Жара сменилась прохладой вагона, и Сафонов вдохнул полной грудью: ему становилось легче. Он прошел в свое купе – соседа еще не было, – положил чемодан на багажное место и уселся возле окна.
Выдохнул.
Поезд отправится через полчаса.
«Слишком быстро меняется настроение, – подумалось ему. – Это нехорошо, этого не надо, это говорит о том, что я мало отдыхал».
В купе заглянул проводник в темно-синем кителе с петлицами НКПС[15]. Лицо его было загорелым, гладко выбритым, с маленьким подбородком и высоким лбом. Из-под фуражки выбивались темные волосы.
– Доброе утро, товарищ. Желаете чаю или кофе?
– Да, я бы хотел чаю, – ответил Сафонов. – С сахаром. Две ложки.
– Хорошо. Пирожные, бутерброды? С сыром, с колбасой.
– Да, бутерброд с колбасой. И… есть ли у вас минеральная вода?
– Да, конечно, с газом и без газа.
– С газом, пожалуйста.
– Девяносто копеек.
– Хорошо.
– Сейчас принесу.
Проводник удалился. Сафонов вдруг понял, что совершенно не озаботился мелочью: в бумажнике были только пятирублевки и червонцы.
Вдруг он вспомнил, что несколько дней назад какая-то барышня отдала ему найденную на улице трехрублевку. Да вот же она, в заднем кармане брюк. Он даже не вытаскивал ее, совсем забыл.
Сафонов достал трехрублевку, развернул ее и замер.
Прямо поперек зеленого красноармейца было начертано темно-синей перьевой ручкой:
Не верь Третьякову. Он врет. Все пошло не так. Срочно зайди ко мне домой.
ВавилинСафонов с минуту смотрел на трехрублевку, ничего не понимая. Его руки дрожали.
Так, спокойно. Вдохнуть, выдохнуть. Вдохнуть, выдохнуть.
Черт!
Он смял купюру в кулаке.
Вдохнул, выдохнул.
Снова развернул. Надпись не исчезла. Не померещилось. Это точно был почерк Вавилина, он хорошо знал его.
Все было не просто плохо, все было очень плохо. Значит, все самое худшее, о чем думал Сафонов, было правдой. Значит, Кестер не просто так паниковал. Что с ним случилось? Его убили в ту же ночь? Взяли? Взяли утром? Почему Третьяков врал? Он завербован? Или изначально был с ними? Или его тоже взяли?
– Да что же происходит, – сказал Сафонов беззвучно, одними губами.
Он откинулся на спинку сиденья.
«Господи, какой же я дурак, какой же я идиот, какая же я бестолочь, ну надо же так, ну нельзя же так, ну почему я так».
От злобы на себя он закусил губу.
«Почему, почему я сразу не развернул эту бумажку, почему. Ведь должно же было меня это насторожить, но почему-то не насторожило. Расслабился на летнем солнышке? Разнежился? Отупел от жары? Совсем испортился, а ведь был профессионал, да что ж такое, черт, черт, черт бы побрал все это».
В дверях вновь появился проводник с подносом. Он поставил на столик чай в подстаканнике, бутерброд на блюдце и бутылку минералки.
– Прошу прощения, – поднял голову Сафонов. – Но у меня нет мелочи. У вас найдется сдача с пяти рублей?
– Да, конечно, – улыбнулся проводник.
– А еще, пожалуйста, – он с трудом подбирал слова, – у меня к вам большая просьба.
– Да?
Сафонов вдруг понял, что говорит очень медленно и рассеянно, и снова попытался взять себя в руки.
– Мне нужно будет выйти на станции Калинова Яма. Ненадолго. Разбудите меня, пожалуйста, когда будем подъезжать к ней, хорошо?
– Да, конечно, – невозмутимо ответил проводник.
Сафонов медленно достал из кармана бумажник, вытащил пятирублевую купюру, уронил ее на пол – разжались пальцы, – поднял, протянул проводнику. Тот посмотрел на него с озабоченным лицом.
– Может быть, вам принести таблетку от головной боли? Вы выглядите нездоровым. С вами все в порядке? – спросил он.
– Все хорошо. – Сафонов попытался улыбнуться. – Я просто очень хочу спать.
