Эфирное время - Крупин Владимир Николаевич 4 стр.


– Тяжеловато. Думаешь: кто ядро, кто каторжник? Нет, про сумочку лучше. Изящно и необидно. Вообще лично я целиком за евреев. Только не понимаю, почему обижаются, когда я говорил, например, что Шагал, Марк, естественно, еврейский художник. Ты что – крику! Он величайший и французский, и всякий! Если бы я был евреем, я бы Шагала не отдал никому.

– К этой мысли ты сам пришагал? – спросил с пола хотя и храпящий, но недремлющий поэт.

– Может, ты, Лёва, и есть еврей? – вопросил оборонщик.

– А это принципиально?

– Да. Евреи жить умеют, у них самозащита поставлена только так! Русскому ногу оторвёт – лежит и молчит, а еврею на ногу наступят – такой визг подымет.

– А я-таки не хочу, чтоб мне ногу отрывало, и таки да, да, не хочу, чтоб мне на ноги наступали. – Лёва обиженно стал вертеть в руках вилку.

И вновь на краткое время проснулся поэт в очках. Что-то, видимо, внутри него, может быть, даже помимо его сознания, соображало и сочиняло и периодически выдавало на-гора.

И привычно храпанул.

– Кем угодно можно быть. – Это уже я решил отметиться в разговоре. – Но только христианином. Христианином. Еврей, который крестится в христианство, исполняет израильский закон. Перечти пророка Исайю, евангелиста Ветхого Завета.

Я достал из внутреннего кармана пиджака и листал Новый Завет.

– Хоть вы и умные, напомню. Считаете меня учителем?

– Да! – грянули голоса из хора. – Ещё бы! Любо! Быть по сему!

– А мой учитель вот кто. Читаю: «обрезанный в восьмой день, из рода Израилева, колена Вениаминова, Еврей от Евреев, по учению – фарисей». Послание к Филиппийцам, глава третья, стих пятый. Это апостол Павел, мой учитель. Но чтобы, Лёва, забыть, как уже в моё время они издевались над Россией…

– Как?

– На свинье написали слово «Россия» и свинью на телеэкран выпустили. Мало? В задницу корове предлагали глядеть и называли это «Заглянем вглубь матушке-России», это тоже демонстрировалось. И этого мало? А галерея Гельмана, центр Сахарова? Такое не заживает. Оскорбление России – это оскорбление Христа! Вот тоже – фильм «Покаяние». Покойника выкапывают, торты сделаны в виде православной церкви. Пожирают.

Аркаша назойливо зудел на ухо, что Юля по-прежнему молода и красива, что надо идти к ней на кухню, кушать борщ.

– Пусть на всех тащит.

– Именно тебя хочет угостить.

Выскочила и Юля, успевшая стать брюнеткой, одетая в цыганистое красно-чёрное, с поварёшкой в руках. Загудели комплименты, но Юля молвила:

– Отстаньте все! Я преодолею порывы инстинктов доводами рассудка. Справлюсь с ними голосом разума.

И взмахнув поварёшкой и взметнув в повороте просторной юбкой, исчезла.

Те же и Генат

Тут случилось появление нового героя, то есть не нового, вчерашнего молодого парня, но с лицом, обновлённым царапинами и синяками.

– Генату осталось? – спросил он. – Видали? Все видали? – Он весело тыкал пальцем в своё лицо. – Я парень резкий, поняли все? И снится мне, на фиг, не рокот космодрома. Вчера иду от вас, встретил Тайсона и Мохаммеда Али. Заговорили. Меня не поняли. Говорю: что ж я, за своё село не могу выйти, я что, в зоне? Отвечали по-своему. Трясли как грушу. Но я ж не плодовое дерево. Уже за своё село и не выйди. Отметелили. Вопрос: раньше били лежачих? – Генат осушил чей-то стакан.

– Лежачих не били, – ответил я, – но и чужие порции не заглатывали.

– Это я стресс сбросил, – оправдался Генат и толкнул спящего соседа: – Слушай, Ахрипов. Я тебя из-за фамилии запомнил. Давно пьёшь? Чтобы так, по-серьезному?

– Начал только здесь, – отвечал тот. – Не вынес издевательства.

– Ну-у, – протянул Генат. – Я со школы полощу. Я так заметил: кто впился, тот и живёт. А кто то бросит, то начнёт, перестаёт соображать: он как следует и не балдеет, и толком не протрезвляется.

– Пьянство, – отвечал Ахрипов, – это не потеря времени, а его преодоление. Прошу выключить записывающую аппаратуру. Буду говорить, стоя на одной ноге, то есть коротко. Наполеон проводил советы в стоячем виде.

– Тогда сам вставай. Наполеон.

