Троцкий никого не оставлял равнодушным – из-за неистовой язвительности по отношению к противникам. «Худое, заостренное лицо Троцкого выражало мефистофельскую злобную иронию», – так описывал его презрение к «соглашателям» на II Всероссийском съезде Советов Джон Рид, не забыв отметить, что присутствующие встретили его громом аплодисментов [37, с. 90]. «…Вот имя, которое публика повторяет все чаще теперь… – писала о Троцком правосоциалистическая газета. – Имя, собравшее вокруг себя уже огромные каталоги восторгов и брани…» Корреспондент отметил особенности его митингового поведения: «От оратора требуется умение внедрять по желанию то или иное убеждение в умы своей аудитории. Этим даром Троцкий владеет в высокой мере и пользуется своим искусством с удивительным мастерством… Троцкий обладает холодным рассудком и еще более холодным сердцем, но одарен железной настойчивостью… Она придает его выпадам огромную ударную силу. Вместе с этим Троцкий владеет всеми оттенками сарказма… Чтобы вызвать улыбку одобрения в слушателях, Троцкий весь свой талант превращает в игру остроумия – остроумия злого, тщеславного и парадоксального… Троцкий никогда не способен превратиться в раба идеи. Но жажда аплодисментов нередко превращает его в раболепного демагога…» [13].
В сущности Троцкий довел до логического конца демагогию Керенского, заменив надоевшие абстракции («свобода», «республика», «демократия»), доступными словами «земля, хлеб, мир». Естественно, последние подносились в тогдашнем агрессивном наполнении. «Чернь слушает Троцкого, неистовствует, горит, – свидетельствовал контрразведчик. – Клянется Троцкий, клянется чернь» [27, с. 209]. Этот «интеллигент» был виртуозом охлократии.
На людей «буржуазного» лагеря Троцкий производил иное впечатление. «Небольшого роста человек, сухощавый, чернявый, некрасивый в бросающейся в глаза чрезвычайной степени. Желтоватая кожа лица. Клювообразный нос над жидкими усиками с опущенными книзу концами. Небольшие, пронзительные черные глаза. Давно не стриженные, неопрятные, всклоченные черные волосы. Широкие скулы, чрезмерно растягивающие тяжелый, низкий подбородок. Длинный, узкий обрез большого рта с тонкими губами. И – непостижимая странность! Чрезвычайно развитые лобные кости над висками, дающие иллюзию зачатка рогов. Эти рогоподобные выпуклости, большие уши и небольшая козлиная бородка придавали приближающемуся ко мне человеку поразительное сходство с чертом, обличия, созданного народной фантазиею» [20, с. 17–18]. Понятно, что человек, не принимающий большевизм, увидел в его проповеднике то, что желал увидеть. Троцкий, надо заметить, вовсе не был низкорослым (175–177 см), глаза имел не черные, а голубые, некрасивым человеком его вряд ли можно назвать.
Перед французским послом Ж. Нулансом предстал еще один Троцкий: «Что поражало в нем сразу же, это выражение воли, дух властности и уверенности в себе, который отпечатался и в форме носа, длинном и остром, изогнутом ко рту, и в тонких, чувственных губах, подчеркнутых подстриженными усиками, извилистый изгиб их был четко обрисован. Густые черные волосы зачесаны направо и отброшены назад, открывая лоб, широкий, но низкий. Темная бородка выделяла подбородок. Глаза – большие и черные, в пятнышках крови у внутренних уголков век – усиливали жестокость этой физиономии». Французу казалось, что перед ним был «восточный деспот, лицо которого выдавало жесткий абсолютизм» [28, с. 149]. «Политическое зрение» деформировало реальный облик человека.
