– Ну, замолол, ну, замолол, – и тут не стерпел проворчать Аркаша.
– У детей новых русских нет будущего, – заговорил вновь социолог Ахрипов. – Они искалечены изобилием игр, напуганы охраной. Пока малы, закомплексованы. Вырастая, становятся агрессивны. Он проиграют, промотают наворованное отцами. Так сказать, Мари полюбит Хуана. Мари – Хуана, а?
Поэт, к этому времени опять лежащий на полу, опять сел. Интересно, что о нём как-то все забывали, пока он не выступал.
– Гитару дайте, – спросил он, – нет? Ладно, акапелла:
– Еще полежу. – Поэт поправил очки и откинулся на своё жесткое ложе у стены.
– Интересное соединение жаргона и высокого стиля, – откомментировал Ильич.
Коммунары объявили, что ждут моих указаний. Что это посоветовал им их лежачий мыслитель.
– Что это за лежачий мыслитель?
– Я познакомлю, – заявил Аркаша. – Сидеть тихо тут.
Мы вышли на улицу. Аркаша стал объяснять про мыслителя:
– Он вообще никуда не ходит, всё лежит. И не больной. Но я его не понимаю, как это – сократить время и притянуть будущее? Как? Спроси его, может, ты поймешь. У него, знашь, Алёшка иногда и ночует.
Дорогу к мыслителю Аркаша озвучивал чтением своих стихов:
Лежачий мыслитель
Вошли в старый дом, в котором было довольно прохладно, но хотя бы не накурено. В красном углу, перед иконой, горела толстая свеча. На диване, обтянутом засаленным, когда-то серым сукном возлежал здоровенный мужичина. Полутора-, двух- и даже трехлитровые бутыли из-под пива говорили о причине его размеров. Он даже не приподнялся, показал рукой на стулья.
– Зетцен зи плюх. Или ситдаун плюх. Ты какой язычный?
– Я не язычник. – Я притворился, что не расслышал. Меня слегка обидел такой прием. Но за двое суток я привык к здешним странностям и решил тоже не церемониться. Мне Аркадий сказал, что ты Иван Иваныч. – Он даже не моргнул, допивал здоровенную бутыль. Ладно. – И до чего же, Иван Иваныч, ты решил долежаться?
– До коммунизма! – хихикнул Аркаша.
– Чья бы корова, Аркаша, мычала, твоя бы молчала. – Так мыслитель вразумил Аркашу за давешнюю хлеборезку. Поворочавшись, мыслитель сообщил: – До коммунизма это я раньше лежал, ещё до открытия закона.
– Какого?
– О времени. Заметь: ты летишь в самолёте – одно время, едешь в поезде – другое, бежишь – третье. Когда переходишь на шаг – четвертое, так? Остановился – опять иное время. Можно и постоять. Присел – совсем красота. Ну а уж если лёг, да вытянулся, да ещё и уснул, тут вообще вечность над тобой просвистывает. Вопрос-загадка: когда время идёт быстрее? В двух случаях – в скорости и в неподвижности. Но скорость – это суета. Но есть же покой, я и задумал уйти в обитель дальнюю.
– В монастырь?
– Сюда! Не сам приполз, а привезли. Но залёг сам. Лежу – время ощущаю как шум колес. Все люди – колёса. Катятся по жизни. Но колёса в основном малого размера. Надо быть большим колесом, значительным. Пока оно один раз повернётся, маленьким надо крутиться раз двадцать. А дорога пройдена одна и та же. А я вообще не кручусь, только повёртываюсь.
Иван Иванович и в самом деле повернулся на бок, достал с пола очередную бутыль и к ней прильнул. На половине отдохнул, поотрыгался и опять возлёг.
– Теперь о деле. Арканзас, унеси свои уши в коридор. А лучше озаботься моим организмом. У меня ночь впереди.
Аркаша поглядел на меня. Я понял и выдал некую сумму. Аркаша хлопнул в ладоши и ушёл. Иван Иваныч сделал богатырский заглот желтой жидкости. Отдышался.
Он меня воспитывает
– Ты с ними для начала дал промашку. Хочешь выпить, пей без них. Нужна дистанция. Но специалисты они отменные. Я после них обобщал и ему. Потом тебе от него записку передам.
– То есть от того, который умер?
– Ну да. Тебя ж ему на замену привезли.
– Иван, ты меня за дурака принимаешь? А ещё за кого?