– Но неужели нельзя понять, – возмутился Ахрипов, – встать не могу. Я лежу на берегу, не могу поднять ногу́. – Не ногу́, а но́гу! – Все равно не мо́гу. Но спину выпрямлю. – Он откинулся на заскрипевшую спинку стула. – Говорить можно при любом положении тела в пространстве. Два афоризма: косноязычие не мешает мысли. И второй: вечность и Россия – близнецы. Время – составная часть вечности. Россия властна над временем, тогда как остальной мир растворяется во времени до нуля. А Россия вписана в вечность, как радиус в окружность. Это для России данное. – И социолог Ахрипов снова уснул.

– А я думал: любовь – это приколы всякие, то-сё, хохмочки, а когда сам въехал – тут вообще! Море эмоций! – Это снова выступил Генат. – Говорю ей: меня же клинит вообще, глюки всякие начались, как это? Не спал, цветы воровал, роман!

– Гена! – Оборонщик стал допрашивать Гената. – Ты работал хоть один день в жизни? Ты заработал хоть на кусок хлеба? На ржаную корку?

– Спасибо за хороший вопрос, – насмешливо отвечал Генат. – Да, работал. Лягушачьи консервы для Франции.

– Вот именно, что Франции. Либерте, эгалите, фратерните! – воскликнул лысый Ильич. – Бастилию, мать их за ногу, взяли, уголовников выпустили. Дали миру лозунги – жрите лягушек. Эти их либерте были началом конца.

Генат возмутился:

– Будете слушать? Делал консервы полдня, весь переблевался и больше работы не искал. Меня держат: у тебя перспективы карьерного роста, с год лягушек попрессуешь, потом перейдёшь на жаб. Они же ж, французы, и жаб обсасывают. Нет, бомжатская шамовка и то лучше.

– А на что тогда пьянствовал? – сурово спросил оборонщик.

Генат возмутился ещё сильнее:

– Зачем же я тогда тогда женился, а? Я не как вы, умники, фигнёй не занимался. Я не на ком-то женился, а на чём-то. Разница? Подстерёг на жизненном вираже и – хоп! Она: «Тихо, кудри сломаешь». Я ненавижу рестораны, сказал ей, вывернув карманы. Тёща – змея исключительная. Стиральная машина у ней была первых моделей, раньше на цветметалле не экономили. Культурно отвинтил чего потяжелей и – в приемный пункт. Беру пару, на фиг, бутылей. Ей же, кстати, и налил. Выпила – орать. А я её звал, и прозвище прижилось, звал: тёща Би-би-си. Идёт по улице, всем говорит, где что, где кто что. Кто сошёлся, кто развёлся, кто от кого ушёл, кто к кому пришёл. Так и звали: тёща Би-би-си или брехаловка, а это, вам ли не знать, одно и то же. Дедуля, – ласково обратился он ко мне, – позволь приложиться к графинчику. Не к стаканчику.

– Гена, не вульгаризируй общение, – заметил лысый Ильич.

– А ты по-русски можешь?

– Уже не может, – заметил Лёва, – годы русского языка закончились.

– Обидно вам, – ехидно сказал Генат. – Учёные! И учёных из рая попёрли. А то и не пили, и пить со мной не хотели, вот жизнь вас и проучила. На пузырёк подсели. – Генат вдруг задвигал ноздрями, услышал запахи, доносящиеся с кухни.

– Пойду на зов сердца и желудка, – сказал он.

И скрылся за занавеской.

Поэт вдруг запел на мотив «Страданий»:

– Янки по́ миру ступа-ают, ну а гордость их тупа-а-я.

Монолог Ильича

В центр внимания вышел Ильич, выбросил вперёд, по-ленински руку:

– Может быть, коллеги, кто-то верит избитой пошлости про путь к сердцу мужчины, – жест в сторону кухни, – но путь к России, – жест к своему сердцу, – лежит через душу. Вот эту мысль надо иллюминировать. Зачем я здесь? Затем, что писал речи для первых лиц. Перед вами спичрайтер, который всех переспичит. Но оказались первые лица несмысленными галатами. Не вняли. Теперь мы понимаем, им наши труды, над чем мы горбатились, в папочку «К докладу» не клали. У несмысленных галатов о-ч-чень осмысленные шептуны при каждом ухе. Я сказал и не был услышан: нельзя талмудычить только о благосостоянии. Возрождение России свершается за год без единого затратного рубля. Первое лицо государства должно посыпать голову пеплом и сказать в послании: «Год молиться – воспрянет страна, только надо молиться без роздыха». Предложение забодали. Там же все с рогами. Друзья мои. – Ильич перешёл на задушевные ноты. – Друзья мои, если бы с экранов телевизора, кино, из газет и журналов приказом правительства исчезли похабщина, разврат, сцены постели и мордобоя, если бы всё это свалить в болото перестройки и закатать в асфальт, тогда б мы жили и дольше, и счастливее. Пока же демократы целенаправленно вгоняют нас в гроб пропагандой адской жизни и картинами гибели России.

