Сэнди улыбается, улыбается, скорее, не от поднявшегося внезапно настроения, а от нелепости моей метафоры, и говорит:
– Разве что наткнуться на шипы. Даже самые красивые розы бесполезны в темноте.
Я решаю пояснить:
– Ты расстроилась из-за горя Таи, поэтому такое настроение вынуждает тебя думать о тех вещах, о которых ты в хорошем настроении никогда не подумала бы. И ты даже не знаешь, хорошие это вещи или нет – ты просто о них не знаешь.
Кожа на моей груди вздрагивает, словно бы вспоминает о горячем воске от женщины в латексе. Я на всякий случай добавляю:
– Того, о чем ты не думаешь, не существует. Думай о хорошем и не думай о плохом…
Я успокаиваю не Сэнди. Сэнди не нужно успокаивать, ее нужно дразнить. Я успокаиваю себя.
Сэнди долго смотрит на меня, смотрит таинственно. Такие взгляды я люблю, правда сейчас не знаю, радоваться ли любимой таинственности любимой или нет.
– Ты звучишь как начитанный ребенок, – говорит моя Сэнди.
Затем берет подушку и бьет ей меня по лицу. Это хороший знак. Удары подушкой лучше вдумчивого спокойствия, поэтому я беззаботно падаю на спину, падаю как вьетконговец, в которого выстрелил Рэмбо.
Сэнди берет из шкафа до сих пор пахнущее кондиционером для белья полотенце и идет в ванную. Я взглядом провожаю ее легкую поступь, затем трогаю свое лицо, чувствую под пальцами терпимую щетину, но говорю:
– Мне надо побриться.
– После меня, мистер Ревность.
– Я опаздываю к Пауэрсу.
Сэнди возвращается в спальню и смотрит на меня, рыжая половина ее волос спадает на лицо. Она лохматит свою прическу, делает из нее взрыв на макаронной фабрике.
– Ты хотел зайти к нему вечером.
– Я зайду к нему сейчас, чтобы затем оказаться в твоей студии, чтобы вновь полюбоваться "Последним человечеством".
– В прошлый раз, когда ты хотел побриться, ты даже не притронулся к бритве.
Гейси крутится вокруг ее ног, хочет есть. Моя Сэнди берет на руки пушистого засранца и идет с ним на кухню. Пользуясь моментом, я вбегаю в ванную, запираюсь и кричу:
– Я еще подумаю, впустить ли тебя или нет!
– Вот в ванне и живи!
Я слышу звук падающего в миску кошачьего корма. Он продолжается так долго, что создается впечатление, будто эти сухие гранулы предназначаются для слонов.
Я вставляю в сливное отверстие затычку, включаю воду и аккуратно, чтобы Сэнди не слышала, поворачиваю замок и хватаюсь руками за дверную ручку. Корм уже не сыпется, я слышу любимую легкую поступь, затем дверь в ванную пытаются открыть.
– Я не поняла. Ты хочешь быть вместо мистера Ревности мистером Онанизмом?
Ручка в моих руках трясется. Я ее отпускаю, дверь распахивается, и в следующее мгновенье я вижу Сэнди поднимающейся с пола. Робот-пылесос кружит по ее серой накидке.
– Поскользнулась на пылесосе? – беззаботно спрашиваю я.
Сэнди не отвечает, идет на кухню, приходит оттуда со сковородой и грозно смотрит на меня.
– Завтрак в ванную? – спрашиваю я.
– Не видишь, сковорода пуста – так же, как и твоя голова.
Затем, без предупреждения, дно сковородки врезается в мое плечо. Довольно больно, но это тот сорт боли, который я готов испытывать вновь и вновь.
Сковородка заносится еще раз, но я успеваю схватить Сэнди за запястье одной рукой, а другой сбросить с Сэнди ее серую накидку. Мы плюхаемся в ванну. Сковородка ударяется о кафель. Тем временем Гейси забирается во рваную и без его когтей накидку, но тут же удирает от подкравшегося сзади робота-пылесоса. А я думаю, нет, не думаю, а знаю, что сегодня опять не побреюсь.
Давненько – где-то дней пять – мое утро с Сэнди не начиналось так весело…
Но в обед мне было не до веселья.
Я отвожу Сэнди в студию, целую ее на прощание, целую долго, то есть как обычно. Затем разворачиваюсь и еду в Кастро, к дому Пауэрса.
Мне звонит Клэр. Не пишет в hooklove, а звонит, что необычно. За несколько дней Мисс Занудство успела надоесть мне сильнее, чем за несколько месяцев бессмысленных свиданий, но сегодня ей придется ответить, что я и делаю.