Существуют и другие «портреты» Троцкого: «…Тип еврейский (но не очень), еврейско-испанский: крупные черты лица, высокий лоб и богатая шевелюра, орлиный, скорее ястребиный нос, мясистые, чувственные, красные губы… голос немного резкий… (без богатого тембра), но отчетливый, громкий, властный и гибкий, с южным акцентом» [23, с. 147]. По-своему описал внешность легендарного наркомвоена художник Ю. Анненков. Оказалось, что тот «был хорошего роста, коренаст, плечист и прекрасно сложен», глаза «блестели энергией» [1, с. 626]. Впрочем, в графическом портрете Анненков явно постарался (или даже перестарался) подчеркнуть в Троцком волевое и властное начало. «Обаяние», которым, с его слов, обладал любитель поэзии С. Есенина Л. Троцкий, начисто исчезло.
Британский консул Р. Локкарт увидел еще одного «Троцкого»: «У него изумительный живой ум и густой, глубокий голос. Широкогрудый, с огромным лбом, над которым возвышалась масса черных вьющихся волос, с большими горящими глазами и толстыми выпяченными губами, он выглядел как воплощение революционера с буржуазной карикатуры. Он одевается хорошо. Он носит чистый мягкий воротничок, и его ногти тщательно наманикюрены… Он производит впечатление человека, который охотно умер бы, сражаясь за Россию, при том условии, однако, чтобы при его смерти присутствовала достаточно большая аудитория…» Именно таким стал казаться Троцкий, оказавшись у власти. Но здесь важно отметить другое. По замечанию Локкарта, сделанному, правда, после краха большевистской карьеры Троцкого, этот «революционер, наделенный темпераментом художника и несомненной физической храбростью, он никогда не был и не мог быть хорошим партийцем» [19, с. 236–237]. Революции нужны пассионарные лицедеи. Но только до определенного времени.
«Портретисты» революции словно работали на разных «заказчиков». В любом случае преобладали личины и лишь в некоторых случаях – «лики». Кто-то видел брюнета Троцкого, кто-то блондина. Кому-то от казался тонкогубым, а кому-то, напротив, толстогубым. Ухитрялись даже перепутать цвет глаз. Все это достаточно типичные аберрации зрения революционной поры. И потому историк должен разглядывать персонажи революции с пристальным «равнодушием», меняя угол зрения. Только так можно создать подобие голографического изображения, с которым только и можно «работать».
Возможно, наиболее близко подошел к «загадке» Троцкого В.Д. Медем, тоже еврей, но православный по вере и бундовец по политическому призванию. Вероятно, одному «этнополитическому» маргиналу было проще понять другого. Троцкий, писал Медем, обладал «хлестким языком, и влияние этого языка на самого Троцкого было сильнее рассудка». Он напоминал человека, который, согласно русской пословице, «ради красного словца не пожалеет и отца». При этом «для него были важны не именно слова, а то, как ими уколоть». «Он мог блестяще писать, а говорить – даже еще лучше, – считал Медем. – Но не производил впечатления человека, на которого можно положиться» [21, с. 237]. До революции Троцкого недолюбливали буквально все. В революции случилось нечто противоположное: крушение прежних логических структур и сакральных символов привело к тому, что люди стали «думать языком», выражавшим сиюминутные эмоции. По мере остывания революционного хаоса Троцкий остался не у дел.
Троцкий пришел к большевикам, признав, наконец, первенство Ленина – куда менее яркого литератора и оратора. Он понял, что именно Ленин изоморфен русской смуте. «Ленин олицетворяет собой русский пролетариат – молодой класс… но класс глубоко национальный, ибо в нем резюмируется все предшествующее развитие России… – писал Троцкий. – Свобода от рутины и шаблона, от фальши и условности, решимость мысли, отвага в действии – отвага, никогда не переходящая в безрассудство, – характеризуют русский пролетариат и с ним вместе – Ленина». С другой стороны, Ленин отражал «русский рабочий класс не только в его пролетарском настоящем, но и в его столь еще свежем крестьянском прошлом». Он усмотрел в нем «мужицкую сметку… развернувшуюся до гениальности, вооруженную последним словом научной мысли» [43, с. 5–6, 8–9]. Эта характеристика могла бы показаться надуманной, если бы не некоторые характерные совпадения ее с впечатлениями меньшевика Н. Валентинова (Н.В. Вольского). Тот считал, что Ленин – настоящий русский тип, и даже его ближайшая партийная среда, несмотря на этническую пестроту, была «очень русской» [7, с. 72]. А у Ю. Анненкова Ленин – «человек мелкобуржуазного типа, с усами, с бородкой и хитроватой улыбкой» [1, с. 596].