– Тогда спите, – мягким голосом ответил проводник. – Я разбужу вас, когда мы будем подъезжать к станции Калинова Яма. Сдачу положу на стол. Вы в купе один, попутчика у вас не будет. Никто не помешает вашему сну.
Голос его был добрым и теплым.
– Да, хорошо. Спасибо.
Проводник вышел и закрыл за собой дверь купе.
Сафонов сделал глоток чая, поставил стакан на стол и прислонился лицом к стеклу. Он решил, что не поедет в Брянск. Он выйдет на станции Калинова Яма, возьмет у связного шифр и передатчик и отправит шифровку. Он напишет: «Выполнить задание не представляется возможным. За мной слежка. Скорее всего, я раскрыт. Возвращаюсь».
Да, он отправит эту шифровку и немедленно поедет в Берлин. Любым путем. Достаточно пересечь Белоруссию и пробраться к своим, и все будет хорошо. Его наверняка ждут в Брянске, но не дождутся. Руководство поймет. Они сами говорили, что при угрозе раскрытия лучше не геройствовать, а найти путь, чтобы вернуться обратно. Все. Никакого задания. Задание отменено. Он сам отменил себе задание, потому что выполнить его теперь невозможно. В конце концов, лучше вернуться с пустыми руками, чем лежать в яме с дыркой в голове.
В яме.
«Да, я все правильно придумал, – решил Сафонов. – План есть. Хорошо, когда есть план».
В этот момент поезд тронулся.
За окном медленно поплыли здания вокзала, спешащие люди, поезд у соседней платформы, заводские трубы, тягучее летнее марево, солнечные блики, дрожащий воздух, запах рельсов, и снова люди, и снова поезд, и трубы, и блики, и марево, и запахи, и облака, облака плыли высоко-высоко в синем небе и проплывали мимо, они уходили куда-то далеко, и все уходило куда-то далеко, и жара уходила, и поезд уходил, и ужасно хотелось спать, наконец-то спать, наконец-то в темноту, в сны, в теплое и уютное небытие.
Сафонов повесил пиджак на крючок, завалился на мягкую скамейку и закрыл глаза. Выдохнул, зевнул, облизнул пересохшие губы. Больше он не был московским журналистом Олегом Сафоновым. Он был немецким разведчиком, его звали Гельмут Лаубе.
Он спал.
* * *
Из статьи Карла Остенмайера «Зверь внутри» («Журнал о психотерапии и смежных областях».
№ 4. 1935)
У каждого человека, пусть даже внешне доброжелательного и отзывчивого, есть темная сторона. Иногда она почти невидима для окружающих, а зачастую и сам человек с удивлением обнаруживает ее в себе, совершив непоправимую ошибку. Некоторые называют это внутренним зверем. У кого‐то он сильнее условно «светлой» стороны (я говорю «условно», потому что понятия добра и зла относительны), у кого‐то слабее. Но зверь есть в каждом.
Люди, переживающие сложный период, иногда винят во всем его. Они говорят, что не в силах справиться со своей темной стороной, что тьма сильнее их. Чаще всего они просят помочь победить этого зверя и убить его. Темная сторона мешает им жить, приводит к ужасным ситуациям. Человек, не справившийся с зовом своего зверя, делает больно другим людям, а в итоге и себе.
Но ответ я даю всегда один: зверя внутри не надо убивать. Надо приручить его и сделать союзником. Чтобы он не бросался на человека и его близких. Чтобы он ел только то, что ему дают, а в тяжелой ситуации пришел бы на помощь. Да, это возможно – со зверем внутри можно жить к взаимной выгоде, создав своеобразный симбиоз.
Как приручить зверя? В разных случаях это делается поразному. Как и у обычных зверей, у него – множество семейств и видов, и каждый из них уникален.
Соответственно, к каждому нужен свой подход. В этом и заключается тяжелейшая работа над собой. Сначала внутреннего зверя надо увидеть, оценить его размеры, описать его, понять, чего он хочет и чем дышит, – и только тогда приручать.
Есть только одно строжайшее правило: зверя нужно кормить. Иначе симбиоз не будет работать. Если не кормить, он съест вас.
Слушайте внутреннего зверя. Знайте его лучше, чем он знает вас. Кормите осторожно, чтобы не откусил вам палец. Он должен слушаться вас, а не вы его. И тогда он принесет вам пользу.