– Мою приставку к имени не присваивай. Иван не ты, я. Иоанн, который слезает с печки и после сражения со Змей-Горынычем становится царём. Или вариант: возвращается к своей сохе, в моём варианте – к дивану. Так что Иван-дурак – это я. Ты же – руководитель разработок рекомендаций. Или что новое поручили? Ну, не делись, понимаю. – Иван Иванович пошевелился. – Этих штукарей, которые у тебя, пора встряхнуть. Их дело было – восславить пути, на которые свернули Россию, и убедить простонародье, что демократия – это верный, товарищи-дамы-господа, путь. Они исследовали, но не угодили. Вообще подвергли сомнениям систему демократии. И боюсь, что приговорены. Их надо попробовать спасти. Реанимировать, проветрить и сажать за разработку путей движения, по которым (он нажал) надо ходить. Может, и заказчики начнут что-то соображать. Ты же понимаешь, что все эти саммитские уверения в многополярности и многовекторности мира, – это сказки для идиотов. Займёмся конкретикой. Я – твоя правая рука. Я не Толстой, по двенадцать раз не переписываю, с полпинка понимаю.
– Иван Иваныч, у меня ощущение, что я в театре абсурда, – сказал я.
Он ещё раз пошевелился.
– Так ведь и в театре можно всерьёз умереть.
Я решил: все они тут сдвинутые, лучше мне быть подальше от них. А этот лежачий мыслитель ещё, вроде в шутку, угрожает. Я объявил, что пойду займусь конкретикой, соберусь в обратный путь.
– Не торопись, – остановил он меня. – Присядь. У нас не только ночь, но и вечность в запасе. Обломов одного Штольца перележал, а я не меньше, чем пятерых.
– Но ведь Штольц пережил Обломова.
– Так это ж в книжке. А в жизни? Меня они не пересилят.
– И как ты свой закон о времени открыл? – Я в самом деле уселся на табуретку.
– В непогоду, в аэропорту, я докатился до разгадывания кроссвордов и понял: ниже падать некуда. Согласен? Тратить ум разгадкой вопроса: какое женское имя имеет река, текущая по Сибири, – значит, делаться идиотом. Аэропорт. За стёклами садятся и взлетают самолёты. Глянешь в другую сторону – платформа, подходят поезда, в третью – на площади автобусы и такси. Плюс общее движение людей и чемоданов. А пока гляжу на все эти движения, движется и время. Так? Я встал, походил, посидел и открыл.
– Послушай, – спросил я. – Вопрос попроще. Где они берут деньги на пьянку? Ну ладно, я приехал, попоил два дня, а как без меня?
– Ну-у, – протянул Иван Иваныч, – мало ли. Вначале-то их поили. Аркашка самогон таскал. А как впились, то и сами стали соображать. А на что новые русские и банкиры жиреют, бизнесмены пузырятся? Это всё происходит за счет расходования остатков социализма. Их до коммунизма не пропить. Одного железа на колонну танков, только не ленись таскать. Проводов, меди всякой, алюминия. Да тут пить и пить. Твоя задача – иностранцев не подпустить, от концессий отбиться, инвестиции отвергнуть, ВТО и МВФ кукиш показать. И избавиться от страха, что транснациональные компании всесильны. Это о них говорил ихний Маркс: ради прибыли мать родную голой по миру пустят. А нам прибыли не надо, нам радость нужна. Большое счастье жить в стране России, но выше счастье – созидать её.
Говоря всё это, Иван Иваныч нагнулся, поставил на пол широкую кружку, потом тонкой струйкой сверху, не промахиваясь, с заметным удовольствием стал лить в неё пиво, вспенивая над кружкой белый сугроб, потом, опять же не спеша, вознес кружку на стол и, опять подождав, стал из неё отглатывать. После каждого глотка прислушивался к себе. Каждый раз оставался доволен:
– Река времени течет по миру. И плывут в ней народы и государства. А мы на берегу. Куда спешить?
– Ты давно здесь лежишь?
– Обычного времени, то года три, а Божеского, может, и секунды не пролежал. Ты мне вот что разверни в виде тезисов. Что такое демократия для России?
– Это свиное рыло, которое залезло в русский огород, жрёт в нем и гадит на него. Ещё развернуть?
– Сделай одолжение.
– Это троянский конь, введённый в Россию.
– А что в нём?
– Ненависть к русским.
– Ладноть, – одобрительно выразился Иван Иваныч. – Проверку ты считай, что прошел. Тобе пакет. – Он достал из-под изголовья листок бумаги. – Прочти сейчас при мне, а я огонёк излажу. Где тут у меня свечки?
В записке, написанной от руки, значилось:
«Итог один – хозяева от нас ждали не тех выводов, которые я представил. Они недовольны (не тех набрал), уверен – дни мои сочтены, меня отсюда не выпустят. Все наши выводы по всем направлениям едины в главном: без Бога всё обречено, без Него – гибель. Желудок и голова не заменят сердце, наука не спасёт душу. А что они хотели? Без Бога пробовали жить обезьяны, большевики, коммунисты, пробуют демократы, всё будет без толку…»
– Запись не кончена и не очень понятна, – сказал я.
