Митька вынул из кармана пальтишки краюху хлеба, прихваченную из дома. Подошёл к стойлу любимого коня, тот задрал голову и тихонечко заржал, показывая что рад встрече. Митька протянул краюху, тот осторожно взял её губами. Митька, дождавшись когда Орлик прожуёт угощение, зашептал:
– Когда наступит лето, папа обещал взять тебя к нам на весь день. А ещё он сделал мне шашку. Как настоящую! Только деревянную. И седло обещал у кого-то взять, чтоб я в седле научился ездить. И поскачем мы с тобой в поле! Ты под седлом, а я с шашкой!
Орлик внимательно слушал его, прядая ушами и кося лиловым глазом. Потом ткнулся бархатными, чуть влажными и тёплыми губами Митьке в щёку, как будто поцеловал на прощанье.
В цеху, где работал отец, было шумно. На разные голоса гудели и визжали различные станки. Митька осторожно, так чтоб никому не мешать, подошёл к станку, за которым работал его папа. Тот заметил сына, выключил станок.
– Митрий, тебе чего дома не сидится?
– Скучно дома, пап. И мне чурки нужны, чтоб танк доделать.
– Ну это дело! Пойдём пока в курилку, а потом скажешь что нужно. Найдём.
Остальные станки стали тоже отключаться по очереди. Мужики, тоже решили перекурить и потянулись в курилку. Все эти взрослые, сильные мужчины хорошо знали Митьку и уважали его папу. Каждый старался что-то сказать ему доброе, ласково потрепать по голове. Кто-то сунул Митьке в ладошку карамельку, облепленную деревянными опилками. Когда все расселись на лавках расставленных вокруг большой урны, к Митьке прижавшемуся к отцу, подошёл молодой парень. Митька плохо его знал, тот недавно пришёл из армии, некоторое время был учеником у Митькиного отца, а недавно стал работать за станком самостоятельно.
Подойдя, парень покопался в кармане спецовки, и вынул что-то небольшое, завёрнутое в тряпицу.
– Давно тебя не было, Митёк. Я уж через отца хотел тебе передать, да ты вовремя появился. Держи, – и отдал Митьке свёрточек.
Митька нетерпеливо развернул тряпочку, и чуть не захлебнулся от счастья. У него в руках оказались две петлицы с эмблемами погранвойск, и знак «Гвардия». Парень продолжил:
– Ты уж извини, фуражку мой братишка отобрал. Ну так я тебе это принёс, пусть гвардейка тебе как память о Доманском будет.
Мужики загомонили, кто-то спросил:
– Володь, она с тобой на Доманском была? В бою? – Парень смутился, ответил:
– Ну да. Петлицы-то с парадки, а гвардейка всё время на ХБ была. – Посыпались ещё какие-то вопросы, шутки. А Митька потихонечку сполз со скамейки, и приготовился убежать в потаённый уголок, чтоб насладиться обретённым богатством. Его манёвр заметил отец:
– Нука цыц! Куда настропалился? Чай не леденец дали, чтоб ты молчком свинтил, и схрумкал его. Чего сказать нужно? – Митька засмущался, но подошёл к парню, и протянул ему ладошку со словами:
– Спасибо Володя!
Парень с серьёзным лицом пожал протянутую ладошку:
– Носи с честью, боец!
Мужики завели какие-то свои разговоры, в основном о том кто, когда и где был. Почти все они успели хлебнуть военной доли. Кто-то, как и Митькин отец, в Великую Отечественную повоевал, кто-то только с японцами успел. Один в Венгрии орден получил.
Отец отвёл Митьку в сторонку, спросил:
– Ты позавтракал?
– Неа, неохота было.
– Ладно, мне сегодня некогда будет, план делать надо. Для танков твоих, я в конце смены детали вырежу. А ты к мамке беги, она тебя и покормит.
Митькина мама работала в лакировочном цеху. Она, и ещё несколько женщин покрывали лаком стулья, выпускаемые фабрикой. От этого цеха, ещё издали сильно пахло нитролаком. Митька больше любил запах дерева, но и запах нитролака был родным и привычным. Сколько Митька себя помнил, эти запахи всегда окружали его, именно они ассоциировались у него с родителями. От отца после работы пахло деревом, горячими опилками и стружкой. А от мамы ацетоном и лаком.
