вся – на воблу похожа, на высушенную по лету на леске рыбёшку; и грызть ту чахлую воблу никто не сможет, ибо – не угрызешь, а только зубы все поломаешь.

Девчонка эта непонятно, быстро, и правда как уклейка, под серебряной водой плывущая, метнулась к яме, что рыли мужики, и подбежала к Власу, и снизу вверх на него глядела.

И Влас сверху вниз на тощую девчонку глядел.

– Ну што? Што таращисси? Гляди глазёнки на снежок-от не выкати!

Не зло, добро смеялся. Потом враз умолк.

Уж очень пронзительно глядела девчонка.

Будто глазёнками своими рыбьими, белыми просверливала в глазах его две жарких дыры и добиралась до огненного черепа; до того, чего он сам в себе боялся и не допускал сам себя туда. А вот она, поди ж ты, влезла. Без мыла!

Влас отвернулся. Лиственничная ветка, твёрже железа, выпала из его окоряженных, обмёрзших пальцев.

– Ну што… – повторил он уже не бойко – беспомощно: как ребенок нашкодивший.

И враз осел в снег. И по его лицу тёк пот, и по спине, под зипуном, тёк, и ноги в снегу торчали ледянее железок, а девчонка эта, вобла, цапнула ветку, что выпала у него из руки, ловко прыгнула в яму, и он отсюда, из снега, где сидел без сил, видел лишь ее сгорбленную детскую спинку в повытертой шубчонке и ушатую цигейковую шапку, и уши, развязанные, мотались в такт ее движеньям, а надо бы крепко завязать те меховые уши под подбородком ей, глупой, ведь теплей же будет.

Преодолевая стыдную слабость и дрожь в коленях, Влас встал, обвёл глазами белый простор. Повсюду, у ям, что рыли и рыли отчаянные руки, лежали мёртвые люди. Живые – копошились в ямах, тихо плакали вокруг ям, засматривая внутрь земли. Влас шагнул вперёд и не прыгнул – скатился в яму. На дне ямы вперемешку трудились, рыдая, слизывая со щёк слёзы, мужики и бабы. И дети. Кроме той девчонки, воблы, шустрили тут, копошились детки, изо всех малых силёнок помогая взрослым делать то, что делали все они: себя спасать. Дети грязным и золотым пшеном рассыпаны были меж мрачных взрослых отрубей. Влас упал на колени. Ноги не держали. На коленях, по мерзлоте, подполз к земляной стене. Запустил в нее ногти. Стал бессильно карябать ногтями черную земляную сталь. Мерзлота не поддавалась живым рукам. Он грыз пальцами землю и плакал.

– А вот, – подскочило к нему дитя, детский голосок он услыхал, – вот у меня что есть.

Глаз сам скосился. Прежде всего глаз увидел детскую лапку, и без варежки. Пальчики цепко держали крышку из-под консервной банки. То, что находилось в банке, давно уже съели. Глаза побежали дальше, по рукаву шубчонки. Так и есть. Она, Воблочка сушёная. Вобла взмахнула консервной крышкой и вонзила ее в земляной чёрный мороз. Отвалился кусок земли и упал к ногам Власа. Счастливы были те, кто тут топтался в валенках; он же как ехал, так и сгружен был на берег Томи в сапогах, и ноги уже до костей промёрзли.

– Рой, – кивнул Влас, – добро, рой. Лопатка знатна у табе…

Девчонка обернулась на шутку. Оскалила зверьком угол рта. Глазной зубок у неё то ли выбит был, то ли сам выпал.

– Я и так рою. А вот ты зря ногтями. На вот. А я отдохну.

Девчонка сунула ему в руку жестяную крышку, и зазубрина вонзилась ему в палец, и кровь потекла, и он не почуял.

– А ты отдыхнёши?

Переспросил, будто бы не расслышал.

Кивнула. И ещё, ещё кивала, как будто он был глухой и не понял, что она такое сказала.

Вокруг них толклись люди; и над ними бежали люди, и под ними; ложились трупами им под ноги; свистели безумные песенки, себя подбадривая; матерились; всплакивали отрывисто, одиноким криком, напоследок выкрикивая внутри земли, в ее чёрной толще, что не могли или не успели выкричать на её яркой поверхности, а может, всё, что на земле с ними было, всё это им всем приснилось, а настоящая жизнь – вот она, здесь, сейчас, в этой разверстой громадной ямине; и ещё копошится, ещё дергается и горячие, горючие слёзы льет.

Он ковырял острой жестью землю, и кровь текла по его ладони, а боли не было. Девчонка стояла рядом и пристально глядела на него, и опять её глаза прошивали Власа насквозь двумя швейными безжалостными иглами. Бело-серые, жёсткие, и вправду как железные; такие у мёртвых рыб глаза бывают.