– Пауэрс точно у себя? – без приветствий спрашиваю я.
Раздается звук, будто Клэр втягивает через трубочку сок. Затем звучит довольный вздох, как из тех реклам по ящику.
– Пауэрс у себя? – с нажимом спрашиваю я.
– Не торопи меня, – говорит Клэр, говорит таким тоном, будто бы я ей что-то должен.
Опять этот звук. Опять я представляю, как губы Клэр потягивают коктейль, как ореол помады остается на серой, как накидка моей Сэнди, трубочке.
Проходит минута. Я напряженно слежу за трафиком. Я не настолько крут, чтобы управлять машиной одной рукой. Но Клэр не тороплю. Она что-то напевает себе под нос, напевает что-то мрачное.
Вновь вздох, вновь как из рекламы. Я тоже вздыхаю, но вздыхаю так, как наверняка вздыхал один из батраков на картине Репина. Клэр наконец говорит, точнее спрашивает:
– Хочешь есть?
Я чуть было не врезаюсь в ползущий впереди сапфировый Лэнд Крузер.
– Это была ты? – спрашиваю я.
Клэр не отвечает.
Я сбавляю скорость и сам ползу за Лэнд Крузером.
Я был уверен, что женщина в латексе и Клэр – это разные женщины. Хоть я и был тогда прикован к пентаграмме, не думаю, что это отразилось на моем слухе. У женщины в латексе – голос низкий и томный, он был бы притягательным, если бы не обстоятельства нашей встречи, а у Клэр – высокий и не женственный, и этот голос я узнаю в любой веренице голосов.
– Ты знаешь женщину, которая задавала мне этот вопрос? – спрашиваю я.
– Сэнди? – переспрашивает Клэр и смеется.
– Хорошо, спрошу по-другому. Ты случайно не знаешь, что за брюнетка в латексе распяла меня на пентаграмме?
Клэр опять смеется.
– Сейчас знаю, но очень скоро знать не буду.
– Ты нарочно несешь всякий бред?! – ору я, ору так громко, что мадам из кабриолета на соседней полосе смотрит на меня с любопытством.
– Я всегда говорю только правду.
Затем в трубке чмокают губами и добавляют:
– Ты не думал, что когда ты слышишь от меня якобы странные вопросы, на деле же ты слышишь себя самого?
Сапфировый Лэнд Крузер поворачивает направо. Я добавляю газ. Я хочу попасть в Кастро как можно скорее. Непонятно почему, но я убеждаю себя, что Пауэрс сможет объяснить мне смысл вакханалии последних дней.
– Я ложусь спать, – говорит Клэр.
Третий час. Солнце еще высоко в небе. Деловая Мисс Занудство с ее ювелирным бизнесом не позволит себе в это время спать. Об этом я и говорю Клэр, но та вновь смеется.
– Я всегда так делаю, чтобы считать так называемый бред странным сном.
Клэр вешает трубку. Я соплю себе под нос, соплю так, как сопит Папочка, когда мы с Сэнди говорим на его глазах о понятной только нам двоим ерунде.
Через десять минут я приезжаю в Кастро. Паркую Форд Фокус возле дома Пауэрса. Окна его дома все еще завешены, но я вбегаю по небольшой лесенке к входной двери и нажимаю на звонок.
Я слышу за дверью грузные шаги и испытываю облегчение. По крайней мере мой подельник жив.
Дверь открывается, на пороге показывается Пауэрс. Грузный, лысый, в черной майке, тяжело дышащий – такой же, как обычно, и что самое важное, без следов насилия на напоминающем желе теле.
Пауэрс с ходу что-то бурчит, и я так понимаю, что он был с женой на природе, в местности, где телефон не ловит.
– Твоя жена дома? – спрашиваю я.
Пауэрс чешет голову и бурчит, и я так понимаю, что его жена сейчас в тренажерном зале.
– Можно войти?
Пауэрс бурчит, и я прохожу в гостиную. В гостиной Пауэрса все то же самое, как и в прошлый (и единственный) раз, когда я в ней находился. Хотя нет – на прозрачном кофейном столике лежит какая-та книга. Я подхожу ближе и вижу, что это роман Фила Фохё: "Темные духи". Зеленая кардиограмма в самом низу черной обложки, на кардиограмме – редкие колебания до 2021, затем обрыв с 2021 до 2221, а после 2221 идут бурные колебания.
Я не знаю, с чего начать рассказ о всей той чертовщине, что со мной происходит, поэтому спрашиваю:
– Ну как книга? – И тычу пальцем в надпись "Темные духи".
Пауэрс что-то бурчит, и я так понимаю, что книга – полный отстой.