Подойдя к двери цеха, Митька несколько секунд постоял, собравшись с духом глубоко вздохнул, и открыл дверь. Дальше начались муки. Несколько тётенек, заметив кто пришёл, побросали работу и кинулись к Митьке. Митька стойко терпел, перенося пошлёпывания, щипки, поглаживания, попытки расцеловать. Он знал что это только цветочки.
Распахнулась дверь в другую половину цеха, и оттуда влетела тётя Шура. Вот это было действительно страшно. Это была крупная, рослая женщина, с вечно распущенной гривой густых, длинных, медно-красных волос. Она и в обычное время фонтанировала дикой, необузданной и неуёмной энергией. А уж при виде любимого племянника… это можно было сравнить с вихрем, ураганом, торнадо, цунами, всё это вместе, в одном лице. Раньше, это стихийное бедствие, частенько заканчивалось Митькиным рёвом и слезами. Но в этот раз, Митька решил стойко всё выдержать. За какие-то секунды, Митька был затискан, расцелован, покружён в каком-то диком танце, несколько раз подброшен (слава Богу, число подкидываний равнялось числу приземлений на руки). Митька, несмотря на обещание самому себе всё вытерпеть, был готов уже разреветься. Но вмешалась мама.
– Шурка! Неугомонная! Оставь мальца в покое! Обслюнявила всего!
Тётя Шура приходилась Митькиной маме толи двоюродной, толи троюродной сестрой, но была намного младше, потому и обращалась уважительно.
– Тётя Дуся, но он у вас такой пухленький, такой мяконький, такой хорошенький!!! Съела бы! – Причитала тётка, поставив Митьку на ноги, но всё еще продолжая того теребить и трепать за щеки.
Почувствовав под ногами твёрдую почву, Митька юркнул за мамину спину, и уткнулся лицом в её халат. Первая слезинка, уже выкатившаяся из глаз, моментально высохла. Плакать сразу же расхотелось, оказавшись под маминой защитой. Мама извлекла Митьку из-за спины и нарочито строго, хотя у самой глаза лучились счастьем, сказала:
– Чего тебе дома не сиделось? Чего прискакал? Не ел поди ничего? Голодный?
Подошло уже время обеденного перерыва, женщины потянулись обедать. Кто-то пошёл в столовую, кто-то устраивался в раздевалке за столом. Мама с Митькой также уселись за стол, мама выложила на стол захваченный из дома обед. Покормив сынишку, мама в уголочке постелила несколько ватников, сверху накинула свой халат, и уложила на него Митьку. Тот немного поворошился, под монотонный разговор женщин быстро заснул.
Проснулся Митька задолго до окончания смены, проснулся и долго лежал в сумраке, прислушиваясь к звукам в цеху. Наконец смена закончилась, женщины стали заходить в раздевалку, а Митька выскочил на улицу. Там он подобрал несколько застывших потёков лака, которые очень здорово горели, если их поджечь. Побаловался с паром, фыркающим из трубы выходящей из цеха. Вскоре и отец подошёл, дождались маму и пошли домой.
Придя домой, Митька сразу нырнул за своей коробкой, забрался к себе на печку, и долго возился со своими богатствами. В основном конечно со знаком «Гвардия» и только что приобретёнными петлицами.
Родители тем временем занимались своими делами. Мама подогревала ужин и накрывала на стол. А папа что-то налаживал.
Поужинав, отец принялся подшивать Митькины валенки, которые тот протёр катаясь по обледеневшей дороге. А мама принялась прясть шерсть, чтоб потом связать всем варежки.
А Митька пристроился к матери, и стал отшелушивать с её натруженных рук тоненькие плёнки нитролака. Как бы мама ни мыла тщательно руки растворителем, тонюсенькая плёночка лака на руках всё равно оставалась. Вот эту плёночку и сдирал осторожно Митька. А потом прижался к матери, и засопел засыпая, и ощущая неповторимый мамин запах.
Прошло много лет.
Митьке было хорошо и приятно. Он куда-то летел, даже не ощущая потока встречного воздуха. Это было похоже на невесомость, когда и тело, и руки и ноги абсолютно ничего не весят. Такая же невесомость была и в голове. Впервые за долгое время не было никаких мыслей. Совсем никаких. Была только полная эйфория, ощущение невиданного счастья.