– Дай сюда. – Иван Иваныч взял записку и сжег её на пламени свечи. – Чего тебе в ней непонятного? Мы, русские, с одной стороны, плывем со всеми по течению и одновременно против течения.
Он качнулся туловищем ко мне, как бы готовясь говорить, но вернулся Аркаша. При нём Иван Иванович сменил темы общения. Мы поговорили о погоде (что-то стала часто меняться, да и что от неё ждать, если люди все извертелись – в погоде, что в народе, что теперешнее глобальное потепление не только от выбросов заводов в и фабрик, но и от всякой похабщины в телеящике), о ценах на мировую нефть, о Шаляпине (обидно, что частушки не любил, они были народной гласностью, не понял этого Феодор Иоаннович, вятский уроженец), ещё о том поалялякали, что выражение «прошёл огонь и воду и медные трубы» не имеет отношения к людям, а только к изготовлению самогона, тут сильно оживился Аркаша, ещё о чем-то, и встреча закончилась.
Уходим
На улице я начал вести дознание:
– Итак, ты местный. Местный – значит, был тут раньше этого высокого собрания.
– Именно так! – восторженно крикнул Аркаша. – Высокого. Когда они появились, я подходить боялся.
– А кого они поминали?
Аркаша остановился.
– Вот которого похоронили, он их возглавлял. Они вырабатывали какую-то программу по всем статьям. Они мозгачи, башки огроменные. Что этого вояку взять или этого Ильича лысого. Тот же Ахрипов. Они единицы с ба-альшими нулями.
– Ты сообразил их споить.
– Не спаивал, а утешал. Они не сопротивлялись. А тоже, ты и сам представь – работа не идёт, с довольствия сняли. Тут начнёшь керосинить. Первый раз они засадили на кладбище, когда твоего предшественника закапывали. Страдали, что без отпевания. Хотя Алёшка чего-то по своим книжкам читал. Я шёл мимо с пятилитровкой.
– То есть подскочил, как Тимур и его команда, и втравил в пьянку. Аркаш, ты самый настоящий бес.
– Так получается, – согласился он.
– И ещё хочешь у меня жить.
– Не в тебе же. – И пообещал: – Я пить буду, а курить не брошу. Курить вредно, а умирать здоровым обидно. Смешно?
– Изыди! – вспомнил я заклинание.
– Как пионер, всегда готов. Но куда?
Белые снега около дома походили на полотно художника, которое раскрашивали во время санитарных выскакиваний цветными пятнами, от жёлтого до красно-коричневого.
– Не хочется мне в дом, – вздохнул я. – А ночевать надо. Утром уеду.
– Ты что, не вздумай. Мы только с тобой воспрянули. Они пить перестанут. Отучим. А с тобой потихоньку будем для ради здоровья. Я им! Как приучил, так и отучу. Хоть они и профессора всякие, а я верх держу.
– У тебя баня есть?
– Всё будет! Я тут решил, что у тебя жить буду. Пусть и Юля. Хозяйка же нужна. А им вели отчитаться за прошлое. Они мно-о-о-го намолотили. Каждый по своей программе. Когда после его смерти они загудели, я часа два бумаги на чердак таскал, чуть не надорвался.
Опять в доме
В дом я всё-таки вошел. И жизнерадостно сказал этим программистам:
– Волоките ваши свершения, начну проверять.
– Так сразу? – испуганно закричали они.
Из кухни возникла румяная кудрявая Юля, сказала, что, как ни сопротивлялась, эти сожрали весь борщ и теперь их, сытых, не напоить. От Юли явно пахло сигаретным дымом.
– Хороша Юленька? Всё сама стараюсь, беззатратная. Я для тебя выгодная. Экономический класс. Из репертуара сестрички: «Аля, ку-ку, лови момент, пока доступен абонент. Ты хочешь допинг? Скорей на шопинг». – И опять исчезла.
Подскочил Вася и подобострастно сообщил:
– Погода на месяц вперед определяется на четвертый-пятый день новолуния. Но это-то все знают. Как вы думаете?
– Нет, я не знал.
– Не может быть! – Он расцвел от счастья, взревел: – Гаудеамус и-ги-тур…
– Не эту! – перебил композитор и завёл свою: – «За честь Отчизны я жизнь отдам, не дам в России гулять врагам! За честь Отчизны я постою. В ученье трудно, легко в бою!» Маршируйте! – Помолчал и сообщил: – Мы спились, но не спились, и ещё не спе́лись.