Затем я спрашиваю первое, что приходит в голову:
– Есть что-нибудь новое об искусствоведе?
Пауэрс молчит и даже не собирается бурчать. Я смотрю в его глаза. Они кажутся крошечными на фоне свисающих под ними практически бульдожьих мешков. Пауэрс боится, думаю я, чего-то боится и что-то скрывает или, возможно, его заставляют что-то скрывать.
– Ты точно отдыхал на природе? – спрашиваю я.
Пауэрс кивает головой.
Я вспоминаю о последней оговоренной с ним продаже и спрашиваю:
– Как поживает «Твердыня Тибета»?
Пауэрс начинает бурчать, и я понимаю, что картина Рериха ушла по трехпроцентной скидке, как и было оговорено. Он что-то добавляет к своему бурчанию, и я так понимаю, что деньги за «Твердыню…» находятся на его банковском счете.
– Хоть это радует, – говорю я.
Пауэрс бурчит, что выпишет мне чек.
– Само собой, – говорю я.
Затем Пауэрс… как-то неуловимо меняется в лице. Оно как и прежде, как у недовольного жизнью бульдога, но что-то микроскопическое в нем проскользнуло, что мне очень не понравилось.
– Я знаю кое-что об искусствоведе, – говорит Пауэрс, говорит, а не бурчит, что странно.
Он смотрит на меня с неуместной осторожностью, будто ожидает, что я на него наброшусь.
– Позавчера его посадили, – продолжает Пауэрс. – Его подозревают в связях с мафией.
И добавляет:
– Его зовут Роберт Брайан Фостер.
Мне это имя ни о чем не говорит. Я продолжаю смотреть на Пауэрса. Меня смущает та легкость, с которой он начал не бессвязно лопотать слова, а членораздельно их произносить.
– Фостер не виноват в том, что с тобой происходит, – говорит Пауэрс.
– А что со мной происходит?
– Кто-то подбросил мозги на порог твоего дома, – говорит Пауэрс, говорит и улыбается, как наверняка улыбалась Клэр, когда несла свою чушь по телефону. – Кто-то привязал тебя голого к пентаграмме.
Я краснею – от гнева? От стыда? Я не знаю. Я уверен, что ничего не говорил Пауэрсу об этом, тогда откуда, он, черт побери, все узнал? Об этом теми же словами я и спрашиваю у Пауэрса.
Пауэрс молчит, молчит и улыбается. Меня бесит эта улыбка. В данный момент меня взбесила бы любая улыбка, кроме, пожалуй, улыбки моей Сэнди.
Вдруг мое тело становится горячим изнутри. Этот жар проходит быстро, и я о нем словно забываю, будто бы его и не было вовсе. Хотя… если я его почувствовал, значит, жар все-таки был? Я не уверен. И чувствую, что мысль о жаре у меня исчезает, просто тает в моем теле. И теперь я уверен, что никакого жара не было. Мне просто показалось. Я не запоминаю каждое моргание собственных глаз, поэтому не запоминаю и жара.
Прервав свой самоанализ, я обнаруживаю, что держу Пауэрса за грудки и, брызжа слюной, кричу:
– Хватит молчать! Говори мне все, что знаешь!!!
Пауэрс смотрит на меня так же, как я наверняка смотрел на женщину в латексе. Он что-то бурчит, и я так понимаю, что он считает меня сумасшедшим.
Я бью его кулаком в живот. Я представляю неудачницу-пловчиху, прыгающую в бассейн и оставляющую после себя галлоны брызг – примерно так мой кулак врезается в желеобразное тело Пауэрса.
Пауэрс пытается меня повалить на пол, он крупнее меня, я знаю, что сейчас окажусь на полу, но я почему-то не оказываюсь. Во мне бурлит звериная ярость, во мне есть неизведанные до сегодняшнего дня силы наносить очередной за очередным удары в брюхо Пауэрса, в его бока, в наслоение его подбородков, в его бульдожью морду…
…Я словно бы просыпаюсь. Мои кулаки гудят, а ухо болит настолько сильно, что я в страхе проверяю на нем наличие мочки. Мочка, слава богу, в норме, она не болтается на крохотном лоскутке кожи. Я чувствую кровь, она спадает на черную футболку Пауэрса, который лежит без сознания. Я радуюсь своей победе, понимаю, что в данном случае причина для радости по-детски глупая, но продолжаю радоваться. Моя рука, наверное по рефлексу, почему-то еще не вымершему со времен медпрактики, тянется к толстой шее Пауэрса проверить пульс. И пульс не обнаруживает.
Я успокаиваю себя, думаю, что всему виной накопленный на продаже подделок жир, но тут же вижу то, что должен был заметить сразу, и понимаю, что Пауэрс мертв.