Если вы правильно приручите зверя, он даст вам сил, когда их, казалось бы, неоткуда взять. Он защитит вас и ваших близких и перегрызет горло врагам, когда это будет необходимо. А это, к сожалению, часто бывает необходимо; жизнь поедает розовощеких и мягкотелых, как и зверь поедает тех, кто не смог с ним справиться.
* * *
Из воспоминаний Гельмута Лаубе
Запись от 5 марта 1967 года, Восточный Берлин
Пару месяцев назад, перебирая старые бумаги в гостях у Рудольфа Юнгханса, я вдруг нашел вырезку из краковской газеты Ilustrowany Kuryer Codzienny за 20 июня 1939 года. Это была статья о немецкой угрозе некоего То-маша Качмарека. Это была моя статья.
Они хотят заполучить кусок нашей земли, который называют «польским коридором»[16]. Но не надо обманываться и думать, что если мы уступим им эти земли, если мы отдадим им Данциг, то они оставят нас в покое. Нет. Они хотят всю Польшу и даже не скрывают этого. Они хотят пройти победным маршем по нашим городам, как прошли в Чехословакии. Они хотят рабства для наших женщин и смерти для наших мужчин.
Неужели этим хищникам не хватило той кровавой мясорубки, устроенной ими же больше двух десятков лет назад? Неужели они хотят получить еще?
Что ж, если хотят – получат.
Мы все должны сплотиться перед лицом немецкой угрозы. Но этого мало. Надо бить превентивно – и так, чтобы у бешеного австрийского выскочки не возникло даже мысли о том, чтобы криво посмотреть в сторону польской границы. Мы должны быть решительными и непримиримыми. Мы должны гнать их без всякой жалости. Долг каждого поляка сейчас – увидев немца, плюнуть ему в лицо.
«У бешеного австрийского выскочки!» Когда я писал это, я безумно хохотал: когда еще тебе позволят писать такие вещи о фюрере!
Пожалуй, в Польше я проявил себя лучше всего. Это были золотые дни. Я занимался тем, что лучше всего умел. Мой язвительный язык никогда еще не получал столько свободы.
Наиболее яркие фрагменты из этих публикаций появлялись затем в германской прессе. Их комментировали в нашем Министерстве иностранных дел, их предъявляли англичанам и французам – мол, посмотрите на этих поляков, которые призывают плевать в лица немцам!
Особенно весело было работать с польскими националистами. Этих идиотов даже не надо было особенно провоцировать: достаточно было вовремя швырнуть парочку разогревающих фраз, и они уже собирали антинемецкие митинги и чуть ли не готовились к погромам. Честное слово, если бы не полиция, они устроили бы в Кракове настоящую инквизицию для фольксдойче.
Именно такие настроения нам и были нужны. Разжигать войну было весело.
Ситуация вышла из-под контроля только один раз – когда в середине июня в Броновице поляки избили немецкую семью. Этот инцидент тут же был подхвачен нашей пропагандой.
С военной разведкой тоже не было особых проблем. Поляки – народ храбрый, но иногда до ужаса хвастливый. Если на каком-нибудь приеме поставить графин водки польскому офицеру, то уже через полчаса можно было доставать блокнот и записывать. Так, в июле я узнал местоположение военного аэродрома в Верхней Силезии, который даже не был занесен в наши карты. Эта информация тут же отправилась в Центр: аэродром разбомбили в первые часы войны.
Не все, однако, разделяли мой яростный антинемецкий запал. Во время работы в газете я сдружился (если вообще можно употребить это слово по отношению к разведчику) с репортером Анджеем Ожешко – добрым круглолицым блондином, любившим выпить и поесть. Вечером в конце июня – как раз после того, как вышла та самая статья, – мы с ним решили прогуляться по Кракову от Дворца печати, где располагалась наша редакция, до набережной Вислы, где Анджей хотел встретиться с одним из своих далеких знакомых.
Был теплый летний день, дул свежий ветерок, с востока приближались облака. Ожешко был встревожен и напуган. И, как всегда, разговорчив.
– Томаш, все-таки так нельзя, – говорил он, постоянно ускоряя шаг и монотонно жестикулируя правой рукой с зажатой в ней папиросой. – Да, немцы – враги, и да, они хотят войны, но зачем так писать? Неужели ты не понимаешь ответственности? Я понимаю: твои родители не заслужили такого, и поверь, я тоже ненавижу немцев, но зачем же вот так?