Больше не рыбалить никогда на Волге, Волженьке; не взрезать брюхи рыб вострым ножом, не потрошить, не бросать в кипящую в котле на костре воду; не тащить из реки сеть и не наблюдать с наслажденьем, как в ячеях живое серебро играет.

– Што, Вобла, – вне себя, уже весь душою выйдя из себя, слабым шепотом спросил он, – отдыхнула-ть? ай нет ищо?

Девчонка наклонилась и крепко почесала колено в груботканом тёмном чулке. Влас ловил легкое шевеленье ее губ – так он глядел бы на призрачную бабочку, что среди лета, в мареве, присела на цветок и медлит сладкую пыльцу собирать. И дрожит крыльями.

– А ты что, уже уработался? А жить-то хочешь?

Она это шепнула, а слова отдались под черепом у Власа, как под куполом храма.

Он склонил голову.

– Хочу.

– Тогда – копай!

Влас бесстрастно скреб жестью земляной отвал.

– У тебя кровь течет, – сказала девчонка. – Хочешь остановлю?

Он сел на корточки перед нею. Она взяла его руку и вдруг быстро, как зверёк, облизала тёплым языком. И губами отсосала кровь, и сплюнула; а потом протянула ладонь над ранкой и стала бормотать, и дышать, и закатывать глаза, и Влас видел её перламутровые рыбьи белки из-под белёсых колких ресниц. Кровь перестала течь. Девчонка открыла глаза и зевнула, как после сна.

– Что? Не течёт?

Он кивнул, не в силах говорить.

Никто на них не глядел; не тревожил их; они, внутри раскопа, были среди людей и вроде как одни, и люди дышали и шевелились отдельно от них, необъяснимо. Зачем все тут? Он забыл, как ехали сюда. От цигейковой шапки девчонки, от её волос и лба пахло вяленой рыбой. Что они будут тут есть? Друг друга? Сейчас грянет об землю ночь. И все они уснут вповалку, друг на друга упав, навалившись живыми дровами; и утром кто-то из них не проснется. Никто не проснется, если не сделать то, что надо сделать сейчас. Вот сейчас.

Он силком заставил себя вернуться в ямину, ощутить вокруг себя ещё живых людей.

– Эй! Людие! Бросай рытьё! Вместить уж ямина нас! Бежи на опушку, тащи из лесу хворост! Крышу плести зачнём! А я буду земляну печку рыти! Прямо тута, в землянке! И ею отопимси, и обогреемси!

Шевеленье возникло вокруг него, легкий гул стал подниматься к небесам; слишком далеко, над черным скопищем голов, виднелось высокое белое небо, оно на глазах синело, наливалось тёмной кровью близкой ночи, вот уже ночь рушилась на ямину, на ещё живых людей, кто возился в ней, повторяя кротов; люди стали вылезать из землянки, вперевалку, как медведи, бежали к лесу; кое-кто лёг на бочок на дно земного ковчега, подобрал колени к подбородку, подобно больным куницам или горностайкам, – хотел замёрзнуть, тихо заснуть. Влас тормошил обезумевших. Влас кричал:

– Не спитя! Не ляжитя! Шевелитеси! А ну вон, в лесок! Хворост мене нужон! Хворост!

Но люди в глубине земли все больше становились похожи на зверей. Лица мужичьи небритые шерстились. Глаза, в особенности женщин, горели дико, люто. А детишки, они и есть детишки: задыхались, падали, замирали, – подбитые птицы.

Власу впору было пинать несчастных. И он, поворачиваясь туда-сюда, людей – ногами – под рёбра толкал! Словно сам был жестокий надзиратель за ними!

– Вставай! Не спи! Не спи! Не…

Тощая Вобла сунулась ему под ноги. Наступила валенком своим на его грубый сапог.

– Что ты так орёшь-то. Все мы тут всё слышим. Глотку-то не надорви.

Он впервые расслышал голос Воблы: тощий, тонкий как она сама, бесцветный, белый голосок, голосишко. Она крошила его, чёрствый, над головами, будто голодных птиц кормила.

В ямину из рук тех, кто вернулся из леска, посыпался первый хворост. Бабы тут же взялись за плетенье. Ветвяная крыша должна была уберечь от бурана, от ветра. Влас сел на корточки и рьяно рыл в большой ямине ямку помельче.

– По кой роешь-то?

– Печка будеть. Инако околеем тута.

Вобла утерла нос костлявым кулачком.

– А огня-то где найдём?

– Найдём! был бы розжиг.

Сверху послышался топот, вспыхнули крики. К их яме бежали.

– Товарищи, товарищи! това… Живём! живём! У нас котел рыбацкий есть, с баржи парни стащили! И мешок муки есть! Это – солдаты дали! Сказали, бережно расходуйте! лишь по весне другой мешок привезем!