– Эх! – крикнул оборонщик. – Святым бы кулаком, да по харе бы по поганой!
– Рано, рано! – закричали ему.
– Ох, пора бы! – прорезался социолог Ахрипов. – Разве не факт, что министр культуры, не разрушающий культуру, демократам неугоден. Даёт деньги театрам, славящим педерастов. И как это назвать?
Людмила поднялась из-за стола, приняла ораторскую позу:
– Русский язык не отдам никому, русский язык прекрасен! Я русский выучу только за то, что на нём разговаривал глухонемой Герасим! А вот моё, подпевайте: «Мы лежим с тобой в маленьком гробике».
Но подпеть не получилось, слов не знали. Поэт, неизвестно, встававший ли, евший ли, пивший ли, сообщил:
И вновь улёгся.
Я посмотрел на публику, на разорённый стол, махнул рукой и вышел. И на крыльце опять попал на Алешу, снова навзрыд плачущего.
– Ты что?
– Я не могу им показывать слёзы. Я плачу, я паки и паки вижу мир. – Он повёл мокрой рукой перед собою. – Я вижу мир, виноватый пред Богом. Мир данную ему свободу использует для угождения плоти. Не осуждаю, но всех жалею. Только обидно же, стыдно же: старец надеялся, что я пойду в мир и его спасу. Откуда, как? Спасётся малое стадо. В него бы войти.
– Ну ты-то войдешь.
– Разве вы Бог, что так решаете? Нет, надо с ними погибать! Они все были очень хорошими, все говорили о спасении России только с помощью Православия. И верили. А от них другого ждали и их не поддержали. Но не отпустили. Тогда они с горя и сами веру потеряли. Её же надо возгревать.
– Но кто же им не поверил?
– Приёмщики работы.
– Какие приёмщики?
– Не знаю. Но так ощущаю, что злые очень.
– А ты, Алёша, у Иван Иваныча жил?
– Я же не только у него. Но он хотя бы крестится. А то ещё был старец, того вспоминать горько. Всех клянёт и даже не крестится, объясняет, что нехристи крест присвоили, ужас, прости ему, Господи. Я всё надеялся, а зря. То есть я виноват, плохой был за него молитвенник. Да и вообще плохой. Опять грешу, опять! – воскликнул Алёша. – Опять осуждаю. Лучше пойду, пойду! – Он убежал, клонясь как-то на бок.
Накопление экспонатов в музей мысли
Вскоре день, как писали ранее, склонился к ночи, надоело ему глядеть на нашу пьянку. Убавилось ли ночлежников, не считал. Обречённо улегся я на панцирную сетку и просил только не курить. Засыпал под звон сдвигаемых стаканов и возгласы:
– Ну! По единой до бесконечности!
– За плодоношение мозговых извилин!
Ильич добивался признания и его мысли:
– Но есть же, есть душа каждой строки! Неслучайно раньше восклицательный знак назывался удивительным. Запомнили?
– Народ! – кричал Ахрипов. – Я забыл, вот это стихи или песня: «Кругом жиды, одни жиды, но мы посередине»? Только я забыл, это строевая или застольная?
– Какая разница? Запевай! – велел Георгий. – Петь могут все! У всех же есть диафрагмы. Внимание сюда! Подымаю руку, замираем, носом вдыхаем, наполняем грудь большой порцией воздуха. Ах, накурено! Итак! Взмах руки – начало звука. Звука, а не ультразвука! Поём Пятую Чайковского. И-и!
– Обожди, дай произнести тост.
– Говори по-русски! Не тост – здравицу. Учить вас!
– Здравица за мысль. Кто бы нас тут держал, если б у нас мыслей не было.
– Уже не держат. Но за мысль пью! Вы хочете мыслей, их есть у меня! Мы же музей мысли создавали, забыл?
– Да, туда вот эту закинуть, что не Герасим утопил Муму, а Тургенев, а дети думают: Герасим. Тургенев утопил. А вообще – дикий западник.
– Да, западник. Но у него хоть есть что читануть. «Хорь и Калиныч», «Живые мощи». А Достоевский твой что? Прочтёшь – и как пришибленный. «С горстку крови всего». Шинель ещё эта. Её потом на Матрёнином дворе либералы нашли. То-то к топору Раскольникова русофобы липнут. Нет, коллеги, Гончаров их на голову выше. Но не пойму, как не стыдно было в это же время выйти на сцену жизни Толстому с его безбожием? И явился, аллегорически говоря, козлом, который повёл стада баранов к гибели. А уж потом вопли Горького, сопли Чехова, оккультность Блока. Удивительно ли, что до щепки окаянных дней солнца мёртвых стало совсем близко.