– Штампами говоришь, – сердито заметил оборонщик. – Всё проще – в гроб вгоняют, чтоб на пенсиях экономить. Раньше у тебя выступления были лучше.

– Да и раньше меня не слушали. Хоть сейчас дай договорить. Самое мерзкое из того, что пришло в Россию – то, что молодёжь ищет не призвания, а выгоды. Девушка ждёт не любви, а богатого мужа. Что вы всё меня окорачиваете?

– Да ты что, да разве мы можем, и кого? Тебя? Обидеть? – загудел оборонщик. – Ильичушка, родной! Я же вот как помню твои доклады: «Когда появляется Конституция, государство гибнет» и второй: «Когда появляется парламент, народ становится бесправным». Они у тебя сохранились?

– Да если не сохранились, я заново напишу. У меня ещё в работе синтез Феофана Затворника, Данилевского, Ильина и Леонтьева. А также глупость цели – стать конкурентоспособными.

– Позвольте поднять личный экономический вопрос, – вступил Лёва. – Обещали золотые горы, и – ни копейки. Вы разберитесь.

– То есть вас купили и вывезли? – Я что-то начинал соображать.

– Я не за деньгами ехал, за идею! – заявил оборонщик.

Наконец-то, впервые за дни и часы рифмования и лежания на полу, поэт встал и пошёл просвежиться. По дороге к порогу впервые заговорил прозой и впервые прочёл не свои строчки:

– Народ обманывать можно, обмануть нельзя. Как ни пыжатся либералы с оттепелью, как был Никитка палач и дурень, так и останется. И стихов: «Товарищ Брежнев, дорогой, позволь обнять тебя рукой» – ему не дождаться. – И вышел и захлопнул за собой дверь.

Людмила и остальные

Но недолго дверь была без работы, она медленно открылась, и так же медленно в дверном проеме появился кирзовый сапог большого размера. Но когда он вдвинулся в избу полностью, оказалось, что сапог надет на женскую ногу. Вскоре хозяйка ноги вдвинулась полностью.

– Не ждали, но надеялись, так?

Это снова была Людмила, которая вчера вино вкушала, курила на крыльце, а потом исчезла. Как и вчера, села рядом.

– Не захотел со мной Буратино делать? Умный. Я б тебя всё равно бросила.

– То есть не любить тебя невозможно?

– А как же. Ты вот спроси, а лучше не спрашивай, с чего я пошла в жизнь безотрадную? С чего запела: «Не говорите мне о нем, ещё былое не забыто»?

– С чего?

– А, спросил. С чего же бабе погибать, как не с любви проклятой? Мужики отчего пьют? За компанию или с горя. А бабы? От отсутствия любви. Он бросил меня, брошенка я. И ты туда же, спрашиваешь, зачем пью. Чего не наливаешь? – Я налил в чашку, она её опрокинула, посидела секунду, потом встряхнулась. – Ах, как хочу мстить! Вот паразит уже у ног ползает, вот! И тут его о-тто-пнуть!

Людмила показала, как отопнёт: мотнула ногой так, что сапог слетел с неё, два раза по-цирковому перевернулся в воздухе, и по-гвардейски встал на полную подошву. Людмила полюбовалась своей обнаженной красивой ногой, покивала ступней и вновь заключила ногу в кем-то поданный, обретавший временную свободу, сапог.

Обувшись, помолчала.

– К чему это я воспарила? Был же и рояль раскрыт, и струны в нём. И стояли тёмных берёз аллеи. «Отвори потихоньку калитку». А утром: «Отвали потихоньку в калитку!» Юморно, а? «Онегин, я с кровать не встану». Я тогда моложе, я лучше качеством была. А потом, что потом? Стала объектом и субъектом опытов как организм женщины. Усыпляют, так? Просыпаешься, да? Оказывается, ждешь ребёнков. Интересно? – Тут она взяла паузу. – Вот такусенькая жизнь подопытной Евы! – Людмила, будто заверяя сказанное, хлопнула ладошкой по столу.

Этот звук вновь воскресил к жизни социолога Ахрипова. Он тоже врезал по столешнице, но не ладошкой, а кулаком и крикнул:

– Что есть альфа и омега? А? Совесть! Её нет в бюджете, но ею всё держится. Есть в государстве совесть – оно спасено. Нет? Тогда не о чем разговаривать. Есть совесть – и нет воровства. Есть совесть – и нет сиротства. Есть совесть – и нет нищеты. Есть совесть – и нет сволочей в правительстве. Есть совесть – и нет вранья во всех СМИ. Но пока по присутствию совести у демократов везде по нулям.

