Нужно отметить, что традиция представлять память о Победе как общее достояние, сплачивающее страны СНГ, была заложена еще Ельциным. Например, в 1995 г. в День Победы он поздравлял «фронтовиков, живущих во всех странах Содружества Независимых Государств и за их пределами» [Ельцин, 1995а]. Однако различие между двумя юбилейными речами очевидно. Слова первого президента России обращены к людям, разделенным государственными границами, но объединенным общей памятью. Путинская же формулировка относится к странам, которые общая память побуждает укреплять символические границы, передавая потомкам «дух нашего исторического родства» [Путин, 2005б]. Прибалтийские государства, настаивающие на собственной интерпретации событий Второй мировой войны, кардинально не совпадающей с нарративом, преобладающим в России, оказывались в числе Других, которые демонстративно не подлежат упоминанию в торжественный момент праздника.
Стоит отметить, что та же формула умолчания использовалась применительно к другим посткоммунистическим странам. Обязательные для речей советского времени упоминания об успехах народной демократии как одном из благотворных последствий победы Красной армии над фашизмом по понятным причинам стали неактуальны. Однако и переработки данного аспекта официальной версии нарратива о войне не произошло. Поэтому тема памяти о войне применительно к Восточной Европе скрыта за общими упоминаниями об «освобожденных народах Европы» и «подвигах антифашистского сопротивления»12.
Зато также следуя давней традиции, в своих обращениях 9 Мая президенты России систематически вспоминали о союзниках по антигитлеровской коалиции, используя эту возможность не только для того, чтобы подтвердить приверженность традициям сотрудничества и обозначить новые проблемы, требующие совместного решения (фрейм 12)13, но и для того, чтобы покритиковать западных партнеров (фрейм 13), апеллируя к политическим урокам войны (фрейм 15)14. Впрочем, эти фреймы едва ли могут рассматриваться как новшество: прямая или завуалированная критика союзников под флагом воспоминаний об успехах былого сотрудничества вставлялась в праздничные речи первых лиц еще с советских времен. Одна из причин, по которым победа над фашизмом так важна для советской и российской идентичности, заключается в том, что это событие имеет огромный символический потенциал для репрезентации Нас как равных и даже в некоторых отношениях морально превосходящих Значимого Другого, традиционно именуемого «Западом». Неудивительно, что руководители России и СССР не упускали случая воспользоваться этим преимуществом.
Выступления в День Победы не могли обойтись и без упоминаний о бывшем Враге (фрейм 10). Очевидно однако, что пассажи о «преступных злодеяниях» фашистов вставлялись в тексты речей российских президентов не для того, чтобы проецировать образ Врага из прошлого в настоящее, а с целью подчеркнуть масштаб предотвращенной катастрофы, тяжесть страданий и величие героизма «нашего народа». В некоторых случаях напоминания о событиях войны дополнялись рассуждениями о значимости «исторического примирения между Россией и Германией» [Путин, 2005г] и позитивной оценкой «сбалансированной позиции» руководства ФРГ в вопросах политики памяти [Медведев, 2011б].
В этой связи обращает на себя внимание отсутствие упоминаний не только о Германии и партнерах по антигитлеровской коалиции, но и о братских народах СНГ в речах 2013–2014 гг.
Наконец, тема Победы открывала широкие возможности для артикуляции «общечеловеческих» принципов. Представляя современную Россию защитницей либеральных ценностей (фрейм 16), президенты РФ и их спичрайтеры стремились вписать российскую память о войне в европейский нарратив «освобождения», который связывал победу во Второй мировой войне «с идеей демократии, воплощением которой явилось восстановление демократического порядка в той части Европы, которая была очищена от «коричневой чумы» войсками западных союзников» [Торбаков, 2012, с. 106]. Ключевыми идеями здесь были справедливость15, свобода16, права человека и прочный мир. Однако «либеральной» реинтерпретации подвергалось советское прошлое. И здесь особенно очевиден контраст с подходами 1990-х. В 1995 г., когда Ельцин говорил о том, что завершение холодной войны позволяет в полной мере воспользоваться плодами победы 1945 г., превратив Европу в «единое сообщество демократических наций», общность ценностей связывалась с будущим, в которое «человечество войдет, навсегда отринув страшные понятия: “тоталитаризм”, “национальная ненависть”, “мировая война”» [Ельцин, 1995а]. Когда же Путин спустя десять лет рассуждал о том, что «победа 45-го высоко подняла ценность и самой жизни, призвала к истинному уважению к личности и правам человека», – он отождествлял с этими либеральными формулами советский опыт, «забывая» про те его аспекты, которые в них не вписывались [Путин, 2005 г.].