Понятно, что противникам большевизма хотелось увидеть у Ленина «дьявольскую» проницательность. Размышляя над его портретом, некий московский обыватель так комментировал его «насмешливый взор»: «Несчастное людское стадо, как легко тебя одурачить самой фантастической сказкой! Стоит только поддакивать твоим страстишкам и низменным инстинктам, стоит поднять в тебе зависть, злобу и месть, польстить твоей хвалёной мудрости, которая века держала тебя в рабстве, …и ты пойдешь, страдая и погибая от лишений и невзгод, за любым фантазером-крикуном, за любым проходимцем…» [17, p. 500]. Судя по некоторым воспоминаниям, элементы «умудренной циничности» в поведении Ленина в 1917 г. были. «В перчатках ведь рябчиков не изжаришь» [35, с. 91], – якобы говорил он. Возможно, такие впечатления были связаны с привычкой Ленина слегка щуриться по причине астигматизма – некоторые фотографии действительно производят соответствующий эффект.
Вся структура поведения Ленина была такова, что его воспринимали – любя или ненавидя – только всерьез [4, с. 649]. Он был искренен и в своей вере, и в своем негодовании. Это вызывало уважение даже у противников.
Когда и как могли сформироваться у Ленина подобные черты? Уже в школьные годы он держался более чем своеобразно. Внешность он имел неказистую, но, похоже, ничуть от этого не страдал. «Маленького роста, довольно крепкого телосложения, с немного приподнятыми плечами и большой, слегка сдавленной с боков головой, Владимир Ульянов имел неправильные… черты лица: маленькие уши, заметно выдающиеся скулы, короткий, широкий, немного приплюснутый нос и вдобавок – большой рот, с желтыми, редко расставленными зубами», – таким он смотрелся среди однокашников. При таких данных внешне копировать своих литературных героев не имело смысла. Приходилось быть самим собой. По-видимому уже тогда Ленин производил впечатление пугающего сгустка энергии: «При беседах с ним вся невзрачная его внешность как бы стушевывалась при виде его небольших, но удивительных глаз, сверкавших недюжинным умом и энергией». В школьной среде будущий вождь держался с самодостаточной отчужденностью – качество, свойственное харизматичному от природы лидеру. «Ульянов… довольно резко отличался от всех нас – его товарищей», – вспоминал все тот же его одноклассник. – Казалось, это был на редкость «правильный» ученик: «…Даже во время перемен Ульянов никогда не покидал книжки и, будучи близорук, ходил обычно около окон, весь уткнувшись в свое чтение. Единственно, что он признавал и любил, как развлечение, – игру в шахматы, в которой обычно оставался победителем даже при единовременной борьбе с несколькими противниками». Впечатлял он учеников и даже учителей тем, что всегда ухитрялся найти исчерпывающий ответ на любой вопрос. При всей «веселости нрава» он оставался «до чрезвычайности скрытен» и никогда не опускался до доверительных откровенностей. Все это порождало характерную реакцию: «…Он пользовался среди всех его товарищей большим уважением и деловым авторитетом, но… нельзя сказать, чтобы его любили, скорее – ценили». Однако в те времена своего превосходства Ленин никогда «не выказывал и не подчеркивал» [26, с. 42].
Тем не менее среди политиков Ленину постоянно приходилось само-утверждаться – в борьбе с народниками, отечественными и зарубежными «предателями» дела революции, либералами. Сохранить почтение к «авторитетам» при всей потребности в них становилось невозможно. Напротив, очевидцы не раз отмечали, что, публично полемизируя, Ленин обычно обходил существо дела, предпочитая сосредоточиться на тех персональных чертах противника, которые могли не понравиться присутствующим [7, с. 178, 181]. Стремление выставить противника в жалком свете – стало со временем приметной чертой всей большевистской пропаганды.