Согласно легенде, я родился в польской семье в Штеттине. В декабре тридцать восьмого моих родителей арестовало гестапо, а сам я бежал в Краков. Легенда готовилась долго, с душераздирающими газетными публикациями о несчастной семье Качмареков и даже со свидетельствами людей, которые якобы знали моих родителей.
– Неужели ты не понимаешь, что дразнишь их? – Ожешко продолжал нервно жестикулировать. – Иногда я думаю: будь проклят наш польский гонор! Наше бряцанье оружием, наша воинственность – пока дело не дойдет до настоящей войны, все мы кажемся себе крылатыми гусарами. Поверь, Томаш, я не меньше тебя хочу увидеть польских солдат, марширующих по Берлину, но если можно обойтись без этого, то зачем лишний раз дразнить немцев? Это опасная игра. Мы машем водяным пистолетиком под носом у опасного зверя.
– Без этого нельзя обойтись, – глухо отвечал я. – Война будет. Глупо рассчитывать, что все обойдется. После Чехословакии они вошли во вкус и теперь не остановятся.
– Как раковая опухоль. – Ожешко крепко закусил папиросу. – Томаш, я никогда не видел войну. И, если честно, не хочу ее видеть. Очень не хочу.
– Я тоже не видел, – соврал я. – И тоже не хочу.
Неторопливым прогулочным шагом мы прошли Старовисльну улицу и подошли к реке, откуда пахло студеной свежестью. У набережной, опершись на ограждение, стоял невысокий человек в слегка помятом костюме. Он обернулся к нам и помахал рукой Ожешко: видимо, это и был его знакомый. У него было плоское лицо с круглым носом, небольшие залысины на висках и немного оттопыренные уши. Когда мы подошли к нему, он энергично пожал руку Ожешко.
– Наконец-то, – сказал он. – Добрый день, пан Анджей. Я завтра еду в Германию и уже боялся, что не увидимся.
– Добрый день, пан Франтишек, – ответил Ожешко. – Томаш, это очень интересный человек. Это Франц Хониок, он живет в Силезии, но всей душой любит Польшу. Пан Франтишек, это журналист Томаш Качмарек. Вы наверняка читали его.
– Пан Качмарек! Какая приятная встреча! – Глаза Хониока заблестели, он пожал мне руку. – Я читал вас в газете, вы прямо ух! Так и хочется сесть на танк – и до Берлина!
Я смутился.
– Что вы, самые обычные статьи. А вы не хотите переехать в Польшу? В Силезии вам может грозить опасность. Сейчас очень неспокойно.
– А, – Хониок махнул рукой. – Будь что будет! У меня там ферма. Неужели я брошу дело всей жизни? А что до Гитлера – да не пошел бы он к черту. Уверен, ему осталось недолго.
– Я же говорил, что среди немцев есть порядочные люди! – сказал Ожешко. – Порядочные и бесстрашные. Люди, в которых еще не заглох голос совести. А теперь пойдемте к Пивной улице, там есть отличное заведение.
Весь вечер мы пили пиво и разговаривали. Хониок был интересным собеседником для силезского фермера.
Он рассказывал смешные деревенские истории и много шутил, а когда речь заходила о политике – громко проклинал Гитлера и желал победы польскому оружию.
– И пусть нашему доблестному вермахту здесь дадут такого пинка под зад, чтобы они драпали до самого Берлина! – говорил он, пил и смеялся, а затем вновь становился серьезен. – Знаете, когда я читаю немецкие газеты, мне иногда хочется рычать от злобы. Эта бешеная собака не понимает, что найдет здесь свой конец! И я уверяю вас: среди немцев намного больше порядочных людей, чем кажется. Просто они задавлены, их не слышно, но они есть. И однажды они заявят о себе. Будьте уверены.
Я поддакивал и кивал. И все же мне он был неприятен, как неприятен любой человек, желающий поражения своей стране.
– Господи! – говорил Хониок, оглядывая кабак после глотка пива. – Каждый раз, когда я приезжаю сюда, я дышу воздухом свободы. Не смотрите, что я немец по паспорту: в душе я поляк. Сегодня мы все поляки. Все честные люди, оказавшиеся под тенью Гитлера.
– И все же лучше бы вам переехать сюда насовсем, – заметил я. – Зачем по собственной воле жить в стране, которую вы не любите?