Таблица 1
РЕПРЕЗЕНТАЦИИ СИМВОЛА ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ В ОФИЦИАЛЬНЫХ ВЫСТУПЛЕНИЯХ В.В. ПУТИНА И Д.А. МЕДВЕДЕВА ПО СЛУЧАЮ ДНЯ ПОБЕДЫ, 2000–2014
Подводя итоги анализа официальных праздничных выступлений можно констатировать, что в 2000-х годах имело место не только активное использование символа Великой Победы с политическими целями, но и существенное расширение его репертуара за счет изобретения новых фреймов. Инновации были связаны с артикуляцией ключевых тем «дискурса о нации» – национальной идентичности, автономии и единства, а также с возможностью репрезентировать Россию как «равную» и «подобную» «Западу»17. И то, и другое стало возможным за счет изменения подхода к работе с советским прошлым: отказавшись от критического нарратива 1990-х годов, властвующая элита сделала выбор в пользу избирательного использования «удобных» фрагментов коллективного прошлого на основе весьма схематично очерченной идеи «тысячелетней истории» становления России в качестве «великой державы». В отсутствие детально проработанного нарратива память о Великой Отечественной войне оказалась наиболее «пригодным» для политического использования ресурсом, поскольку она была хорошо укоренена в массовом сознании, отличалась символической «поливалентностью» и не подвергалась серьезному оспариванию. Не случайно Н.Е. Копосов высказал предположение, что миф о войне в постсоветской России выполняет функцию «мифа происхождения»18, которую в силу резкого расхождения оценок не могут выполнять события, связанные с распадом СССР. На мой взгляд, правильнее было бы говорить о стремлении властвующей элиты придать символу Великой Победы значение «мифа происхождения» в отсутствие целостного нарратива коллективного прошлого, который, собственно, и должен определять смысл(ы) конкретных событий. Вместе с тем очевидно, что память о Великой Отечественной войне благодаря ее интенсивной «эксплуатации», с одной стороны, и укорененности в массовом сознании – с другой, выступает в качестве едва ли не главной узловой точки современной российской идентичности.
«Фальсификации истории» и другие вызовы официальной версии памяти о Великой Победе
Данное обстоятельство побуждает властвующую элиту особенно ревниво относиться к попыткам ревизии развиваемого ею нарратива о Великой Отечественной войне. Между тем превращение символа Великой Победы в главную опору постсоветской российской идентичности совпало с трансформацией режимов памяти19 в Европе. Причины и характер этого процесса достаточно обстоятельно описаны в литературе [см.: Judt, 2004; Kattago, 2009; Mälksoo, 2009; Торбаков, 2012; Mink, Neumayer, 2014 и др.]. Считается, что вплоть до 1989 г. европейская «мнемоническая карта» определялась безусловным доминированием «нарративов победителей» – советского в Восточной Европе и западных союзников – в Западной. Несмотря на существенные различия, общим в них было то, что в качестве единственной виновницы войны рассматривалась нацистская Германия, фашизм объявлялся главным злом, а победа над ним представлялась как достижение широкой коалиции, к которой примыкали движения сопротивления в оккупированных странах. Эта интерпретация существенно упрощала реальные события 1939–1948 гг., поощряя «коллективную амнезию» относительно «неудобных» фактов – довоенной политики умиротворения агрессора, коллаборационизма, местного антисемитизма, выгод от войны, полученных некоторыми группами населения оккупированных стран, и геополитических приобретений в результате послевоенного урегулирования.
Впрочем, «нарративы победителей» не оставались неизменными. В 1970–1980 гг. главным элементом памяти о Второй мировой войне в Западной Европе стал холокост, в силу чего «освободительный нарратив» со временем был дополнен темой коллективной вины европейцев, допустивших это зло. А в СССР в тот же период происходила консолидация «брежневской» версии нарратива о Великой Победе, прославлявшей героический подвиг советского народа, принесшего мир и свободу Европе. Пересмотрев ельцинскую концепцию «новой России» в пользу «тысячелетней истории великой державы» и отказавшись от «проработки трудного прошлого» ради формирования позитивного образа Нас, В.В. Путин и его единомышленники фактически сделали выбор в пользу «брежневской» смысловой схемы, акцентирующей роль советского народа-освободителя, но оставляющей в тени события 1939–1941 гг., а также роль Красной Армии в формировании послевоенной политической карты Восточной Европы. Хотя «реабилитация» советского опыта носила избирательный характер, именно миф о Великой Победе в силу его значимости в качестве опоры российской идентичности и основания для притязаний России на статус великой европейской державы, приобретал значение «последнего бастиона», который необходимо защищать любой ценой.
Изменения геополитической карты Европы после 1989 г. – падение коммунистических режимов, объединение Германии и последующее расширение ЕС – повлекли за собой «размораживание» альтернативных версий памяти о войне, которые в послевоенный период успешно подавлялись. В условиях трудного посткоммунистического транзита реинтерпретация трагической истории ХХ в. стала одним из главных инструментов легитимации новых политических режимов в Восточной Европе. Критика позднесоветского военного нарратива была наиболее очевидным способом решения этой проблемы, поскольку она позволяла переложить вину за издержки коммунистических режимов на Советского Другого. Кроме того, для новых независимых государств, унаследовавших территории, включенные в состав СССР в 1939 г., миф о «советской оккупации» был центральным элементом историй о возрождении утраченной национальной государственности. Таким образом, память о Великой Отечественной / Второй мировой войне оказалась наиболее важным ресурсом символической политики не только в России, но и в соседних странах; при этом объектами коллективного «вспоминания» или «забывания» оказывались разные аспекты общего прошлого. Каждая из сторон стремилась навязать свою версию мифа о войне, рассматривая ее как опору национальной идентичности и инструмент борьбы за статус на международной арене.