Главный парадокс состоял в том, что Ленин «побеждал» и «проигрывал» вопреки исповедуемой им доктрине. В 1917 г. он инстинктивно действовал по законам хаоса и выиграл; в Гражданскую войну прямолинейно придерживался коммунистических установок – и проиграл, уступив «мелкобуржуазному» крестьянству. История по-своему шутит с неистовыми доктринерами. В этом, кстати сказать, источник нескончаемого изумления перед результатами их практических деяний.
Впрочем, эмоции приходящи и преходящи. В литературе о Ленине значительное место занимает проблема «немецких денег». Между тем вопрос элементарен. Ленин, разумеется, понимал, что объективно он работает на военных противников России. Но моральная сторона вопроса мало его смущала – его цели лежали поверх той ненавистной действительности, которую он намеревался «перевернуть». К тому же, если мировому империализму суждено самому себя революционно уничтожить, то субсидии со стороны Германии – лишь подтверждение верности марксистского прогноза. С этой идейной «высоты» любое чистоплюйство казалось Ленину глупостью. Деньги «империалистов» должны работать против них самих. С кого начать – в манящем свете мировой революции казалось не столь важным.
В отличие от лидеров других социалистических партий Ленин производил впечатление предельно делового и деловитого человека. «Тут я понял, что имею дело с человеком, который привык понимать с двух слов… – вспоминал Шаляпин. – Он меня сразу покорил и стал мне симпатичен». «Это, пожалуй, вождь, – подумал я» [46, с. 210]. Впрочем, нельзя забывать, что писалось все это уже тогда, когда выдающаяся революционная харизма Ленина стала фактом истории. И это не только лишало его противников привычных аргументов, но и заставляла вписывать его образ в самоутешительные теории.
В этом смысле особенно примечательна позиция Н.А. Бердяева. Для него «масштабность» Ленина стала символическим воплощением грандиозности русской революции. Из среды людей образованных Ленина выделяло то, что «в нем черты русского интеллигента-сектанта сочетались с чертами русских людей, собиравших и строящих русское государство». В Ленине сочеталось несоединимое: он был одновременно «революционер-максималист и государственный человек», соединяющий в себе «предельный максимализм революционной идеи, тоталитарного революционного миросозерцания с гибкостью и оппортунизмом в практической политике». По мнению Бердяева, «только такие люди успевают и побеждают» [3, с. 94, 95].
Конечно, революционная стихия «подправляла» Ленина. В 1917 г., отчаявшись «просветить народ», он увидел властный идеал в том, чтобы «следовать за жизнью», «предоставить полную свободу творчества народным массам», больше полагаться на их «опыт и инстинкт» [15, с. 27, 275]. Обычно русская интеллигенция опирается на «непогрешимые» теории; Ленин взял в союзники охлократию. И хотя его проекты «государства-коммуны» выглядят настоящей моделью тоталитарного Левиафана, весь его пафос связывался с надеждой-утопией, что рабочие и крестьяне сами сумеют овладеть «безошибочным искусством делать революцию» [16, с. 69].
Надо заметить, что Ленин по-своему, т.е. с минимумом фантазии, работал над собственным имиджем. Мягкие шляпы и котелки сменила простецкая кепка – головной убор шансонье парижских рабочих кабачков. Для российских пролетариев человек в потертой, но все же господской «тройке», нелепо соседствующей с нелепым картузом, вряд ли стал более близким (даже иные красногвардейцы носили котелки). Однако Ленин сумел невольно сломать привычные классовые маркеры: теперь он визуально не походил ни на кого, а потому мог «приподняться» над всеми. Вожделенному «слиянию с массой» препятствовала, вроде бы, природная картавость речи – в глазах низов признак принадлежности то ли к еврейскому племени, то ли к грассирующему барскому сословию [12, с. 18]. Но вождь и не должен быть подобием «человека толпы». Ему нужны черты «иного своего».