В палате поднялась кутерьма: содрогаясь всем телом в шаге от Ивана Яковлевича, по-прежнему громко бухавшего камнями, Карнаухов истошно хрюкал; путаны визжали, пытаясь вырваться в коридор; под их напором пакеты в руках Серени с треском разодрались, и на пол высыпались продукты. Бутылки с шампанским, бананы, яблоки, апельсины раскатились по всей палате и даже по коридору. Натыкаясь на них и падая, убегающие за дверь девицы громко, на все голоса визжали. Алик и поэт Сырцов в недоумении и растерянности озирались по сторонам. И только один Иван Яковлевич сохранял спокойствие. Аккуратно положив кирпичи на пол, он размашисто перекрестился на иконы, развешанные в углу, после чего встал на ноги и, приближаясь к содрогающемуся в судорогах Карнаухову, спокойно сказал Миронке:
– Тащи ведро с водой. Да тряпок побольше – чистых.
А как только Миронка метнулся к двери, из-за которой всё ещё доносились взвизги и топот ног убегающих коридором женщин, обращаясь к Алику и к поэту, Корейшев сказал спокойно:
– Алик, где его смирительная рубашка? А ты – ноги его держи. Да «Отче наш» читайте. Или хотя бы: «Господи, помоги»! Иначе ведь – не удержите.
А потом вся палата, включая поэта, Алика, Миронку, о. Самсона и даже растерянно озирающегося Сереню, устало и тяжело дыша, молча сидела над затихающим, снова спеленатым по рукам и ногам в смирительную рубашку Юрием Павловичем Карнауховым, в то время как Иван Яковлевич, застыв за мусорной кучей, встал на колени перед иконами и, прижавшись лбом к полу, прошептал чуть слышно:
– Господи, что я делаю? Может, это не он, а я – настоящий тут бесноватый?!
Утром следующего дня в белую дверь кабинета Саблера постучались.
– Леонид Юльевич, можно? – заглянула в комнату санитарка Валечка, одетая в шубку, шапку и зимние сапожки. – Зашла вот проститься.
В глубине кабинета спиной к окну, по белым шторам которого бегали солнечные зайчики, сидел за столом главврач.
Напротив него на стуле сидела спиной к двери женщина в стареньком пальто и вязаной шапочке.
– Извините, – сказал ей главврач и прошел к санитарке Валечке. – Ну, всех благ тебе, Валечка. Надеюсь, в другом месте тебе будет легче.
– И я надеюсь, – с любопытством поглядывая на женщину, сказала Валечка и не выдержала, спросила: – А это что – на моё место новенькая?
– Да, – спокойно ответил Саблер.
Женщина, сидящая за столом, на мгновение обернулась. Это была Лена, та самая бывшая ученица Ивана Яковлевича, которую он в свое время отправил помогать матери выходить из запоя. Повзрослевшая лет на пять, она мельком взглянула на Валечку и вновь повернулась лицом к окну.
Саблер объяснил:
– Елена Владимировна мать свою привезла сюда. Из Смоленска. Специально к Ивану Яковлевичу.
– Это что, ту самую скандалистку из тридцать пятой?
Саблер кивнул: ту самую.
– Ну ладно, Леонид Юльевич, я пойду, пожалуй. Всего вам доброго, – сказала Валечка – и в спину сидящей на стуле женщине: – И вам тоже – всего хорошего. Главное, Вы не бойтесь. Сумасшедшие тоже люди. Как Вы к ним, так и они к Вам. За редким-редким исключением.
– Спасибо. Я поняла, – через плечо посмотрев на Валечку, улыбнулась в ответ Елена и вновь повернулась лицом к столу.
В палате Алик и о. Самсон кормили из ложечки похрюкивавшего Карнаухова, а Миронка переодевал в чистую пижаму ядерщика Канищева, в очередной неестественной позе замершего у тумбочки.
В то же время, отвернувшись в угол к развешанным там иконам, Корейшев молился Богу. И только один поэт вольно разгуливал между коек, помахивал ручкой и шевелил губами.
– Подержи штаны, – попросил его Миронка, и поэт ринулся помогать ему:
– Давай.
Держа на руке штаны, он посмотрел на ядерщика Канищева и сказал:
– Странная болезнь у этого ядерщика. Одно слово слышит и оживает. А вся остальная жизнь, выходит, ему до лампочки?
– Ничего, отмолим, – автоматически сказал Миронка и взял у поэта из рук штаны. – Спасибо.