– Всё, – констатировал врач, снимая с лица марлевую повязку, – Он ушёл, – сделал несколько шагов к двери, остановился, и с какой-то бессильной злостью продолжил:
– Почему? Ну почему? Ведь раны-то были пустяковые! Он никак не должен был умирать! Наверное контузия от фугаса что-то в нервной системе нарушила. Пока мы пытались его вытащить, он как будто сопротивлялся! Как будто сам решил умереть!
Нет боли. Нет смертельной усталости. Нет ничего, кроме полёта.
Внезапно раздался тихий, далёкий, еле слышный голос. Он прислушался. Словно издалека, голос звал его:
– Митенька, вставай сынок, просыпайся.
И запах. Неповторимый мамин запах, перемешанный со слабым запахом лака…
Главврач госпиталя зашёл в палату выздоравливающих, где и Митька ждал своей выписки. Все подтянулись, ожидая что скажет медицинское начальство. Врач подошёл к койке, на которой сидел Дмитрий:
– Ну что прапорщик, собирайся. Получай обмундирование, документы, и дуй домой в отпуск. Везунчик ты, однако. Больше пяти минут был за гранью. Я тебя и откачивать бросил, – помолчал несколько секунд, и сказал, – силён твой ангел-хранитель.
Митька улыбнулся, подумал:
– Сказать ему что ли, что меня просто мама позвала? – Но вслух сказал, – спасибо вам доктор.
Старший брат
Митька сидел на берегу речки с удочкой. Речушка весело скакала и журчала в камнях чуть выше, на перекате. А там где сидел Митька под ольхой, она успокаивалась в омутке, и медленно закручивалась под обрывчиком.
Сидел мальчишка с удочкой не ради рыбы. Ну какая рыба в этом месте? Выше по течению, уже в отрогах Уральских гор, и в этой речушке водилась хорошая рыба. Хариусы стояли стайками под перекатами, изредка выпрыгивая из воды серебряными ракетами в погоне за мухами и комарами. И ручьевая форель там водилась. Но на такую рыбу снасти хорошие нужны, леска тонкая и прочная, удилище длинное. Очень уж пуглива и осторожна рыба в горных речушках.
На этот омуток убегал Митька, когда шкодничать ему надоедало. Или когда в очередной раз от мамы по шее получал, за свои проделки. Вот тогда, хватал Митька удочку и убегал на речку. Сидел под ольхой и думал. О чём? А какие мысли у шестилетнего мальца могут быть? Детские. В этот раз он думал о том, что скоро брат с буровой приедет. Опять затискает младшего братишку, по магазинам поводит и накупит Митьке всяких разностей и вкусностей. Однако не ради шоколода-мармелада Митька брата ждал. В прошлый свой приезд, он Митьке топорик привёз. Замечательный топорик, в чехле и рукоятка резиной обтянута. Папа его наточил до бритвенной остроты, ну и Митька сразу топорик в деле проверил. Рассадил себе два пальца до самой кости. Мама сильно ругалась. Сначала Митьку, пока унимала хлещущую кровь и перевязывала рану. Потом папу с братом. А потом долго плакала за домом, утирая слёзы уголочком платка. Ну а что плакать-то? Рана затянулась через три дня уже, только шрамики остались поперёк пальцев. Правильно папа говорил, когда мама его ругала:
– Парень растёт чай, и не такие царапки ещё будут!
Ждал брата Митька, потому что он леску японскую обещал привезти. Тоненькая-тоненькая такая, и зелёного цвета. Вот на такую леску можно и хариуса поймать. Однажды соседские парни брали Митьку с собой на рыбалку. Так у одного на удочке такая леска была. Какого хариуса он поймал, – жуть! С метр длиной наверное! Ну… может и поменьше… раза в три. Но всё равно большого.
Ну а уж если быть честным до конца, то просто соскучился Митька по брату. Тот подолгу на работу уезжал, по целому месяцу где-то в Сибири работал, на нефтепромысле. Такое взрослое слово Митька от отца услышал, когда они с мамой про брата разговаривали. Тогда мама тоже плакала. Странные они, женщины. Танька соседская тоже, чуть что, сразу в рёв.
Опосля, Митька спросил у отца, почему мама плачет украдкой, когда о Митькином брате речь заходит. Отец долго мялся и кряхтел, но попытался Митьке объяснить. Очень по-взрослому он рассказывал, Митька и не понял почти ничего, но запомнил накрепко.