Женщины заблажили.

– А-и-и-и-и! а што жа ись-то будем! а детки!

– Мешок один – мало! мало до весны!

– Кору глодать?!

Мужики разводили перепачканными землёю руками. Серебром, золотом возгорались и гасли во мраке закопчённые, голодные, подземные лица.

– Да река рядом, река, рыбы тута, в Сибире, навалом, я слыхал…

– Охота тут знатна! да ружей-то вить у нас нетути, мужики!

– Ружей нет? у твово Кирюшки вон – нож! с ножом будем на медведя ходить!

– На медведя… али на человека?!

– Хотишь сказать, у крестьян, братьёв наших, с подворья – красть будешь?

– Типун табе…

Влас сидел на корточках и, вздувая желваки на щеках, рыл яму для печи. Вобла сидела рядом, тоже на корточках, и глядела: то на лицо ему, то на руки.

Яма была вырыта. Влас посмотрел на Воблу.

– И что?

– И ничево. – Влас возвысил голос. – Эй! Мужики! У ково огонь есь! Огоньку дайтя!

Вобла быстро, ловко, голыми худыми ручками во тьме мерцая, наломала хворосту и насовала его в ямку. Бабы накидали туда кто что: рваную ветошь, клочки газет, что в карманах завалялись, мусор, щепки. Мужики сверху бросали тонкие стволики берез, наломанных в ближнем леске. Жратву печке приготовили на славу. Глаза Власа горели бешеным весёлым мраком из-под насупленных седых бровей.

– Разожги, разожги…

– Тольки нас не сожги!

Вдруг люди все замолчали. В мёртвой, морозной тишине – в ямине уже было надышано десятками ртов, и ходил меж головами и лицами тёплый, пахнущий голодом живой пар – молчание, вместе с людьми, стояло и ждало, когда Влас разожжёт огонь, и разожжётся ли он, а то, может, и не займётся.

Вобла стояла рядом. Покусывала мелкими зубками бледные рыбьи губы. Влас на неё не косился; опять он видел её всем собою, кожей всей.

Влас встал на колени перед ямой.

Из тьмы высунулась мужичья рука, протягивала коробок спичек. Влас слепо взял из грязных пальцев синий коробок, покачал на ладони: лёгок, и спичек там – мало. Драгоценный огонь, сокровище, ну возьмись, возьмись…

– Возьмися, друже, – ласково, слёзно шепнул Влас спичке в своих огромных скрюченных пальцах.

Из-под пальцев вырвался яркий золотой язык, подразнил всех и живо сгас.

Цокнул языком Влас досадливо. Вобла положила тонкую руку на плечо его, успокаивая, ободряя. Эта малая лапка ему зипун прожгла.

– Не отделаюси я от табе… не отлипну… и ты не отлипнеши…

Вобла стояла молча. Ждала и смотрела.

И все смотрели и ждали. А что было делать?

Влас ударил другою спичкой о серный край синего коробка. На миг коробок помстился ему куском лазурита: такой из-за Волги башкирцы на сельский рынок у пристани привозили, баяли, с Урал-камня, из копей, а ещё перед ним изумрудами вертели, их острые сколы огнем играли, а ещё серьгами с кошачьим глазом, дорого просили. Он долго глядел, ходил меж рядов, любовался на копчёных лещей, лещи отсвечивали красной медью, вертел в руках ситцевые, в разнотравных цветочках, отрезы, потом опять к башкирцам подвалил, и всё-таки купил у них Земфире забавку: перстенёк с неведомым камешком; при дневном свете сиял зелено и прозрачно, а при лампочке Ильича наливался густой кровью и мрачно горел, зловеще. Земфира глядела на него, вертела рукой, а потом изрекла: «Когда зелёный, это я девушка, а когда кровавый, это моя бабья судьбина». Влас пытался похохотать, да не вышло. А башкирцы всё сватали ему на том рынке лазурит, всё, ломая язык, балакали: «Купи хазяй, купи хазяйка, хазяйка цепка вдень, наси на гарудь, радуйса!»

Цепка… вдень… радуйся…

Внезапно рука Воблы обвилась вкруг его шеи. Такой живою тонкой цепкой. Без варежки; и тонкие детские пальцы под подбородком, как пса, его щекотали.

И не мог он руку ту отдернуть своею рукой, отлепить, отбросить вбок.

Сложил ладони. Берёг огонь. Спичка потлела еще миг и снова сгасла.

Дружный вздох вырвался из глоток. Зароптали люди.

Но никто, никто не выхватил у Власа из рук синий спичечный коробок.

А чужая девчонка стояла и все обнимала его за шею. Как родного.

Влас поковырялся в коробке, вытащил третью спичку.

Назад Дальше