В палату вошли Лена и Саблер.
– Доброе утро, – улыбнулся главврач больным и, направляясь в угол к Ивану Яковлевичу, поинтересовался: – Ну, как дела, Миронка? Что снилось?
– Слава Богу, ничего не снилось, – ответил Миронка. – За день намаешься. Не до снов.
– А мы тут как, сами кушаем? – проходя мимо койки Ивана Яковлевича, на которой кормили Карнаухова, спросил Саблер.
– Нет. До этого не дошло, – ответил о. Самсон и заключил: – Пока.
Главврач кивнул и, сопровождаемый санитаркой, остановился у самой линии, очерчивавшей угол с коленопреклоненным перед иконами Корейшевым.
– Иван Яковлевич, доброе утро! – обратился к Корейшеву главврач.
– А, Леонид Юльевич. Присаживайтесь, – поднимаясь с коленей, указал Иван Яковлевич на стул. – Вот вам конфетка. К чаю. И вашей новой помощнице, – протянул он другую конфетку Лене. – Держи, Леночка.
– Спасибо, Иван Яковлевич, – взяв конфетку, потеребила её в руке новая санитарка, после чего, глядя в глаза Корейшеву, сунула конфету в карман халата.
– Иван Яковлевич, – уселся главврач на стул. – Я тут пронаблюдал тебя и никаких психических отклонений не обнаружил. Может, мы тебя выпишем? Ступай себе с Богом и живи, как знаешь. Что ты на это скажешь?
Услышав это предложение, все обитатели палаты, за исключением невменяемых, дружно насторожились.
Иван же Яковлевич подергал пуговицу на своей пижаме и сказал:
– Ты смотри, отваливается. Где у нас нитки? Надо бы пуговицу пришить.
– Сейчас подам, – поспешил Миронка за катушкой с нитками, в то время как Саблер, разворачивая конфетку, переспросил:
– Ну так как, Иван Яковлевич?
– Так… я и живу, как знаю, – улыбнулся в ответ Корейшев и, взяв у Миронки катушку с нитками, поблагодарил мужчинку: – Благодарю.
– Но на свободе лучше, – жуя конфету, продолжил Саблер.
– С Богом – везде свобода, – оторвав пуговицу, принялся Иван Яковлевич пришивать ее на себе. – Ыш ты, какая верткая. Не поймаешь.
– Значит, отказываешься выписываться? Хорошо, – после секундного размышления встал со стула Саблер. – Неволить тебя не стану. Тем более что благодаря тебе мы больных тут кормим. Да еще и на лекарства кое-что остается. А если вот, как Елена Владимировна, из других городов к нам народ поедет, то к осени, я надеюсь, мы и больницу отремонтируем. Так что живи себе на здоровье. А надоест – выпишем. Пойдем, Лена. Да, кстати, Лена мать свою специально к тебе привезла лечить. От алкоголизма. В медицину не верит, а в тебя вот верит.
– В Бога надо верить, – улыбнулся Корейшев Лене. – Он лечит.
– Знаю, – ответила санитарка. – Только не всякая молитва до Него доходит.
Застыв в туалете у приоткрытой форточки, мать Лены, – постаревшая лет на десять молочная сестра Ивана Яковлевича, – высохшая, обрюзгшая, с огромными синяками под выцветшими глазами, – нервно куря папиросу, поинтересовалась:
– Ну и как: он тебя «узнал»?
– Да, – кивком головы подтвердила Лена. – Вот конфетку мне подарил.
– Негусто, – сказала мать. – Для любимой племянницы мог бы что-нибудь и посущественней припасти.
– Я ему не племянница, – напомнила Лена матери.
– А я – сестра? – выпуская колечко дыма, поинтересовалась мать.
– Сестра. Молочная, – прояснила Лена. – Впрочем, это уже не важно. Сейчас он просто «божий человек».
– Божий ли?! – сузились в злобе глаза у матери.
– Божий, божий, – уверенно подтвердила Лена, – скоро сама увидишь. И убедишься.
– И он меня, значит, вылечит? – с ехидцей спросила мать.
– Мама, ну что ты все время злобишься? – с досадой спросила Лена. – Порадовалась бы за брата. В наше время не спился и не искололся. Родиной не торгует. Живет себе потихоньку, людям вот помогает.
– Так я и радуюсь, – пыхнула дымом мать.
– Ты что, до сих пор его ревнуешь? – вдруг догадалась Лена. – К Богу ревнуешь, мама?!