– Вишь ли, сынок. Васька он в ведь в 48м годе родился. После войны уже, но и тогда ещё голодуха была. А мамка ваша всю войну ишшо голодала. Их в семье пятеро дитёв было. Четыре девки, и дядька твой, – Матвей. Матюху сразу, в 41м году на фронт забрали, где он почти сразу и сгинул без вести. А ведь тогда как было-то, ежели из семьи кто воевал, али убит был на войне, то каку-никаку помощь Совецка власть тем семьям оказывала. А ежели кто без вести пропал из семьи, то никакой подмоги от государства не было. Да к тому ж, если в семье был кто из мужиков, нехай хоть старый али хворый, всё ж какой ни то прикорм в семье был. С рыбалки хотя б. Ружья в войну у всех отобрали, однако хотя б силки на зайца ставить можно было. А у мамки твоей, папка сильно хворый был, неходячий вовсе. Вот и перебивались они все военные годы Бог весть чем. К тому ж мамка твоя старшенькая в семье была, всё норовила младшеньким лишний кусочек уделить, хотя б и от лепёшки из лебеды.
Тут с огорода зашла в избу мама. Отец как-то съёжился, виновато посмотрел на неё.
– Мать, там на задах у оврага, забор завалился. Пойдём мы с Митянькой, поправим его. Заодно в овражке и щавеля нащиплем, а ты вечерком щей наваришь.
– Идите уж. Опять про фронт рассказываешь? Опять ночь спать не будешь?
– Не, это я пострелёнку про то, какая рыба водилась в заводском пруду до войны, балакаю. Про раков опять-таки.
Быстро поправив забор на задах, отец с Митькой спустились в овражек, где струился небольшой ручеёк, вдоль которого и рос щавель. Отец, отстегнув костыль, уселся на него в тени старой ивы. Вынул пачку папирос, закурил и продолжил рассказ:
– Ну вот, значитца. Сильно мамка твоя в войну голодала. Меня когда демобизизовали, тоже не сильно здоров был. Хромал сильно, стоять долго не мог. В ноге чуть не полкило железа сидело. Это уж опосля, в 52м мне её отчекрыжили, когда гангрена от тех осколков пошла.
Отец помолчал немного, затягиваясь папиросой, продолжил:
– В 47м году слюбились мы с мамкой твоей, женились как полагается, и поехали мы с ней по вербовке на Магнитку. Там мать Васятку и родила. Видать от того, что мамка твоя голодала много, родился Васятка мелкий да хворый. К тому ж и молоко у неё пропало сразу. Жили мы тогда в бараке на десяток семей. Закутки были одеялами и тряпками огорожены, мебелей никаких. Только пара матрацев на полу, да ложки-поварёшки. И голодно было. Помню, когда Ваське полгода уже было, мамка кашу пшённую сварила. На воде, без молока аль жиров каких ни то. Пихает ложку с кашей в рот Васятке, а тот плюётся, морду воротит и орёт благим матом. Помучилась она, помучилась, сунула ему титьку пустую, тот почмокал да и заснул. Заполночь уже, слышу ворошится кто-то. А это Васятка, переполз через мамку, подполз к чугунку с кашей, и давай её ладошкой наворачивать.
Отец долго молчал, глядя затуманенным взглядом куда-то вдаль. Глубоко вздохнул, опять заговорил:
– Так что стало быть, ты не удивляйся что мать по Ваське сильно убивается. Она вас всех любит, и тебя и сестёр твоих. Однако первенца ей жальче. Вы-то здоровенькие и крепенькие все на свет появились. И выкормила она вас всех исправно, и голодуха вас стороной обошла.
Мало что понял тогда Митька из рассказа отца. Но удивляться перестал, когда мама тайком смахивала слезу, глядя как её первенец ворочает мешки с картошкой, или носит брёвна. И соседскую Таньку перестал Митька обижать, ведь кто знает, как она жизнь повернётся…
Рысь
Митька летел. Кроме как полётом, нельзя было назвать ту бурю ощущений, которую он испытывал. Хотелось кричать и петь от наслаждения, хотелось поделиться счастьем со всем миром. Мягкая неразбитая просёлочная дорога, шедшая под некрутой но затяжной уклон, ложилась под колёса его велосипеда. Лучи солнца, пробивающиеся сквозь разлапистые сосны, растущие вдоль обочины, щекотали ему лицо заставляя жмуриться. Оглушающе пахло разнотравьем и сосновой смолой. Вскоре дорога плавно свернула вправо, уходя в густой лес, а через некоторое время вынырнула на берег Чёрного озера.