– Нищета, – возразил кто-то, – полезна. Почему богатые боятся бедных? Бедность избавляет от страха.

Тут вернулся с улицы поэт, постоял в середине горницы, покачался, будто заканчивая умственную работу, и выдал:

– Ну что же, страны Балтии, ну что же вам сказать? Сидели вы под немцами и хочете опять?

Шум вдруг раздался с кухни и возмущённый вскрик Юли. Она выскочила взъерошенная. Поправляя туалет, ни с того ни с сего закричала на меня:

– Скажи ему: Юлия сумеет распорядиться своей внешностью без его участия.

С кухни боком-боком просквозил к двери на улицу и скрылся за ней Генат.

– Он её давно окучивает, – объяснил Аркаша. – Только разве она тебе изменит?

– О присутствующих, – заметил я назидательно, – в третьем лице не говорят.

– Учись! – заметила Юля и щелкнула Аркашу по лбу. А вновь обратясь ко мне, сообщила: – Карамзин сказал: «И крестьянки любить умеют».

– А тебе кто сказал?

– Сестра! Умная до ужаса, прямо как дура. Мужики, говорит, это цитаты. И надо бить их их же оружием. И в меня прессовала тексты. Я, конечно, мелкая, но не в укате пока. Дай, думаю, заучу в запас. Стремимся к прогрессу, приходим к стрессу. А этот (жест в сторону двери), наскрёб хохмочек с «Тринадцати стульев» и считает, на фиг, что умный. Это уж глупость, да? А другая сестра…

– У тебя не одна сестра?

– Начальник! – подшагал строевым шагом оборонщик. – Меня делегировали! – Паки и паки спаси, погибаем! Ветер нынче дует в спину, не пора ли к магазину? Не раскинуть ли умом, не послать ли за вином? А? Отрядить бы нам гонца да за ящичком винца!

Продолжение следует

То есть горючка вновь кончилась. Надежда была только на меня. Отказавшись от конвоиров, пошёл один. На улице легко дышалось. Но не легко думалось. Получается, попал я в какой-то выездной дом учёных. Симпозиум, что ли, у них какой был? Обокрали, говорят. Но что мне до них? Уедут, я останусь. А то уж очень странная у меня началась жизнь. Но кого они так серьезно поминали?

Продавщица смотрела на меня двояко. Доход я ей приносил, но мои застольные гвардейцы отличились. Она уже знала, что в моём доме появились не мои дрова, лопата, вёдра.

– Это, конечно, не сами они, Генат.

– Всё верну, – отвечал я и взмолился: – Кто они, откуда?

– Говорят: мозговая коммуна нового типа. Вредное производство, выдайте за вредность молочка от бешеного бычка. Приходят и хором, как на митинге: «Мы пьём и сидя, пьём и стоя, а потому пьём без простоя». Были же нормальные. Что-то у них сбилось. А вы сами с ними участвуете, чем кончится? Ещё быстрее загонят.

– В гроб?

– А вы думаете, куда?

Когда расплачивался, заметил, что крупных бумажек среди других поубавилось. Естественно – вчера же было: чеши-маши на все гроши, размахал. Домой сразу не пошёл, ходил по пустынной улице. Пару раз сильно растёр снегом лицо, охладил и голову, и затылок. Может, уехать? А то какой-то сюрреализм.

Коммунары курили и хлестали откуда-то взявшуюся самогонку.

– Пьем в ритме нон-стоп.

– Я чувствовать не перестал, – цитировал из себя поэт, – воспрянуть желаю я снова. Когда откриссталлит «Кристалл», является жидкость Смирнова.

– А самогону махнёшь? – спрашивали меня.

– Воздержусь.

– Смотрите, – обратил внимание Ильич, – держусь и воздержусь – это разное. Не пить – одно, а не хотеть пить – это вершина силы воли. Смотри: благоде́тель и благода́тель. Это не одно. А прЕзирать или прИзирать? «Призри на нас и не презри». Да, по грехам нашим побеждаеми ничим же, кроме как опивством без меры и объядением без сытости, дымоглотством окаянным, терпим посему зело недостачу смысла.

– Закрой хлеборезку, – велел ему Аркаша.

Я жестко посмотрел на Аркашу. Он понял, приложил руку к непокрытой голове, мол, извиняюсь.

– Про хлеборезку – это жаргон, – объяснил Ильич. – Устами Аркадия глаголет жаргонная современность. Жаргоны ворвались в язык как морские пираты. Но это для языка не страшно. Ибо вернется понимание, что не материя, а Дух и Слово первичны. Но – Слово, а не брехучесть разного эха. Трещит демагог, но ему веры нет. Русский язык – язык богослужебный…

Назад Дальше