– Да больно он мне впал! – зло огрызнулась мать и, сплюнув окурок в ведро с окурками, первой пошла к двери. – Ладно, пошли уже. К твоему «божьему человеку».
Проходя с матерью по длинному больничному коридору со множеством выходящих в него дверей, приближаясь с потоком людей в цивильных одеждах и больных в пижамах к палате Ивана Яковлевича, строго шепнула матери:
– Только ты не груби ему.
– Больно надо, – сказала мать. – Может, я и вообще разговаривать с ним не буду.
Поправив на матери воротник пижамы, Лена примирительно попросила:
– Расслабься, мама. Вот увидишь, всё будет нормально.
Вздернув одним плечом, мать раздраженно пыхнула:
– Так, может, мне вообще к нему не идти? Чтобы как-нибудь не задеть «божьего человека».
И тогда Лена, молча взяв мать за руку, ввела её, едва-едва упирающуюся, за белую дверь, в палату.
В палате собралось так много народа, – посетителей в цивильной одежде и больных в форменных пижамах, – что в первый момент как Лена, так точно и мать её несколько растерялись. С трудом протиснувшись за порог, одетая в белый больничный халат и в белую крахмальную шапочку Лена увлекла мать за руку, за собой. Просачиваясь за дочерью в угол к Ивану Яковлевичу, мать с любопытством огляделась по сторонам.
В глубине палаты, у окна, крепкий красивый священник Иван Афанасьевич Щегловитов, бывший московский предприниматель, а теперь вновь испеченный батюшка о. Иоанн принимал исповедь. К нему выстроилась целая вереница больных в пижамах и просто паломников к «божьему человеку» в самых разнообразных зимних одеждах. В этой очереди находились и Алик вместе с о. Самсоном и Миронкой.
Поэт Сырцов, сидя на стуле возле кровати Ивана Яковлевича, ухаживал за похрюкивающим безумцем.
Из угла же, куда сквозь толпу присутствующих Лена тащила мать, доносился знакомый голос Ивана Яковлевича:
– Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, все звезды света, хвалите Его, небеса небес и воды, которые превыше небес.
Оглядываясь в толпе, Марина шепнула дочери:
– А народищу! Ни фига себе. И все к нему на прием лечиться?
– По-разному, мама, по-разному, – расталкивая больных, пробивалась Лена всё ближе и ближе к кровати Ивана Яковлевича. – Кто лечиться. Кто просто так – поглазеть да послушать.
– Круто! – сказала мать. – Если он хотя бы по рублю с брата берет, так это ж озолотиться можно. Действительно, хорошо устроился.
– Мама! – одернула Лена мать. – Ну что ты паясничаешь всё время? Зачем тебе это, мама?!
– Ну хорошо, молчу, – потупила глазки мать. – И всё ж таки кто бы мог подумать, что наш Ивасик в такого вот Кашпировского превратится! С ума сойти!
Чем ближе Лена и ее мать пробирались в угол к Ивану Яковлевичу, тем отчетливей и яснее, хотя и не очень громко, звучал голос Корейшева; а лица людей вокруг становились все вдумчивей и серьезней. Здесь находились все те люди, которым когда-либо помог Корейшев: Саблер, старушки в платочках на головах, монахиня Таисия, одноногий десантник на костылях, его веснушчатая подружка. В толпе отирался и краснощекий мужик в кожане с миниатюрной худенькою женой и двумя дошкольниками-детьми, одетыми по последней моде, во все новое и кричащее. А рядом стояла толстая больничная повариха в синем халате и полинявшей косынке на голове. И тут же два «новых русских» в длинных черных пальто до пят.
Обойдя кровать с похрюкивающим безумцем, Лена и ее мать оказались прямо перед меловою линией, полукругом вычерченной вокруг угла с Корейшевым.
Только теперь за линией открывалось сравнительно пустое пространство пола. Гора мусора, на стене – иконы. А между мусором и иконами, прямо на досках пола, лежал постаревший, высохший, с некрасивой клочковатой бородой, но со все еще молодыми и ясными голубыми глазами – Иван Яковлевич Корейшев. Одетый во все темное: в рубашку, халат и тапочки, с белым вафельным полотенцем вместо пояса, он смотрел вверх, под потолок, и тихо, проникновенно молился Богу:
– Хвалите Господа от земли, великие рыбы и все бездны, огонь и град, снег и туман, бурный ветер, исполняющий слово Его, горы и все холмы, дерева плодоносные и все кедры.