В его левой глазнице торчит вилка. Кровь скапливается в лужицы между надбровными дугами и мясистыми скулами.
Словно в тумане я приезжаю к своему домику на Пасифик Хайтс, глушу мотор. Достаю пачку "…Heaven", закуриваю. Долго смотрю на пачку и думаю, что очень скоро в гробу, во сотни раз большем, чем этот, окажется мой мертвый подельник Пауэрс.
Я не мог его убить. Я до сих пор не верю в это.
Если и вправду мои руки стали причиной смерти Пауэрса, то значит, в мое тело вселился кто-то другой. Я понимаю, что это бред, но лучше думать, что дело обстоит именно так, чем ставить в вину свой собственный рассудок или состояние аффекта. Аффект… Это смешно. Я точно помню, что чувствовал ярость, но ярость подобного рода не смогла бы затуманить мой разум.
Хотя я никакого аффекта ранее не испытывал, что я могу об этом знать? Возможно, аффект именно так и приходит…
Мне тошно. Я открываю дверь своего Форд Фокуса, и меня вырывает на мокрый асфальт. Мокрый… Идет дождь, а я только сейчас его замечаю.
Я берег свою Сэнди от правды. Но продолжать все скрывать нет смысла. Мне придется ее расстроить…
Я убил человека… Все-таки нет, не я, убил тот, кто был в моем теле в момент убийства. Я знаю, что это абсурд, но сейчас я уповаю на этот абсурд так, как порою уповают на бога. Я не помню, как воткнул вилку Пауэрсу в глаз. Если я не помню – значит, не я ее втыкал.
Не знаю почему, видимо из-за мышечной памяти, но я захожу в hooklove. Ни одного нового сообщения от Клэр. Только два десятка прежних сообщений с недвусмысленными намеками.
Я набираю Клэр. Она знала, что Пауэрс был дома, и она, скорее всего она виновата в смерти Пауэрса. Звучит абсурдно, но к этому абсурду против своей воли я начинаю привыкать.
Клэр не берет трубку. Я набираю еще раз и после, наверное, двадцати гудков, слышу раздраженное:
– Что случилось?
Высокий, не женственный, с повелительными интонациями – от ее привычной манеры говорить я уже успел отвыкнуть. Бред Клэр выдавил из меня сложившуюся к ней "недолюбовь-недоненависть", заменив ее более прозаичным, но и более странным страхом.
– Олег, что тебе нужно? – спрашивает Клэр, спрашивает так, будто бы я – клиент, который хочет обменять кольцо 585 пробы на что-то менее затратное.
Я ожидал услышать похотливую сучку, а не привычную Мисс Занудство, поэтому что-то мямлю в трубку. Я чувствую, что Клэр сейчас прервет разговор, поэтому спрашиваю:
– Ты знаешь Уайта Пауэрса?
– Кого? – переспрашивает Клэр, и в ее раздраженном голосе я слышу искреннее недоумение.
– Извини, я ошибся, – говорю я.
– У меня отчетность сегодня, ты как всегда, в самое неподх…
Я сбрасываю. Я убеждаюсь, что наши тела порою кто-то посещает. Быть уверенным в этом все равно что быть сумасшедшим, но вот эта сумасшедшая мысль – единственная, что логично объясняет весь бред.
Вновь закуриваю и думаю, с чего же начать свой рассказ Сэнди.
Курю и думаю, думаю с более пронзительной болью, чем ранее, о том, куда завела меня моя душная жизнь.
Пепел
Заперт в собственной оболочке. Все живое – фон.
Материальны только мои мысли. Ощутим только я.
Временами я понимаю, что существую только я. От этого осознания становится не по себе. Становится тошно.
Неужели я никого не смогу почувствовать, кроме себя?
Никакого идеала нет. Но потребность в идеале есть, поэтому приходиться искать идеал в несовершенном.
Моя Сэнди – не идеал. И я не ищу в ней идеал. Я люблю ее такую, какая она есть, и если бы она вдруг стала другой, тоже неидеальной, но другой, думаю, я бы все также ее любил.
Все эти мысли словно принадлежат и не принадлежат мне. С этими мыслями я брожу по дому, зову Сэнди, и никакого ответа от нее не слышу. Мне страшно, я думаю о вилке в глазу Пауэрса, думаю о возможной участи Сэнди. В холодном поту я хватаю телефон и набираю ее номер, но тут же чувствую невероятное облегчение, и вполне заслуженно (но молча) называю себя тупым идиотом. Как правило в это время, в пятом часу, Сэнди находится в студии, кормит своих творческих демонов…