Следует заметить, что восточноевропейский «контрнарратив» оспаривал не только российский, но и западноевропейский режим памяти, ибо стремление поставить на одну доску преступления нацистского и сталинского режимов шло вразрез с представлением об уникальности злодеяний нацизма и единственности холокоста. Последний, по словам С. Каттаго, стал «особым элементом современной европейской истории», поскольку служит не только аргументом в пользу защиты прав человека, но и «своего рода негативным основанием обновления Европы после Второй мировой войны» [Kattago, 2009, p. 384–385]. «Конфликт нарративов» неслучайно вступил в открытую фазу именно в 2005 г., при подготовке к празднованию 60-летия – первой юбилейной коммеморации, проходившей после расширения НАТО и ЕС. Эстонский политолог М. Мялксоо не без оснований усматривает в попытках Польши и прибалтийских стран добиться признания собственной версии нарратива о Второй мировой войне «идеологическую деколонизацию», т.е. стремление оспорить «намерения Западной Европы выступать в качестве модели для всей Европы». Такая линия поведения стала возможной лишь по завершении периода вступления в НАТО и ЕС, когда «определенные моменты их прошлого сознательно вытаскивались на поверхность в контексте, не допускавшем особой рефлексии» [Mälksoo, 2009, р. 656]. «Игры памяти» позволяют восточноевропейским политическим элитам «набирать очки» как на национальной, так и на европейской политической арене [Mink, 2008, р. 481].
Однако наиболее острая коллизия возникала именно с российским нарративом Великой Победы. Как точно заметил И. Торбаков, «новые исторические споры вокруг характера “освобождения” Восточной Европы Советским Союзом и “равной преступности Сталина и Гитлера” неизбежно подрывают статус России как “освободителя Европы” и подвергают эрозии тот символический капитал, на который она могла бы опереться в своих претензиях на “европейскость”» [Торбаков, 2012, с. 106].
Этим можно объяснить резкую реакцию российской власти и общества на международный скандал, вызванный попыткой политических элит стран Балтии и Польши воспользоваться организацией празднования 60-летия Победы в Москве, чтобы обратить внимание международного сообщества на неоднозначность итогов Второй мировой войны для их стран20. Как известно, в Европе День Победы во Второй мировой войне отмечается 8 мая; несовпадение дат коммеморации, обусловленное формально соображениями географического времени, но главным образом – политическими причинами21, и в советское, и в постсоветское время использовалось, чтобы привлечь к участию в торжествах в Москве лидеров зарубежных стран. Это позволяло подчеркнуть особую роль СССР / России в освобождении Европы от нацизма. Однако в 2005 г. подготовка торжеств оказалась омрачена дискуссиями, которыми приглашение на празднование в Москве было встречено в ряде соседних стран. В результате президенты Эстонии и Литвы демонстративно отказались от участия в праздновании 9 Мая, а лидеры Латвии и Польши, приняв приглашение В.В. Путина, использовали его для заявлений, ставивших под сомнение правомерность доминирующего нарратива об освобождении22. Под благовидным предлогом не приехал на празднование и только что пришедший к власти на волне «оранжевой революции» президент Украины В. Ющенко. Комментируя свое решение ехать в Москву, президент Латвии В. Вике-Фрайберга выразила уверенность, что «все демократические нации должны побудить Россию осудить преступления советской эры, совершенные во имя коммунизма» [Vike-Freiberga, 2005].
В свою очередь, В.В. Путин в интервью германским телеканалам АРД и ЦДФ категорически отверг эту идею. Он критически отозвался о политике прошлого, признав, что «союзники как бы разделили сферы влияния», а СССР строил свою политику в отношении ближайших соседей «по своему образу и подобию», т.е. не на «демократических принципах». Однако, рассуждая о настоящем, Путин упорно апеллировал к концепции «новой России», подчеркивая, что «наша страна сделала свой выбор в начале 90-х годов и, собственно говоря, способствовала именно тому, чтобы страны Восточной Европы почувствовали себя свободными». Он доказывал, что Россия не должна нести ответственности за действия СССР: по словам президента, извиняться имело бы смысл, «если бы эти люди были гражданами Российской Федерации хоть когда-нибудь» [Путин, 2005б]. Получалось, что, провозглашая «новую Россию» наследницей «тысячелетнего государства» и пытаясь опереться на его славные страницы, властвующая элита отказывалась от ответственности за сомнительные действия прежних режимов. Впрочем, следует иметь в виду, что в контексте международной практики восстановления исторической справедливости, сложившейся в ХХ в., признание такого рода ответственности имеет не только символическую, но и материальную сторону.