Молитва Корейшева многих тронула: две старушки в разных концах палаты всхлипывали в платочки; краснощекий мужик в кожане бережно прижимал к себе щупленькую супругу и радостно улыбался. Супруга его снизу вверх поглядывала на мужа и тоже трепетно улыбалась. Их дети, – те просто радовались, с любопытством следя за бородатым дядькой, так лихо при всем народе разлегшемся на полу.
Тронула молитва и мать Лены, – Марину. Пришедшая вся на взводе, пряча свою взволнованность за напускной бравадой, женщина постепенно оттаивала душой. Вот она рассмотрела побитого жизнью Ивана Яковлевича – и несколько успокоилась, даже прониклась к нему, лежащему, жалостью и сочувствием. Но вот она присмотрелась к его улыбке – и тоже взглянула под потолок. Но ничего, кроме белизны, так там и не обнаружив, взглянула на «молочного брата» уже с нескрываемым любопытством, несколько удивленно. Чувствуя, что с ней происходит нечто незапланированное, что она поневоле втягивается в какой-то таинственный круг людей, несмотря на свои социальные и возрастные различия связанных чем-то важным и… радостным, – женщина вдруг поежилась и попыталась улизнуть из палаты вон. Однако, со всех сторон зажатая посетителями, она поневоле осталась стоять на месте. И тихо шепнула Лене:
– Я… хочу писать.
– Писай, – ответила Лена матери, неустанно следя за Иваном Яковлевичем.
– Что, прямо здесь? – прикусила нижнюю губу мать.
И тут вдруг запели бабушки. Началась церковная служба.
Иван Яковлевич встал с пола и вместе со всеми присутствующими в палате повернулся лицом к иконам. Щегловитов же в священническом облачении встал у окна со стула и, пройдя сквозь расступающуюся толпу к иконостасу, подал первый возглас:
– Благословен Бог всегда: ныне и присно и во веки веков!
– Аминь! – грянул хор из старушек и старичков, собравшихся в палате.
По мере начала службы похрюкивавший на кровати Карнаухов явно активизировался. Хрюканье становилось все громче, злее. Больного начало всё сильней сотрясать и дергать, выворачивая на подушках.
– Молитесь. Иначе не удержите, – шепнул поэт Сырцов пятерым дюжим мужикам, помогавшим ему удерживать Карнаухова, и первым безмолвно зашевелил губами.
Мужики тоже принялись молиться, однако едва-едва справлялись с бесноватым.
Видя эту сцену, Марина поневоле отпрянула назад, к меловой черте.
– Спокойно, сестра, – положил ей Иван Яковлевич ладони на плечи. – Сейчас ему станет легче.
И действительно, продолжая службу, о. Иоанн прикоснулся к неистовствующему больному золоченым священническим крестом:
– Вот имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.
Карнаухов истошно взвизгнул, в последний раз содрогнулся и, истекая потом, рухнул в беспамятстве на подушку. А как только священник продолжил службу, Юрий Павлович содрогнулся и впервые после его кутежа во время банного дня, когда в палате не было ни Ивана Яковлевича, ни о. Самсона, членораздельно и сдавленно прошептал:
– Пить.
Марина, как ошалелая, смотрела то на него, то на священника, чинно и благородно продолжавшего службу в непосредственной близости от икон.
– У него что, малярия? – кивнув в сторону Карнаухова, спросила она у дочери.
– Малярия, – вздохнула Лена.
А потом был погожий весенний день. Мартовская капель стучала по подоконнику.
Внизу во дворе больницы по искрящимся на солнце лужам Миронка перепрыгивал с камня на камень: он нес к больнице ведро со щебнем.
А у окна, сбив в открытую форточку пепел от сигареты, Марина сказала дочери:
– Что-то я не пойму. Вроде бы он, а вроде бы и не он. Далекий какой-то, чужой. Хотя глаза и добрые.
– Ладно, мама. Пойдем, – сказала Лена. – Бери, – взялась она за огромный тюк с выстиранным бельем.
Мать подхватила тюк с дугой уже стороны, и они вместе с дочерью вынесли тюк из прачечной.
Оказавшись опять в знакомом больничном коридоре, Марина сказала, волоча вместе с дочерью белье вдоль цепи белых дверей с табличками:
– А еще эти молитвы. Неужто он в Бога верит? В двадцать-то в первый век!